СТИХОТВОРЕНИЯ

ШИММИ

Под мотив дразнящий, знойный,
Как приход весны,
Люди пляшут беспокойный
Танец сатаны.

В наглой близости объятий
Мечется толпа.
Гордо топчет цепь понятий
Узкая стопа.

Гибнут в дикой пляске зверя
Души и сердца,
Гибнут, в светлое не веря,
Гибнут без конца.

И плывет за парой пара
И за тенью тень…
И в окно сквозь мглу угара
Смотрит новый день.

Скрипки плачут и хохочут,
Ноют и визжат,
Но никто понять не хочет,
Что они кричат.

И под их укор неясный,
Грешного полны,
Люди пляшут танец страшный,
Танец сатаны.

Сараево, декабрь 1923 г.

«Близок к миру час заката…»

Близок к миру час заката.
Дышит мраком ночь.
Но Любви, в веках распятой,
Злу не превозмочь.

Пусть Ее сейчас забыли,
Ликом пустоты
Пусть в безумьи заменили
Чистые черты,

Пусть бессмысленным расчетом
Губят красоту —
В тяжкий миг придут к оплоту,
К строгому кресту.

Лишь бы ты, моя Россия,
Божия страна,
Поняла, зачем в лихие
Руки отдана.

Поняла, зачем заклята
В смертной суете,
И сказала б в час заката
Правду о Христе.

Сараево, сентябрь 1924 года

«Стихает день, к закату уходящий…»

Стихает день, к закату уходящий.
Алеют поле, лес и облака.
По вечерам и горестней, и слаще
Воспоминаний смутная тоска.

Вот так же хлеб стоял тогда в июле,
Но — кто глухую боль души поймет? —
Тогда певучие свистели пули
И такал недалекий пулемет.

И так же теплый ветер плакал в роще
И тучи низкие бежали до утра,
Но как тогда и радостней, и проще
Казалась смерть под громкое «ура».

И как под грохот нашей батареи,
Ложась на мокрую и грязную шинель,
Спокойней засыпал я и скорее,
Чем вот теперь, когда ложусь в постель.

Как было легче перед сном молиться
И, прошептав усталое «аминь»,
Увидеть в снах заплаканные лица
И косы чеховских унылых героинь.

А на заре почистить голенище
Пучком травы — и снова в строй. Теперь
Моей душе потерянной и нищей
Приятно вспомнить гул приклада в дверь,

Когда, стучась в покинутую хату,
Чтоб отдохнуть и выпить молока,
Ругают громко белые солдаты
Сбежавшего с семьею мужика.

Ах, не вернуть. Ах, не дождаться, видно.
Весь мир теперь — нетопленый вагон.
Ведь и любить теперь, пожалуй, стыдно,
Да как и целоваться без погон!

Ничей платок не повяжу на руку.
И лишь в стихах печальных повторю
Любви к единственной немую муку
И перед боем ветер и зарю.

Прага, 1926. «Годы». 1926. № 4.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Чужое небо будет так же ясно,
Когда, себе и мертвым изменив,
Я вдруг пойму, что жил вдали напрасно
От лубочно-прекрасных сел и нив.

И я решу торжественно и просто,
Что мне один остался путь — назад,
Туда, где слышно в тишине погоста
Мычанье возвращающихся стад.

И, бредовой надеждой возрожденный,
Я в день отъезда напишу стихи
О том, что красный Бонапарт — Буденный —
Любимый сын и шашки, и сохи.

А из окна вагона утром рано
Смотря на уходящие поля,
Скажу сквозь волны мягкие тумана:
Прощай, чужая скучная земля!

И замелькают мимо дни и ночи,
Как за окном местечки и леса,
И вот уже я в трюме между бочек,
А ветер плещет солью в паруса.

И скажут мне пронырливые греки:
«Сегодня будем. Скорость семь узлов».
Я промолчу. Ведь в каждом человеке
Бывают чувства не для мертвых слов.

Я промолчу. И загремят лебедки,
Раздастся чья-то ругань, беготня…
А вечером в разбитой старой лодке
На темный берег отвезут меня.

И в ясном небе только что взошедший
Прозрачный месяц будет проплывать,
А на земле какой-то сумасшедший
Песок и камни, плача, целовать…

Но спин не разогнуть плакучим ивам,
Растоптанным цветам не зацвести, —
И разве можно будет стать счастливым,
Когда полжизни брошу на пути?

Нет. Лишь одним бродягой станет больше.
И я пройду, тоской и счастьем пьян,
Всю родину от Иртыша до Польши,
Сбивая палкой кочки да бурьян.

Мое лицо иссушат дождь и ветер.
Но голос дрогнет, нежен и суров,
Когда прощаться буду, на рассвете
Гостеприимный оставляя кров.

И так вся жизнь: убогая деревня,
Курчавый лес, душистые хлеба,
Обедня в церкви маленькой и древней —
Великолепно строгая судьба!

Но никогда не прекратится пытка —
Суд справедливый совести жесток, —
Случайная почтовая открытка,
В далеком поле поезда свисток

Напомнят мне с неотразимой силой
Иную жизнь в покинутом краю,
Друзей заветы, женский голос милый,
Изгнание и молодость мою.

1926. «Воля России». 1928. № 1

ГЛАВА ИЗ ПОЭМЫ

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты…

А.К. Толстой

Распорядитель ласковый и мудрый
Прервал программу скучную. И вот —
В тумане электричества и пудры
Танго великолепное плывет.
Пока для танцев раздвигают стулья,
Красавицы подкрашивают рты;
Как пчелы, потревоженные в улье,
Гудит толпа, в которой я и ты.
Иду в буфет. Вдыхаю воздух пряный
И слушаю, как под стеклянный звон
Там декламирует с надрывом пьяный,
Что он к трактирной стойке пригвожден.
Кричат вокруг пылающие лица.
И вдруг решаю быстро, как в бреду:
Скажу ей всё. Довольно сердцу биться
И трепетать на холостом ходу!

А в зале, вместо томного напева,
Уже веселый грохот, стук и стон —
Танцуют наши северные девы
Приве зенный с бананами чарльстон.
И вижу: свет костра на влажных травах,
И хижины, и черные тела —
В бесстыдной пляске — девушек лукавых,
Опасных, как зулусская стрела;
На копья опираясь, скалят зубы
Воинственные парни, а в лесу
Сближаются растянутые губы
Влюбленных с амулетами в носу…
Но в этот мир таинственный и дикий,
В мир, где царят Майн Рид и Гумилев,
Где правят людоедами владыки
На тронах из гниющих черепов,

Ворвался с шумом по-иному знойный
Реальный мир, постылый и родной,
Такой неприхотливый и нестройный,
Такой обыкновенный и земной!
И я увидел шелковые платья,
И наготу девических колен,
И грубовато-близкие объятья —
Весь этот заурядный плоти плен.
И ты прошла — как все, ему подвластна.
Был твой партнер ничтожен и высок.
Смотрела ты бессмысленно и страстно,
Как я давно уже смотреть не мог.
И дергались фигуры из картона —
Проборы и телесные чулки
Под флейту негритянскую чарльстона,
Под дудочку веселья и тоски…

Вот стихла музыка. И стало странно.
Неловко двигаться, шутить, шуметь.
Прошла минута, две. И вдруг нежданно
Забытым вальсом зазвенела медь.
И к берегам, покинутым навеки,
Поплыли все, певучи и легки;
Кружились даже, слабо щуря веки,
На согнутых коленях старики.
Я зал прошел скользящими шагами,
Склонился сзади к твоему плечу:
Надеюсь, первый вальс сегодня с вами? —
И вот с тобою в прошлое лечу.
Жеманных прадедов я вижу тени
(Воображение — моя тюрьма).
Сквозь платье чувствую твои колени,
Молчу и медленно схожу с ума.

Любовь цветов благоухает чудно,
Любовь у птиц — любовь у птиц поет,
А нам любить мучительно и трудно:
Загустевает наша кровь, как мед.
И сердцу биться этой кровью больно.
Тогда, себя пытаясь обокрасть,
Подмениваем мы любовь невольно,
И тело телу скупо дарит страсть.
Моя душа не знает разделений.
И, слыша шум ее певучих крыл
(Сквозь платье чувствуя твои колени),
Я о любви с тобой заговорил.
И мертвые слова затрепетали,
И в каждом слове вспыхнула звезда
Над тихим морем сдержанной печали, —
О, я совсем сошел с ума тогда!

Твое лицо немного побледнело
И задрожала смуглая рука,
Но ты взглянула холодно и смело, —
Душа, душа, ты на земле пока!
Пускай тебе и горестно, и тесно,
Но если скоро всё здесь будет прах,
Земную девушку не нужно звать небесной,
Не нужно говорить с ней о мирах.
Слепое тело лучше знает землю:
Равны и пища, и любовь, и сон.
О, слишком поздно трезво я приемлю,
Земля, твой лаконический закон…
Тогда же вдруг я понял, цепенея,
Что расплескал у этих детских ног
Всё то, чем для Тобосской Дульцинеи
Сам Дон-Кихот пожертвовать не мог.
Всё понял, остро напрягая силы,
Вот так, как будто сяду за сонет, —
И мне уже совсем не нужно было
Коротенькое глупенькое «нет».

«Воля России». 1927. № 8-9

ДОН КИХОТ

Нарисованные в небе облака.
Нарисованные на холмах дубы.
У ручья два нарисованных быка
Перед боем грозно наклонили лбы.

В поле пастухами разведен огонь.
Чуть дрожат в тумане крыши дальних сёл.
По дороге выступает тощий конь,
Рядом с ним бежит откормленный осел.

На картинах у испанских мастеров
Я люблю веселых розовых крестьян,
Одинаковых: пасет ли он коров
Иль сидит в таверне, важен, сыт и пьян.

Вот такой же самый лубочный мужик
Завтракает сыром, сидя на осле.
И в седле старинном, сумрачен и дик,
Едет он — последний рыцарь на земле.

На пейзаже этом он смешная быль.
Прикрывает локоть бутафорский щит.
На узорных латах ржавчина и пыль.
Из-под шлема грустно черный ус торчит.

«Что же, ваша милость, не проходит дня
Без жестоких драк, а толку что-то не видать.
Кто же завоюет остров для меня, —
Мне, клянусь Мадонной, надоело ждать!» —

«Мир велик и страшен, добрый мой слуга,
По большим дорогам разъезжает зло:
Заливает кровью пашни и луга,
Набивает звонким золотом седло.

Знай же, если наши встретятся пути,
Может быть, я, Санчо, жизнь свою отдам
Для того, чтоб этот бедный мир спасти,
Для прекраснейшей из всех прекрасных дам».

Зазвенели стремена из серебра.
Странно дрогнула седеющая бровь…
О, какая безнадежная игра —
Старая игра в безумье и любовь.

А в селе Тобозо, чистя скотный двор,
Толстая крестьянка говорит другой:
«Ах, кума, ведь сумасшедший наш сеньор
До сих пор еще волочится за мной!»

В небе пропылило несколько веков.
Люди так же умирают, любят, лгут,
Но следы несуществующих подков
Россинанта в темных душах берегут —

Потому, что наша жизнь — игра теней,
Что осмеяны герои и сейчас
И что много грубоватых Дульсиней
Так же вдохновляет на безумства нас.

Вы, кто сердцем непорочны и чисты,
Вы, кого мечты о подвигах томят, —
В руки копья и картонные щиты!
Слышите, как мельницы шумят?

«Воля России». 1927. № 5-6

«В тот страшный год протяжно выли волки…»

В тот страшный год протяжно выли волки
По всей глухой встревоженной стране.
Он шел вперед в походной треуголке,
Верхом на сером в яблоках коне.

И по кривым ухабистым дорогам,
В сырой прохладе парков и лесов,
Бил барабан нерусскую тревогу
И гул стоял колес и голосов.

И пели небу трубы золотые,
Что Император скоро победит,
Что над полями сумрачной России
Уже восходит солнце пирамид.

И о короне северной мечтали
Романтики, но было суждено,
Что твердый блеск трехгранной русской стали
Покажет им село Бородино.

Клубился дым московского пожара,
Когда, обняв накрашенных актрис,
Звенели в вальсе шпорами гусары,
Его величества блюдя каприз.

Мороз ударил. Кресла и картины
Горят в кострах, и, вздеты на штыки,
Кипят котлы с похлебкой из конины…
А в селах точат вилы мужики!

Простуженный, закутанный в шинели,
Он поскакал обратно — ждать весны.
И жалобно в пути стонали ели,
И грозно лед трещал Березины…

Порой от деда к внуку переходит
По деревням полуистлевший пыж
С эпическим преданьем о походе,
О том, как русские вошли в Париж.

Ах, всё стирает мокрой губкой время!
Пришла иная, страшная пора,
Но не поставить быстро ногу в стремя,
Не закричать до хрипоты «ура».

Глаза потупив, по тропе изгнанья
Бредем мы нищими. Тоскуем и молчим.
И лишь в торжественных воспоминаньях
Вдыхаем прошлого душистый дым.

Но никогда не откажусь от права
Возобновлять в ушах победы звон
И воскрешать падение и славу
В великом имени: Наполеон.

«Воля России». 1927. № 5-6

БУМАЖНЫЙ ЗМЕЙ

Закат осенний тает.
Порывисто в небе пустом
Бумажный змей летает,
Виляя тяжелым хвостом.
Внизу дома, и храмы,
И улиц густеющий мрак, —
Там нитку сжал упрямо
Мальчишеский грязный кулак.
А в небе ветра трубы,
А в небе высокая цель…
Но тянет нитка грубо,
И падает змей на панель.

В мучительном усильи,
Срываясь со всех якорей,
Ломая в тучах крылья,
Душа отлетает горе.
И падает, как камень.
Считай же мгновенья, пока:
Закат взмахнет руками,
В глазах поплывут облака.
Заплачет ветер жидко,
По ржавым бульварам шурша,
Легко порвется нитка —
И ты улетишь, душа!

1927. «Воля России». 1928. № 1

КОННИЦА

Толпа подавит вздох глубокий,
И оборвется женский плач,
Когда, надув свирепо щеки,
Поход сыграет штаб-трубач.

Легко вонзятся в небо пики,
Чуть заскрежещут стремена.
И кто-то двинет жестом диким
Твои, Россия, племена.

И воздух станет пьян и болен,
Глотая жадно шум знамен,
И гром московских колоколен,
И храп коней, и сабель звон.

И день весенний будет страшен,
И больно будет пыль вдыхать…
И долго вслед с кремлевских башен
Им будут шапками махать.

И вот — леса, поля и села,
Довольный рев мужицких толп.
Свистя, сверкнул палаш тяжелый,
И рухнул пограничный столб.

Земля дрожит. Клубятся тучи.
Поет сигнал. Плывут полки.
И польский ветер треплет круче
Малиновые башлыки.

А из России самолеты
Орлиный клекот завели.
Как птицы, щурятся пилоты,
Впиваясь пальцами в рули.

Надменный лях коня седлает,
Спешит навстречу гордый лях.
Но поздно. Лишь собаки лают
В сожженных мертвых деревнях.

Греми, суворовская слава!
Глухая жалость, замолчи…
Несет привычная Варшава
На черном бархате ключи.

И ночь пришла в огне и плаче.
Ожесточенные бойцы,
Смеясь, насилуют полячек,
Громят костелы и дворцы.

А бледным утром — в стремя снова.
Уж конь напоен, сыт и чист.
И снова нежно и сурово
Зовет в далекий путь горнист.

И долго будет Польша в страхе,
И долго будет петь труба, —
Но вот уже в крови и прахе
Лежат немецкие хлеба.

Не в первый раз пылают храмы
Угрюмой, сумрачной земли,
Не в первый раз Берлин упрямый
Чеканит русские рубли.

На пустырях растет крапива
Из человеческих костей.
И варвары баварским пивом
Усталых поят лошадей.

И пусть покой солдатам снится —
Рожок звенит: на бой, на бой!..
И на французские границы
Полки уводит за собой.

Опять, опять взлетают шашки,
Труба рокочет по рядам,
И скачут красные фуражки
По разоренным городам.

Вольнолюбивые крестьяне
Еще стреляли в спину с крыш,
Когда в предутреннем тумане
Перед разъездом встал Париж.

Когда ж туман поднялся выше,
Сквозь шорох шин и вой гудков
Париж встревоженно услышал
Однообразный цок подков.

Ревут моторы в небе ярком.
В пустых кварталах стынет суп.
И вот под Триумфальной аркой
Раздался медный грохот труб.

С балконов жадно дети смотрят.
В церквах трещат пуды свечей.
Всё громче марш. И справа по три
Прошла команда трубачей.

И крик взорвал толпу густую,
И покачнулся старый мир, —
Проехал, шашкой салютуя,
Седой и грозный командир.

Плывут багровые знамена.
Грохочут бубны. Кони ржут.
Летят цветы. И эскадроны
За эскадронами идут.

Они и в зной, и в непогоду,
Телами засыпая рвы,
Несли железную свободу
Из белокаменной Москвы.

Проходят серые колонны,
Алеют звезды шишаков.
И вьются желтые драконы
Манджурских бешеных полков.

И в искушенных парижанках
Кровь закипает, как вино,
От пулеметов на тачанках,
От глаз кудлатого Махно.

И пыль, и ветер поднимая,
Прошли задорные полки.
Дрожат дома. Торцы ломая,
Хрипя, ползут броневики.

Пал синий вечер на бульвары.
Еще звучат команд слова.
Уж поскакали кашевары
В Булонский лес рубить дрова.

А в упоительном Версале
Журчанье шпор, чужой язык.
В камине на бараньем сале
Чадит на шомполах шашлык.

На площадях костры бушуют.
С веселым гиком казаки
По тротуарам джигитуют,
Стреляют на скаку в платки.

А в ресторанах гам и лужи.
И девушки сквозь винный пар
О смерти молят в неуклюжих
Руках киргизов и татар.

Гудят высокие соборы,
В них кони фыркают во тьму.
Черкесы вспоминают горы,
Грустят по дому своему.

Стучит обозная повозка.
В прозрачном Лувре свет и крик.
Перед Венерою Милосской
Застыл загадочный калмык…

Очнись, блаженная Европа,
Стряхни покой с красивых век, —
Страшнее труса и потопа
Далекой Азии набег.

Ее поднимет страсть и воля,
Зарей простуженный горнист,
Дымок костра в росистом поле
И занесенной сабли свист.

Не забывай о том походе.
Пускай минуло много лет —
Еще в каком-нибудь комоде
Хранишь ты русский эполет…

Но ты не веришь. Ты спокойно
Струишь пустой и легкий век.
Услышишь скоро гул нестройный
И скрип немазаных телег.

Молитесь, толстые прелаты,
Мадонне розовой своей.
Молитесь! — Русские солдаты
Уже седлают лошадей.