© Авторы, текст, 2023

© Д. Бигаева, обложка, 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2024

* * *



Ольга Апреликова
Чёрту кочерга

Гуляла Орька по облаку в ласковом небе, а на облаке в траве-мураве земляника росла, и черника, и малина. Только страшно: а ну-ко зацепится облако за гору или за высокую елку – растает, и посыплются ягоды и травы вниз по склону, превратятся в дедовы самоцветы, в батину золоту крупку, в хризолиты да изумруды, поди-ко собери по речным отмелям да по ущельям под елками… Дак, мож, и собирать-то не надо… Пусть бы так лежало в земле, как лежало, батю б не забрали… Орька открыла глаза и уставилась в сучковатые доски близкого потолка. На полатях всегда кажется, что тебя уж крышкой накрыли, неба-то боле не увидишь.

Зашебуршало, вспорхнуло. И тут же тюкнулось в окошко. Орька вскинула голову: птенчик! Сидит внизу на раме, прижался к стеклу, только клюв в голубой солнечной щели меж занавесок торчит.

Раньше занавески были вышиты, с васильками да лошадками, но, как батю за золото арестовали, мать сняла. Она и так-то малахольна была, а теперь чуть что – икочет[1]. Орька прижала ладони ко рту. Сама-то она… Как жить-то дальше? Никогда уж по-людски не будет? Вон пестерь у холодной печки опрокинутый, репки вывалились – видать, накатила пошибка, мать и выскочила, дверь не притворивши, птенчик со двора дак и залетел… А что мать. Не виновата. Пошибка у нее. Кержачка дак. И бабка была с пошибкой, знаткая. У православных нету, а кержачье кержакам и садит. Бабка говорила, в туесках держат их, пошибок-то, и садят. При смерти-то сразу в кого, вот как бабка свою пошибку в Орьку. А так-то разводят их да на ворота, и пошибка месяцами сидит, выбирает. С оглядкой надо ходить. Бабка уж знала!

Орька крепче зажала себе рот. Мать не знает, что Орька уж тоже с пошибкой. Та молчит покамест. Спеет. Мож, лет семь молчать будет. Затаилась. А и хорошо. Что мать пугать, ей и так тошно. Без мужика жить-то как? Голодно. Хризолиты да золоту крупу Орька забыла, когда сыта была…

Ой, нет. Пряник-то! От бабки мать все железо прятала, даже ложки, дак та гвоздок из стенки вышатала и в пряник воткнула. Пряник медовый – да каменный, видать, бабка на смертный случай давненько припасла. Подманила Орьку, сунула в руки и маячит, мол, кушай, золотко. А у самой уж ногти сини. Орька на умах, что не железо ведь, взяла. И спряталась в пустой, все еще пахнущей коровой Малинкой стайке, чтоб мать не отобрала, мало ли. С молоком бы пряник-то, да коров уж когда у всех свели. Точила-точила пряник, как белка, шалея от сладости, а потом об гвоздь чуть зуб не сломала… Пошибка! Страшно так-то… Поревела маленько. Пряник все ж доточила, кто ж пряниками такими разбрасывается. Сытая до вечера была. Потом все ждала, когда пошибка голос подаст. Не, тихо. Только пузцо урчало. Неужто правда быть Орьке икоткой? Так ли страшно-то? Бабка ведь прожила… Она Орьке плохого не хотела!

Вчера бабку похоронили, и дед как закоченел. Мать на могиле билась, иктала, а потом по избе ходила как деревянная… На поминки никто не пришел. Семья врагов народа дак. Мать много и не хлопотала, кутья да десяток ржаных блинков. Орька поела и в угол к деду забилась. Дедо потерпел ее, потом ладонь на голову положил:

– Иди к матери-то, приласкайся. А как бы чего…

Теперь уж утро… Солнце уж давно… А! Птенчик-то!

– Дедо, дедо, птенчик!

Дед ворохнулся за печкой. Нутро от рудничной пыли спеклось – так он спал в углу сидя, чтоб хоть духу хватало. Ждал, когда Господь приберет. Раньше он все молился, теперя молчит: сказано, дак, что в последние времена моление ваше будет в грех. И то, неча Господу надоедать. Вона че творится, до нас ли Ему?

На кого тогда надеяться? Орька не заревела, укрепилась; соскочила с полатей и к окну. За окном в небо елки пиками воткнулись, больно небу небось… Птенец сам буренький, бесхвостый еще, на перушках полоски рыженьки, клюв раскрыл, а вокруг клюва желтенько. Орька сцапала его, понесла деду – горячий какой! Лапки колючи и клюв! Пусть-ко дедо подержит, может, боле не приведется.

– Поздний слёток-те, плохо…

Дед принял птенца в костлявы горсти, прищурился – а птенчик выкрутился, порскнул, тюкнулся в мутное, еще добабкино, зеркало и упал за сундук.

Дед уронил тяжелы ладони. Закрыл глаза:

– Заосеняло уж, а он, дурень… Холода-то…

Орька высмотрела птенчика в темноте за сундуком: облип паутиной и сидит. Еле руки хватило достать. Обобрала паутину, поднесла к окошку, толкнула локтем створки, вынесла птенца в солнечный холодок – порх! Полетел! Шустрый. Только след горячего в ладошках остался. Неужто остынет? Что-то опять глаза взмокли. Она пошарила взглядом по избе, чтоб отвлечься: а, календарь! Оторвала вчерашний листок, потрогала новый, шепча про себя: «Тридцать первое августа одна тысяча девятьсот тридцать девятого года». И грибы нарисованы, боровики. Сентябрь вон уж завтра, в школу запрут на полдня, дак не набегаться в лес-то! Ну-ко, ведь за грибами бечь надо! Мурзу взять, пусть старичок порадуется, помышкует, и в лес, на увалы. Грибов тьма нонече, да все чистехоньки, как игрушки. Вчерашни-то уж поди подсохли на печке? А дедо сказал-то, столько грибов дак к войне?

Из распадка долетел знакомый глухой шум бредущей толпы и окрики конвоя, и тут же залились по всем оградам псы, даже Мурза во дворе бухнул, заворчал – к деревне снизу, от Вишеры, поднимался этап.


К холодам кобель запаршивел, перестал болтушку есть – будто понимал, что им и самим мало. Мать сняла с него ошейник, забросила с цепью за конуру. Налила ключевой воды в шайку, обтерла тряпкой седу морду от дряни, сочащейся из пустого – медведь вынул – глаза, положила ладонь на холку: