Предисловие

Все мои друзья ученые и неученые, убеждали меня не издавать этой сатиры под моим именем. Если бы меня можно было отвратить от влечений моей музы язвительными насмешками и бумажными пулями критики, я бы послушался их совета. Но меня нельзя устрашить руганью, запугать критиками, вооруженными или безоружными. Я могу смело сказать, что не нападал ни на кого лично, кто раньше не нападал на меня. Произведения писателей — общественное достояние: кто покупает книгу, имеет право судить о ней и печатно высказывать свое мнение, если ему угодно; поэтому авторы, упомянутые мною, могут ответить мне тем же. Я полагаю, что они с большим успехом сумеют осудить мои писания, чем исправить свои собственные. Но моя цель не в том, чтобы доказать, что и я могу хорошо писать, а в том, чтобы, если возможно, научить других писать лучше.

Так как моя поэма имела гораздо больше успеха, чем я ожидал, то я постарался в этом издании сделать несколько прибавлений и изменений для того, чтобы моя поэма могла быть прочитана с большим вниманием.

В первом анонимном издании этой сатиры четырнадцать стихов о Попе Боульса были написаны и включены в нее по просьбе одного моего остроумного друга,[1] который теперь собирается издать в свет том стихов.

В настоящем издании они изъяты и заменены несколькими моими собственными стихами. Я руководствовался при этом только тем, что не хотел печатать под моим именем что-либо, не вполне мне принадлежащее; я полагаю, что всякий другой поступил бы точно так же.

Относительно истинных достоинств многих поэтов, произведения которых названы или на которых есть намеки в нижеследующих страницах, автор предполагает, что мнение о них приблизительно одинаковое в общей массе публики; конечно, они при этом, как и другие сектанты, имеют каждый свою особую общину поклонников, преувеличивающих их таланты, не видящих их недостатков и принимающих их метрические правила за непреложный закон. Но именно несомненная талантливость некоторых писателей, критикуемых в моей поэме, заставляет еще более жалеть о том, что они торгуют своим дарованием. Бездарность жалка; в худшем случае над ней смеешься и потом забываешь о ней, но злоупотребление талантом для низких целей заслуживает самого решиельного порицания. Автор этой сатиры более чем кто-либо желал бы, чтобы какой-нибудь известный талантливый писатель взял на себя роль обличителя. Но м-р Джифорд посвятил себя Массинджеру,[2] и за отсутствием настоящего врача нужно предоставить право деревенскому фельдшеру в случае крайней надобности прописывать свои доморощенные средства для пресечения такой пагубной эпидемии, конечно, если в его способе лечения нет шарлатанства. Мы предлагаем здесь наш адский камень, так как, по-видимому, ничто, кроме прижигания, не может излечит многочисленных пациентов, страдающих [очень] распристраненным в настоящее время и пагубным «бешенством стихотворства». Что касается эдинбургских критиков, эту гидру смог бы одолеть только Геркулес; поэтому, если бы автору удалось размозжить хотя бы одну из голов змеи, пускай бы при этом сильно пострадала его рука, он был бы вполне удовлетворен.

Что ж, должен я лишь слушать и молчать[3]
А Фитцджеральд[4] тем временем терзать
Наш будет слух, в тавернах распевая?
Из трусости молчать я не желаю!
Пусть критики клевещут и бранят,
Глупцам я посвящу сатиры яд.

Перо мое, свободы дар бесценный!
Ты — разума слуга неоцененный.
Ты вырвано у матери своей,
Чтоб быть орудьем немощных людей,
Служить, когда мозг мучится родами
И дарит мир то прозой, то стихами.
Любовь обманет, щелкнет критик злой,
Обиженный утешится с тобой.
Тебе своим рождением поэты
Обязаны, но волн холодной Леты
Не избегаешь ты… А смотришь: вслед
Забыт и сам певец. Таков уж свет!
Тебя ж, перо, вновь призванное мною,
Как Сид Гамет,[5] я в лаврах успокою!
Что брань глупцов? Товарищем моим
Всегда ты будешь. Смело воспарим
И воспоем не смутное видение,
Из пылких грез Востока порожденье,
Нет, путь наш будет гладкий и прямой,
Хоть встретятся нам тернии порой.

О, пусть мои стихи свободно льются!
Когда Пороку жертвы воздаются
И над людьми он жалкими царит;
Когда дурацкой шапкою гремит
Безумие, брат старший преступленья;
Когда глупец, с мерзавцем в единенье,
Царя над миром, правду продает
Любой смельчак насмешек не снесет;
Неуязвимый, страха он не знает,
Но пред стыдом публичным отступает;
Свои грешки скрывать он принужден:
Смех для него страшнее, чем закон.
Вот действие сатиры. Я далеко
От дерзкой мысли быть бичом порока:
Сильнейшая тут надобна рука,
Не столь моя задача широка.
Найдется мелких глупостей довольно,
Где будет мне охотиться привольно;
Пусть кто-нибудь со мной разделит смех,
И больших мне не надобно утех.
На рифмоплетов я иду войною!
Отныне шутки плохи вам со мною,
Вы, эпоса жрецы, элегий, од
Кропатель! Вперед, Пегас, вперед!
Принес я тоже музам дар невольный,
Кропал стихи в период жизни школьной,
И хоть они не вызвали молвы,
Печатался, как многие, увы.
Теперь средь взрослых к этому стремятся…
Себя в печати каждому, признаться,
Приятно видеть: книга, хоть она
Пуста, все ж книга. Ах, осуждена
Она забвенью с автором бывает!
Их громкое заглавье не спасает,
Имен блестящих не щадит провал;
То Лэм[6] с своими фарсами познал…
Но он все пишет, позабытый светом,
Невольно бодрость чувствуя при этом;
Хочу и я кой-что обозревать.
Себя с Джеффреем[7] я боюсь равнять,
Но, как и он, судьею быть желаю
И сам себя в сей сан определяю.
Все требует и знанья, и труда,
Но критика, поверьте, никогда.
Из Миллера возьмите шуток пресных;[8]
Цитируя, бегите правил честных.
Погрешности умейте отыскать
И даже их порой изобретать;
Обворожите щедрого Джеффрея
Тактичностью и скромностью своею,
Он даст десяток фунтов вам за лист.
Пусть ваш язык от лжи не будет чист,
За ловкача вы всюду прослывете,
И, клевеща, вы славу наживете
Опасного и острого ума.
Но вспомните: отзывчивость — чума.
Лишь погрубей умейте издеваться,
Вас ненавидеть будут, но бояться.

И верить этим судьям! Боже мой!
Ищите летом льду и роз зимой
Иль хлебного зерна в мякине пыльной;
Доверьтесь ветру, надписи могильной
Иль женщине, поверьте вы всему,
Но лишь не этих критиков уму!
Сердечности Джеффрея опасайтесь
И головою Лэма не пленяйтесь…
Когда открыто дерзкие юнцы
Одели вкуса тонкого венцы,
А все кругом, склонившися во прахе,
Ждут их сужденья в малодушном страхе
И, как закон, его ревниво чтут,
Молчание не кстати было б тут.
Стесняться ль мне с такими господами?
Но все они смешались перед нами,
Все как один, и трудно разобрать,
Кого средь них хвалить, кого ругать.

Зачем пошел бессмертными стопами
Я Джифорда и Попа? Перед вами
Лежит ответ. Читайте, коль не лень,
И все вам станет ясно, словно день.
— Постойте, — слышу я, — ваш стих не верен,
Здесь рифмы нет, а там размер потерян.
— А почему ж, — скажу я на упрек,
Так ошибаться Поп и Драйден[9] мог?
— Зато таких ошибок нет у Пая[10]
Я вместе с Попом врать предпочитаю!

А было время, жалкой лиры звук
Не находил себе покорных слуг.
Свободный ум в союзе с вдохновеньем
Дарил сердца высоким наслажденьем.
Рождалися в источнике одном
Все новые красоты с каждым днем.
Тогда на этом острове счастливом
Внимали Попа нежным переливам…
Честь Англии и барду создала
Культурного народа похвала.
На лад иной свою настроив лиру,
Тогда гремел великий Драйден миру,
И сладкозвучный умилял Отвэй,[11]
Пленял Конгрив[12] веселостью своей;
Народ наш чужд тогда был вкусов диких…
Зачем теперь тревожить тень великих,
Когда сменил их жалких бардов ряд?
Проносится меж тем перед глазами,
И чудеса идут за чудесами:
Прививка оспы, гальванизм и газ
Толпу волнуют, чтоб потом зараз
Вдруг с треском лопнуть, как пузырь надутый.
Плодятся школы новые, и в лютой
Борьбе за славу гибнет бардов рой;
Но удается олуху порой
Торжествовать среди провинциалов,
Где знает каждый клуб своих Ваалов,[13]
Где уступают гении свой трон
Их идолу, телец ли медный он,
Негодный Стотт, иль Соути,[14] бард надменный.