Нечто вроде предисловия

Куда это годится – просить меня написать «нечто вроде предисловия»! Напрасно я навязывал всем образ моей персоны как отошедшего от дел литератора, этакой старой перечницы. Но сейчас я разбиваю одним ударом все иллюзии моего друга: наш новичок в литературе, хочешь не хочешь, должен признать, что мое перо – славное, как в свое время перо Сервантеса, черт побери! – давно покоится среди прочей домашней утвари и я оставил приятные литературные занятия ради службы в житнице Республики, перейдя из «Альманаха литературных новинок» в «Альманах Министерства сельского хозяйства», то есть от виршей, исполненных на бумаге, к величественным строфам, начертанным Вергилиевым плугом на просторах пампы. (Вот это, други, загнул так загнул! Да, есть еще у старика порох в пороховницах.) Но умеющий выжидать пустобрех Суарес Линч опять взялся за свое и выдал больно ранящую меня клеветническую тираду:

Ах, этот наш старинный друг, ему всегда ведь недосуг!

(Ну и напугал нас старикашечка! Но шутки в сторону, и признаем в нем поэта.)

Помимо прочего, кто сказал, что мальчик обделен талантами? Как и все писаки девятнадцатого столетия, он был в полной мере отмечен несмываемой огненной печатью, которая на всю жизнь оставляет в душе страсть к листкам, подобным этому, где вы можете лицезреть истинного шута от литературы – доктора Тони Ахиту. Несчастный наш младенец: надо же было, только что родившись, перенести такой сокрушительный удар лирикой по мозгам! Потеряв голову от счастья, он увидел, что ему достаточно разродиться какой-нибудь тирадой, чтобы сам доктор Басилио (эксперт-каллиграф), будучи не совсем в себе, посчитал ее плодом работы всеми уважаемой пишущей машинки «Зеннекен». Но вот юношу уже не держат ноги, потому что он обнаруживает в себе отсутствие величайшей из писательских драгоценностей, а именно – глубокой своеобычности. Впрочем, кто рано встает – тому Бог подает: год спустя, дожидаясь своей очереди в приемной Монтенегро, он был облагодетельствован судьбой, подкинувшей ему в руки экземпляр полезной, весьма умной книжки – «Беллетризованой биографии доктора Рамона С. Кастильо». Открыв томик на странице 135, он тотчас же, не потратив ни секунды на поиски, наткнулся на следующие строки (которые, разумеется, не замедлил переписать себе в блокнот химическим карандашом): «Генерал Кортес говорил, что пытался донести слово о новейших военных исследованиях, ведущихся в стране, до гражданского интеллигентного элемента, с той целью, чтобы некоторые проблемы, связанные с данными исследованиями, которые в наше время перестали относиться лишь к узкопрофессиональной области знаний, стали бы общедоступными темами, знакомыми широкой публике». Прочесть этот образец изящной словесности и мгновенно вырваться из цепких объятий наваждения… лишь затем, чтобы тотчас же окунуться в другое, каковым стал Рауль Риганти – человек-торпеда. Не успели часы на рынке Сентраль-де-Фрутос пробить час жаркого из ливера по-испански, наш ragazzo[1] уже мысленно набросал – в общих чертах – первый черновик другой биографии: биографии генерала Рамиреса. Разумеется, он не замедлил дописать потом свой опус, но при правке корректуры лоб его покрылся бисером холодного пота: было абсолютно ясно (и тому было представлено неопровержимое свидетельство – листы печатного текста), что сей образец полиграфии начисто лишен какой бы то ни было оригинальности и более всего походил на кальку, снятую с вышеупомянутой страницы 135. Тем не менее наш автор не дал фимиаму благожелательной и конструктивной критики вскружить себе голову; заявив себе (черт его побери!), что современный мир живет под знаком яркого, неординарного личностного начала, он в следующей же своей писульке меняет тунику Несса-биографа[2] на сапоги Симона-прозаика,[3] что более соответствует запросам сегодняшнего читателя; характернейшим образцом такой прозы можно считать один из абзацев «Принца, убившего дракона» Альфредо Дуау. Проснитесь, сони, ибо сейчас я продемонстрирую вам всю сладость подобного стиля: «Ожившему, вибрирующему созданию экрана я, без сомнения, посвятил бы эту маленькую историю, рожденную и выросшую в самом центре нашей столицы, – историю любви, историю душещипательную и трогательную. Ее перипетии так глубоки и неожиданны – точь-в-точь как в том прекрасном фильме». И не стройте себе иллюзий относительно того, что наш автор сам ободрал себе ногти, откапывая этот драгоценный слиток. Нет, он был пожертвован ему одной светлой, увенчанной множеством почестей головой нашей литературы – Вирхилием Гильермоне, который отложил этот стиль в дальний ящик, оставив его себе так, на всякий случай – для личного пользования, но уже не нуждался в нем абсолютно, ибо к тому времени пополнил ряды братства бардов, что собралось вокруг Гонго.[4] Полнейшая чушь! Этот крохотный абзац стал настоящим камнем преткновения, одним из тех пейзажей, перед которыми художник рвет холст и выбрасывает краски. Наш юнец плакал горючими слезами, пытаясь перенести совершенство, отличающее данный образец, в повестушку о неутомимом господине Бруно Де Губернатисе. Но наш дон Кангрехо пошел еще дальше: эта повесть вышла похожей куда больше на доклад по теме «Памятник Негру Фалучо» и позволила войти в число членов общества «Мулаты Бальванеры», включая награждение Большой почетной премией Академии исторических наук. Бедный младенец! Это благоволение судьбы вскружило ему голову, и не успело взойти солнце в День Резервиста, как он уже позволил себе разродиться статейкой, посвященной «несомненной смерти» Рильке – писателя, занимающего, как нам представляется, весьма прочное положение в нашей Республике (кстати, несомненно, – католика).

Не спешите швырять в меня крышкой от кастрюли, а затем и самой кастрюлей. Все это происходило – я не говорю в полный голос, ибо пропал он у меня, этот самый голос, – когда, засучив рукава и взяв в руки поганую метлу, компания полковников принялась наводить порядок в нашей большой аргентинской семье. Я вам предлагаю: поместите автора в кровавую баню 4 июня[5] (минуточку, други, остановимся на дороге, я сейчас намотаю папиросную бумагу на расческу и сыграю вам очаровательный военный маршик). Когда на календаре засверкала сия дата, никто, даже самый вялый и безвольный человек, не мог не воодушевиться и не поддаться той волне активной деятельности, на которой единодушно вибрировала вся страна. Суарес Линч, легкий на подъем и отнюдь не ленивый, решил покрасить долг платежом, записав меня в чичероне.[6] Мои «Шесть задач для дона Исидро Пароди» указали ему курс в направлении истинной оригинальности. В один прекрасный день, тренируя проницательность и логику чтением колонки полицейской хроники, я вздрогнул, вдруг обнаружив – между двумя чашечками мате – первые известия о тайне отмелей Сан-Исидро,[7] которым очень скоро предстояло стать еще одной золотой нитью в роскошных эполетах дона Пароди. Редактура данного произведения была моей исключительной обязанностью, но, будучи занят выше головы кое-какими биографическими очерками, посвященными президенту одного povo irmäo,[8] я уступил тему детективных загадок нашему неофиту.

Я буду первым, кто признает, что мальчишка сделал достойную всяческих похвал работу, усеянную, разумеется, кое-где родимыми пятнами, безошибочно выдающими дрожащую руку подмастерья. Он позволил себе придать произведению гротескность, карикатурность, сгустил краски. Но куда более серьезен другой его просчет: он впал в грех допущения мелких ошибок и неточностей. Я не могу закончить это предисловие, не отметив – как бы мне ни было больно делать это, – что доктор Куно Фингерманн, в качестве президента Антиеврейского комитета, обязал меня опровергнуть, безо всякой предвзятости и без оглядки на уже начатое судебное расследование, ту «несостоятельную, не имеющую ничего общего с реальностью напраслину, которая возводится на него в главе пятой этого произведения».

На этом все. И пусть читатель доберется до конца книги!

О. Бустос Домек

Пухато, 11 октября 1945 года

These insects have others still less than

themselves which torment them.

David Hume: Dialogues concerning natural religion, X.[9]

Le moindre grain de sable est un globe qui roule

Traоnant comme la terre une lugubre foule

Qui s'abhorre, et s'acharne, et s'exиcre, et sans fin

Se dévore; la haine est au fond de la faim.

La sphère imperceptible а la notre est pareille;

Et le songeur entend,quand il penche l'oreille,

Une rage tigresse et des cris léonins

Rugir profondément dans ces univers nains.

Victor Hugo: Dieu, I[10]

DRAMATIS PERSONAE

Мариана Руис Вильяльба де Англада – аргентинская дама

Доктор Ладислао Баррейро – юрисконсульт А. А. А. (Ассоциации Аргентинских Аборигенов)

Доктор Марио Бонфанти – лингвист, ревнитель чистоты аргентинской речи

Отец Браун – апокрифический священник, главарь международной банды грабителей

Бимбо Де Крейф – супруг Лоло Викуньи

Лоло Викунья де Де Крейф – дама из Чили

Гервасио Монтенегро – аргентинский господин

Гортензия Монтенегро (Пампа) – девушка из светского общества Буэнос-Айреса, невеста доктора Ле Фаню

Дон Исидро Пароди – бывший парикмахер из Южного района Буэнос-Айреса, ныне – заключенный Национальной тюрьмы; не выходя из камеры, распутывает загадочные преступления

Баулито Перес – вздорный и задиристый отпрыск состоятельной семьи, бывший жених Гортензии Монтенегро

Баронесса Пуффендорф-Дювернуа – дама без национальности

Тулио Савастано – воплощение буэнос-айресского куманька; проживает на полном пансионе в отеле «Нуэво Импарсьяль»

Доктор Тонио Ле Фаню[11] – «многообещающий холостяк», или, цитируя Оскара Уайльда, – «Мефистофель в миниатюре, потешающийся надо всем и вся»

Княгиня Клавдия Федоровна – владелица увеселительного заведения в Авельянеде, супруга Гервасио Монтенегро

Доктор Куно Фингерманн – казначей А. А. А.

Марсело Н. Фрогман – фактотум А. А. А.

Полковник Хэррап – член банды отца Брауна

I

– Надеюсь, сеньор – из местных? – с алчной заинтересованностью прошептал Марсело Н. Фрогман, он же – Коликео Фрогман, он же – Фрогман Мокрый Пес, он же – Аткинсон Фрогман, редактор, издатель и распространитель на дому ежемесячного бюллетеня «На тропе войны». Выбрав себе северо-западный угол камеры № 273, он сел на корточки, извлек откуда-то из складок шаровар кусок стебля сахарного тростника, который и стал обсасывать, причмокивая и пуская слюни. Пароди смотрел на него без восторга. Вторгшийся на его территорию незнакомец был светловолосым, обрюзгшим, невысоким, плешивым, с лицом, покрытым веснушками и морщинами; от него воняло потом, и сверх того – он все время улыбался.

– В таком случае, – продолжил излагать свою мысль Фрогман, – я могу не сдерживать свою застарелую привычку говорить начистоту. Признаюсь вам в том, что иностранцев я на дух не переношу, не исключая и каталонцев. Ясное дело, сейчас я вынужден затаиться, спрятаться в засаде и даже в своих статьях боевого содержания – за которые мужественно готов отвечать – ловко меняю псевдонимы, становясь из Коликео Пинсеном, а из Катриэля – Кальфукурой. Я донельзя зажат тисками строжайших требований осторожности, но в день, когда власть фалангистов[12] рухнет, я буду на седьмом небе от счастья, уверяю вас. Эту мысль я озвучил публично в стенах штаб-квартиры А. А. А. – Ассоциации Аргентинских Аборигенов, поясню вам, – где мы, индейцы, собираемся при закрытых дверях, чтобы заложить основы будущей независимости Америки и посмеяться sotto voce[13]над швейцаром – упрямым, фанатичным в своем шовинизме каталонцем. Похоже, что пропаганда Ассоциации сумела распространиться и за пределы нашего убежища. Вот вы, если патриотизм не ослепляет мой взор, сидите и потягиваете мате; а ведь мате – это официальный напиток заседаний А. А. А. Я уверен в том, что, вырвавшись из парагвайских капканов, вы не попадете в бразильские ловушки, что настой, превращающий вас в истинного гаучо, выполнит свое миссионерское предназначение. Если я ошибаюсь, не обращайте на меня внимания: индеец Фрогман наплетет вам с три короба, кое-где приврет, но его надежно прикрывает здоровый регионализм, национализм в самом прямом смысле этого слова.

– Слушайте, если насморк не защитит меня, – сказал криминалист, прячась за складками носового платка, – я вышлю к вам парламентера. Поторопитесь, и прежде чем вас не обнаружили мусорщики, сообщите то, что должны мне сообщить.

– Любого, самого легкого, намека достаточно для того, чтобы поставить меня на место, – простодушно заявил Отмычка Фрогман. – Приступаю к дальнейшему рассказу – доверительному и весьма поучительному.

До сорок второго года А. А. А. была всего лишь скромным индейским стойбищем, которое набирало своих испытанных и надежных адептов в поварских бригадах и лишь изредка протягивало свои щупальца к матрасным мастерским или сифонным фабрикам, остававшимся на периферии прогресса. Единственным нашим капиталом была молодость. Тем не менее не проходило ни одного воскресенья без того, чтобы мы не собрались за столиком – большим или маленьким – в каком-нибудь угловом кафе и не просидели бы там с часу дня до девяти вечера. Что касается угла, на котором располагалось кафе, то каждый раз, как вы можете догадаться, он был новым, потому что на второй же раз нас опознавал уборщик (если не сам мойщик посуды лично) и мы были вынуждены сматывать удочки, чтобы избежать оскорблений со стороны этих одержимых, которым было ну никак не уразуметь, как это целая компания креолов может точить лясы целый день, перекрикивая друг друга и заказав при этом каких-то полбутылки содовой «Бельграно». Что за времена были! Проносясь во всю прыть по Сан-Педрито или по Хирибоне, креол на лету запоминал все обращенные в его адрес изящные обороты, которые затем тщательно переписывал в блокнотик в клеенчатом переплете, обогащая таким образом свой словарь. В те годы был собран неплохой урожай туземных словечек: болван, придурок, чурбан, голова квадратная, просто идиот, полный идиот, тупое животное, тормоз, контуженный, дурак, наконец! Просто песня! Какое зло берет – зло, заставляющее еще более тщательно осваивать язык, звучащий вокруг тебя. Мы, индейцы, вообще очень способны к языкам. Посудите сами: вынужденные вгрызаться в новый язык, в его незнакомую систему (какой бы хорошей и логичной она ни была), мы подчас оказывались бессильными. Когда ближние уставали угрожать нам, мы за несколько индейских статуэток нанимали какого-нибудь третьеклассника, чтобы этот чертенок научил нас тем словам, которые негоже знать несовершеннолетним. Так мы зазубрили кучу всякой дребедени, из которой я сейчас не вспомню ни единого слова, хоть тресни. В другой раз мы создали комиссию, которая назначила меня ответственным за то, чтобы прослушать на граммофоне одно танго и сделать приблизительную выборку из использованных в нем национальных словечек. С первого же раза мы выудили из текста: красотка, ты бросила меня, густые заросли, пристально глядя, одинокое ложе, убежище влюбленных, и множество других, относительно коих вы, если вам вдруг взбредет в голову, можете проконсультироваться в нашем отделении в Баррио Парке. Но одно дело – свежая пена на гребне волны, и совсем другое – глубины морские. Многие ветераны А. А. А., не задумываясь, смотали удочки и легли на дно, когда доктор Марио Бонфанти взорвал общественное спокойствие всей страны, припечатав к бесплатным листкам «Помоны» список используемых варваризмов. После этой пробы сил реакции последовали другие жестокие удары, например – расклеивание листовок, вещавших: