Для детей среднего возраста
Рисунки и обложка Г. Ечеистова
(Сохранена устаревшая орфография.)
Ребята спорили с ожесточением.
Сережа, вихрастый, быстроглазый мальчуган лет двенадцати, только что вернулся с собачьей выставки, куда ходил со школой, и с великим запалом рассказывал братишке с сестрой о том, что он там видел.
Тася, востроносенькая, рыженькая, вся в веснушках и с косичкой хвостиком, слушала недоверчиво и, по своему обыкновению, оспаривала каждое слово.
А Андрейка, скромный круглоголовый пузырь, открыв рот, влюбленными глазами смотрел на брата, налету подхватывая каждое его слово.
В углу сидела двухлетняя Лялька и аккуратно пеленала тряпочную замызганную куклу в бесчисленные пестрые лоскутки.
— Самая умная собака — бульдог, — ораторствовал Сережа, сидя верхом на стуле и зацепившись ногами за его задние ножки. — На свете нет породы умнее бульдогов. Вопервых, верные. Необыкновенно верные! Вовторых, сторожа отличные…
— А втретьих, уроды, — ехидно вставила Тася, сморщив тупой носик, густо усеянный веснушками. — Нос пятачком, зубы торчат… У-у, гадины твои бульдоги!
— Сама ты после этого гадина! — разозлился Сережа не на шутку. — И вовсе не уроды, и глаза у них совсем человечьи. Только что говорить они не умеют, а понимают все как есть.
— Понима-а-ют! — ехидничает Таська. — Только бы за пятку ухватить. Злюки!
Таська вовсе уж не так уверена, что бульдоги глупые от природы, а спорит больше из упрямства, так сказать, для порядка.
— Ну, что ж! Ну, так что ж! — кипятится Сережа. — И пусть хватают, коли за дело. Они жуликов только хватают, и еще, — кто дразнит…
— Вот и врешь! — злорадно опровергает Тася, розовея в свою очередь. — Третьего дня головинский Булька татарина на дворе за ногу тяпнул. А татары все честные, они не крадут.
— Татарин его ногой в живот ткнул, — вопит возмущенный Сережа. — Он защищался! А ты почем знаешь, что у татарина в мешке было? — мелькает у Сережи в голове счастливая мысль. — Может, он чье-нибудь белье с чердака украл, а Булька его учуял.
Сережин голос крепнет, переходит в крик.
— Да тише вы, ребята! — раздраженно вступается отец, поднимая голову от вороха наваленных на письменном столе бумаг. — Галдите, как на базаре.
У отца спешная работа: к завтрашнему дню нужно подвести месячный баланс, а ребята, как на грех, разорались на всю квартиру.
Шум стихает, и отец, закурив, снова погружается в работу.
— А помоему, самые умные фоксы, — громким шопотом вступает в разговор Андрейка.
— Эх, спорол, — тоном ниже, но с глубоким презреньем отзывается Сережа. — Фоксы-то самые дураки и есть. Только и знают, что свой собственный хвост ловить.
— Нет, они и мышей еще ловят, — ласково настаивает Андрейка, стараясь замять неприятный разговор про бульдогов. — А еще пуделя. Те тоже страшно умные, разные штуки выделывают.
— Пуделя — ничего, неглупые собаки, — снисходительно соглашается Сережа. — Только пользы от них мало. На охоту не ходят, все больше по комнатам…
— Нет, уж самые умные так это водолазы, — заявляет Тася, косясь на брата. — Они людей из воды спасают. Умнее их нет.
— Водолазы!
Сережа опять заливается яркой краской. Маленькие, упрямые уши его пылают огнем.
Опять эта ехида Таська! Вечно подсидит! Ведь про водолазов-то он и забыл. Ведь на самом деле водолазы спасают.
Но уступить, согласиться — ни за что, никогда. Водолазы! — снова забывшись, вопит он во весь голос, ероша и без того торчащие копром густые вихры. — Так что ж, что водолазы спасают!
Отец отрывается от бумаг и, потягиваясь, прислушивается.
— Ну чтож, что спасают? А, ты думаешь, бульдог не спасает? Обязательно спасет, если при нем кто утопнет. Зато твои водолазы только и умеют, что из воды таскать, а бульдоги…
— А бульдоги что? — невинно осведомляется Таська и нагло ухмыляется во весь рот.
— Что, что! Чего привязалась! — окончательно вязнет Сережа, не зная собственно, как быть с бульдогами. — Бульдоги могут… Бульдоги все могут! — неожиданно для самого себя выпаливает он и с ужасом, предвкушая неизбежный провал, умоляюще взглядывает на отца.
Тот немедленно приходит на помощь.
— Все высказались, граждане? — улыбается он в бороду и пропускает голубую струйку дыма в два ровненьких дымных колечка. — Теперь позвольте слова.
— Просим, просим! — кричат ребята.
Сережа кричит громче всех.
— Вот вы чуть не все собачьи породы перебрали, а про самую умную-то и не вспомнили, — укоризненно говорит отец, шурша бумагами. — За что ж это вы, ребята, дворняжку-то изобидели?
— Дворняжку!
Сережа даже свистнул от разочарования.
— Такой и породы-то нет. Дворняжки — они без породы, а ты говоришь, самые умные.
— Вот и говорю, — не смущаясь отпором, продолжал отец. — Вы, городские ребята, с ними не знаетесь, а носитесь с разными фоксами да бульдогами. Не удивительное дело, коли породистый пес умен и талантлив. А вот, хотите, я вам про одну дворняжку такое расскажу, что вы сразу от всяких своих пород откажетесь. Уж очень мне за дворняжек обидно стало, — добавляет он, усаживаясь поудобней.
Ребята приготовились слушать и сбились в кучку у письменного стола. Даже Лялька выползла из своего уголка и вскарабкалась на отцовское колено.
— Дело было давно, — начал отец, закуривая и ласково щуря на ребят усталые, окруженные сеточкой мелких морщин глаза. — Мне тогда было лет девять, а сестренке Галке только что, значит, минуло семь. Жили мы по зимам в уездном городишке, где отец работал в земской больнице, а летом переезжали на маленький хуторок Дубки, за двадцать пять верст от города, к дедушке Акиму Васильевичу.
Был дед Аким Васильевич большой чудак: на весь уезд слыл нелюдимом, ворчуном и великим собачником. Одной из его странностей было то, что он не долюбливал, однако, породистых собак и утверждал, что нет на свете собачьей породы, которая по верности и уму сравнялась бы с обыкновенной русской дворняжкой.
Мы ему, конечно, не верили, трунили над его чудным пристрастием и относились к дворняжкам без всякого уважения.
Отец наш тоже подсмеивался над дедом и каждую весну дарил ему по породистому щенку, так что в конце концов в Дубках развелся целый собачий питомник.
Весна в тот год наступила дружная, и в конце апреля, как только стаял снег и прошла полая вода, отправились мы с мамой и сестренкой Галкой в Дубки. Отец все лето оставался в городе и наезжал в Дубки изредка, больше проездом.
Дорога была плохая, ехали мы медленно и все подгоняли ямщика Федота: «скорей, да скорей».
Добрались наконец.
Дубки нас встретили попрежнему.
Когда наш рыдван, скрипя и переваливаясь по жидкой весенней грязи, въехал в дубковский двор, навстречу нам вырвалась целая стая лохматых, рыжих, черных и пегих псов, дружно облаивая нас на все голоса.
— Том! Шарик! Мушенька! — визжала Галка, вываливаясь из тарантаса и обнимая за шею своих приятелей.
Я тоже скатился с подножки в самую гущу скачущих и одуревших от радости псов, в то время как мама здоровалась с дедушкой и отвечала да его расспросы.
Когда первая радость свидания миновала, и псы поуспокоились, мы поднялись на крыльцо.
— А это кто? — первым долгом спросил я у деда, отряхивая налипшую на поддевку грязь.
Прямо передо мной, скривив лапы и умильно поглядывая на Акима Васильевича, топтался невзрачный тощий щенок неопределенной грязнорыжей масти.
— Да приблудный какой-то, — отвечал дед, ласково тыча щенка в живот кончиком сапога. — Приплелся неведомо откуда с неделю тому назад, да так и остался. Прижился.
— Тощенький какой, — жалостливо протянула Галка, такая же собачница, как и Аким Васильевич.
— Вся в деда пошла, — бывало смеялся над ней отец. — Самых шелудивых псов ей подавай. Скоро собачий лазарет в Дубках откроет.
Так случилось и здесь.
При виде приблудного щенка Галка исполнилась нежностью и, присев на корточки, начала его подманивать.
— Собачка! Собачушка! — чмокала она губами и прищелкивала пальцами.
Щенок нескладно, боком, косясь на нее, подошел и прилег животом на крыльцо, подметая неуклюжим хвостом ступеньки.
— Ах ты, псинка ты этакая! — причитала Галка и обхватила щенка за шею. — Псинушка глуу-пая…
С того и пошло.
Прозвали щенка Псинкой, и с первого же дня перешел он в неотъемлемое владение Галки.
Псинка росла не по дням, а по часам, и с первой же поры жизни в Дубках проявила необыкновенно геройские свойства собачьей своей души…
Началось вот с чего.
Надо дам сказать, что в Дубках существовал строгий порядок, заведенный испокон веков.
Дед Аким Васильевич занимался садом и огородом. Дама, как только переезжала из города, брала в свои руки бразды правления птичником и двумя коровами, в чем ей помогала рябая стряпка Анисья, а на нас с Галкой возлагались обязанности по кормежке дубковской песьей оравы.
Занимались мы этим делом охотно и очень серьезно.
Каждый день после обеда мы с Галкой отправлялись на кухню и собственноручно сливали в собачье специальное ведро жирные обеденные помои. Туда же складывались все хлебные корки, кости, объедки и подливалось снятое молоко.
Затем мы тащили ведро во двор.
А там уже рядком, высунув языки и заранее облизываясь, ждали все шестеро псов и умильно поглядывали на кухонные окна.
Я доставал из-под крыльца шесть плошек и расставлял их в ряд, а Галка, вооружившись щербатым половником, поровну разливала помои в каждую посудину.
Псы стояли смирно и, затаив дыхание, ждали команды.
— Пиль! — говорил я наконец, когда все было готово, и все шестеро стремглав бросались каждый к своей плошке.
Громкое чмоканье и чавканье оглашало двор.
Этой весной пришлось прибавить седьмую плошку для Псинки.
Когда на другой день после приезда в положенный час псы собрались у крыльца, Псинка была тут же.
Она скромно отошла в сторону и ждала.
Галка налила седьмой черепок до краев и подманила ее пальцем.
Псинка вежливо вильнула хвостом, подойдя боком, ткнулась холодным носом в Галкину руку и потом уже принялись за еду.
Мало-помалу тощее брюшко ее на наших глазах округлялось, а черепок быстро мелел.
В это время вышло недоразумение между рыжим сеттером Томом и овчаркой Мухой: Том нацелился на косточку в соседней плошке и попытался выудить ее из-под носу у зазевавшейся не ко времени Мухи.
Началась потасовка.
— Том! Томка! Прочь, негодяй!
— Муха, оставь! — кричали мы, расправляясь с воришкой, как вдруг сзади нас раздался пронзительный дай.
Мы обернулись и обомлели.
Перед псинкиным черепком, веером раздув огромный хвост, с налитыми кровью, длинными трясущимися сережками, стоял старый индюк Иваныч. Злобно косясь по сторонам, он норовил выхватить из черепка аппетитно размокшую хлебную корочку.
Псинка, припав на задние лапы и прижав от ужаса уши, тявкала на него дрожаще и звонко.
— Ах ты… — рванулась было к нему Галка, но я схватил ее за руку, и мы замерли, готовые каждую минуту броситься на помощь.
Индюк наступал.
Он еще шире распустил веер и, посинев от злости, гневно залопотал.
Псинка не робела: она дрожала мелкой дрожью, но храбро скалила мелкие зубы, ощетинивала загривок и яростно тявкала.
Галка порывалась в бой.
Иваныч все наступал. Шерсть на псинкином загривке поднялась и встала дыбом. Несколько секунд огромный индюк и крохотная лохматая дворняжка, смотрели друг на друга горящими от ненависти глазами. Но тут произошло невероятное.
Иваныч, не переставая лопотать, распустил по земле крылья и решительно шагнул к плошке, как вдруг Псинка пронзительно взвизгнула и, подпрыгнув всеми четырьмя кривыми лапками, цапнула одну из болтавшихся прямо над ее головой яркокрасных сережек Иваныча.
Индюк обалдело рванулся, свернул свой веер и с пронзительным воплем обратился в бегство.
— Псинка, да ты герой! — визжала Галка, вне себя от восторга размахивая половником.
А Псинка припадала на задние лапки, лизала нам руки и все еще тряслась с головы до ног, с опаской поглядывая в сторону птичника, куда постыдно скрылся оскандалившийся Иваныч.
Каждый день по утрам мы с дедушкой Акимом Васильевичем, невзирая ни на какую погоду, кололи дрова для кухни.
Порядок этот тоже был заведен исстари и пришелся мне очень по душе: приятно было в утреннем холодке поразмять плечи и руки.
Сосновые дрова сочились свежей янтарной смолой, и колун с легким визгом врезался в розовато-золотистую древесину.
Было раннее утро, и по небу плыли рваные пухлые облачка.
Аким Васильевич, сев на пенек, раскуривал старую пенковую трубочку. Я же наладил толстое полено и норовил его расколоть одним махом, когда из дому вышла Галка.
Она вчера только напорола на стекляшку ногу, и теперь, куксясь и прихрамывая, направлялась к нам через двор.
Навстречу ей, переваливаясь на низких красных лапах, шел толстый старый гусак.
Галка смутилась: гусак этот славился в Дубках своим злобным нравом, и она его сильно недолюбливала.
Поэтому Галка миролюбиво свернула в сторонку и прибавила шагу. И тут, — не то ей просто стало больно, или она второпях наступила на камешек, — но только Галка взвизгнула и присела.
Гусак, приняв это за личное оскорбление, вытянул позмеиному шею и, злобно зашипев, бросился на нее, как вдруг что-то маленькое и лохматое стрелой мелькнуло мимо нас и, шаром подкатившись к гусаку, с силой дернуло его за хвост.
Гусак, загоготав от неожиданности, перевернулся, беспомощно взмахнув в воздухе красными лапами, а Псинка — это была она — уже неслась прочь, растерянно поджав хвост и унося в зубах победный трофей — белое гусиное перо.
Все это произошло с такой молниеносной быстротой, что мы с дедом не успели оглянуться. И когда гусак, перевалившись на бок, встал наконец на ноги и обиженно заголосил, глупо оглядываясь до сторонам, поле сражения было пусто.
Галка спаслась на террасу, а Псинка забилась под крыльцо и выглядывала оттуда воровато и как будто сконфуженно.
В зубах ее все еще торчало добытое в бою белоснежное гусиное перо.
Лето бежало.
Незаметно подошел июль.
Псинка росла не по дням, а по часам, и за два месяца превратилась в рослую, основательную собаку самой чистокровной дворняжьей породы.
Характера она была веселого, вечно рыскала по полям и лесам, и в лохматом хвосте ее всегда красовались целые гроздья репейника. Она очень любила и уважала нас всех, но к Галке была привязана какой-то особенной, поистине собачьей любовью: могла часами сидеть, не спуская с нее глаз, неизменно сопровождала ее во всех похождениях и ухитрялась разыскивать всюду, где бы она ни была.