БОГДАНОВ Е.Ф.

БЕРЕГ РОЗОВОЙ ЧАЙКИ

(из трилогии "ПОМОРЫ")

книга вторая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Холодное февральское солнце до рези слепило глаза. В небе - пустынная неуютная синева. Если бы не лютый холод да не льды, глядя на него, можно было подумать: лето, исход дня перед закатом, когда усталое солнце, плавясь от собственного усердия, клонится к горизонту. Родион в цейсовский морской бинокль всматривался во льды. Тяжелый вахтенный тулуп оттягивал плечи, обындевевшая овчина воротника терла шею, космы шерсти с намерзшими от дыхания льдинками лезли в рот. Родион оглаживал их, надевал рукавицу и снова подносил к глазам бинокль. Кругом белая безмолвная равнина. Кое-где на ней вспучивались торосы. У горизонта они были затянуты белесоватой туманной пеленой, пронизанной розовым светом. Темнели разводья, еле заметные из-за торосистых нагромождений. Вахта длилась четыре часа. Отстояв ее, Родион выбирался из бочки, спускался вниз, торопился в кубрик греться чаем. Внизу на палубе матросы в ушанках и ватниках баграми обкалывали с бортов намерзший лед. Корпус ледокольного парохода чуть вздрагивал от работы двигателя. В чреве корабля, в машинном отделении, кочегарам было жарко у огня - в одних тельняшках кидали широкими совковыми лопатами уголь в топки. В котле клокотал, буйствовал пар, приводя в действие шатуны, маховики, ось гребного винта. Лошадиные силы железной махины яростно боролись со льдом. "Садко" то отступал задним ходом, то снова обрушивался форштевнем на зеленоватые на изломе глыбы, обламывал, колол их многотонной тяжестью. Снова пятился, снова наваливался на лед - и так без конца. Из трубы выпыхивал черный с сединой дым. За кормой ярилась под винтом холодная тяжелая вода. Вдоль бортов скользили отколотые льдины, оставались позади, замирая и смерзаясь. Лед впереди стал толстым. Даже "звездочкой" - ударами в кромку в разных направлениях его одолеть не удалось. Штурман, высунувшись из рубки, поднял кверху озабоченное лицо. Волосы из-под шапки волной на ухо: - Бочешни-и-ик! Давай разводье! Не сводя бинокля с чернеющей справа по курсу полыньи, Родион отозвался во всю мочь. Пар от дыхания затуманил стекла бинокля: - Справа по курсу-у-у! Румбов пять. - Есть пять румбов справа по курсу! - донеслось снизу. Ледокольный пароход попятился, нос соскользнул с края неподатливой льдины и стал медленно поворачиваться вправо. Снова команда. Лед не выдержал, раскололся, раздался. "Садко" рванулся к солнцу, горевшему впереди белым факелом. Потом все повторилось сначала. Достигнув разводья, корабль некоторое время шел свободно. Но вот на пути его опять встали льды. Родион высмотрел полынью: - Лево руля четыре румба! Словно большое сильное существо, привычное к тяжелому труду, упрямо продвигалось судно в поисках тюленьих залежек, без авиаразведки, без радионаведения, с помощью одного только капитанского опыта да штурманской интуиции. За эти три недели не раз зверобои спускались на лед артелью в восемьдесят человек, с карабинами да зверобойными баграми. В трюмах "Садко" на колотом льду уже немало уложено тюленьих шкур и ободранных тушек. Еще один удачный выход на лежбище, и пароход пойдет обратным курсом. Команда на судне постоянная, северофлотовская. Зверобои - колхозные промысловики из Унды. Старшим у них Анисим Родионов, а помощником у него и бочешником - Родион Мальгин. Трижды в сутки взбирался он по жестким обледенелым вантам на мачту и привычно занимал свой наблюдательный пост в пышущей морозом бочке. Родион опустил бинокль и, сняв рукавицу, провел теплой ладонью по жесткому от мороза лицу. На "белесых бровях у него иней, губы потрескались от ветров. Когда у Родиона родился сын, он отпустил усы, и они щетинились под носом, вызывая усмешки и шуточки друзей. На усах намерзали сосульки. В бочке имелся телефонный аппарат, но он пользовался им в самую лютую непогоду, когда голоса на палубе не слышно. Большей частью обходился без телефона, не любил прикладывать к уху холодную трубку.

Месяц назад, расставшись с матерью, женой Августой и двухлетним сыном Елеской, отправился Родион с артелью в неблизкий путь. До Архангельска добирались малоезженым зимником через Кепину - двести с лишним верст. Скарб и продукты везли на санях мохнатые обындевелые лошадки, а зверобои шли пешком. В Архангельске Родион навестил брата Тихона. Он в этом году кончал морской техникум. Три года - срок невелик, но как изменился брат! Уезжал он из села маленьким, неприметным пареньком с фанерным чемоданом, который смастерил для него Родион, в скромной одежде, а теперь вымахал из щуплого подростка в рослого моряка. Плечи у Тихона раздались, мускулы на груди, на руках выпукло играют под тельняшкой. Родион одобрительно заметил: - Ишь силу набил! Видать, кормят хорошо! Тихон улыбнулся карими материнскими глазами, вытащил из-под койки гирю-двухпудовку. - Кормят хорошо. Но я вот еще чем занимаюсь. Попробуй-ка. Родион поднял гирю до плеча, осторожно задвинул ее обратно под койку. - Вон какую тяжесть поднимаешь! А я человек серьезный. В работе силу коплю. Ну, как живешь? Рассказывай. Тихон говорил спокойно, неторопливо, не упуская случая лишний раз щегольнуть перед братом мудреными словечками из моряцкой науки. - Занятий у нас по шесть часов в день, да еще вечерами в библиотеке, в навигационном классе сижу, самостоятельно штудирую... Да физкультура в спортзале, да политзанятия с лекциями про международную жизнь. Словом, забот хватает, - Тихон улыбнулся открыто, радостно. Меж припухлых, алых, как у девушки, губ блеснули чистые здоровые зубы. - Как маманя? Как племяш? - Маманя здорова. Племяшу два года стукнуло перед рождеством. Тебе от всех большой привет. Маманя вот гостинцев послала, - Родион положил на тумбочку узелок. - Спасибо. Родион любовался братом. Учеба пошла ему впрок. Лицо умное, деловое, серьезен, опрятен, вышколен. Закончит техникум и будет плавать на морских судах не на таких, как плавал Родион, не на шхунах и ботах. Брата ждут океанские корабли! Родион чуточку даже позавидовал ему, но потом подумал: "У каждого своя судьба. Времена теперь другие". - Девчата, наверное, жалуют вниманием вашего брата? - спросил он. - Еще бы! Мореходчики по всему Архангельску первые кавалеры. По выходным дням у нас в клубе танцульки, так от девчат отбоя нет. - Завел себе подружку? - Само собой. - Ишь ты... баская? - Красивая. Зовут Эллой. - Эллой? Что за имя такое, не поморское? Чья дочь? - Капитана. На траулере плавает. По три месяца дома не бывает. - Пока батьки нет, ты, значит, и крутишь любовь? - Она меня с отцом знакомила. Понравился он. Как кончу мореходку - зовет к себе на судно. Ну да наше дело - куда пошлют. Меня, скорей всего, в торговый флот. В загранплавание пойду. - Везет тебе. Молодец. Домой-то собираешься? - ревниво спросил Родион, подумав, что брат совсем забыл родное село. - Непременно. Сдам экзамены, получу диплом - и тогда в Унду в отпуск. Родион собрался на ледокол. Тихон надел шинель, фуражку-мичманку и совсем стал похож на заправского морехода. Стройный, приглядный, он шел по улице чуть вразвалочку и говорил с Родионом бойко, по-городскому. - Ни пуха ни пера! - пожелал он на прощанье. - Шесть футов под килем. Вернешься со зверобойки - заходи. - Зайду, - пообещал Родион. Постояли рядом. Обоим взгрустнулось. Тихон подумал: в трудный рейс идет брат, во льды, в седое Белое море. На ледоколе, конечно, не то что на прибрежном выволочном промысле, риска меньше, но все же придется не сладко. Вспомнил об отце, которого унесло на льдине в океан в такую же сумеречную зимнюю пору... Тихон обнял Родиона, похлопал его по плечу. Тот тоже расчувствовался, расцеловал брата. - До свиданья, - сказал Родион дрогнувшим голосом. - Летом встретимся дома. - Обязательно встретимся. Ну, бывай! Тихон постоял, пока Родион, проскрипев по снегу подшитыми валенками, свернул в боковую улицу. Рассчитывали братья встретиться скоро, да не довелось... 2 Прошла ночь. Машина все работала, и ледокол упрямо проламывал себе дорогу во льдах, оставляя за кормой смерзающееся крошево. В начале утренней вахты Родион разглядел в бинокль лежбище тюленей километрах в полутора от корабля, возле большой полыньи. Наметанным глазом прикинул - штук пятьсот. Большое стадо. Обрадованно заворочался бочешник, распахнул полы тулупа жарко стало. Еще раз посмотрел в свою оптику - не ошибся ли, - крутанул ручку телефона и, услышав в трубке спокойный басок капитана, доложил: - Справа по курсу лежбище. Расстояние - версты полторы. Штук примерно полтыщи. Капитан - седой морж, полярник, обрадованно засопел в трубку, однако подпустил шпильку: - Все на версты кладешь, моряк? Когда на мили да кабельтовы1 обучишься? Справа по курсу, говоришь? Добро! Еще подойти можно? - С полверсты, не больше. А то вспугнем. Место открытое. - Подходы к лежке каковы? - Лед ровный. Торосы в стороне. - Добро. Скажешь, когда "стоп". - Есть, сказать "стоп", - повторил Родион и, повесив трубку, принялся следить за зверем. Тюлени, словно камни-валуны, лежали спокойно. Родион опустил бинокль. - Стоп, хватит! "Садко" остановился. Палуба сразу ожила. Отовсюду, изо всех люков и дверей выбегали зверобои, на ходу застегивая на себе куртки, ремни, хватали багры, вскидывали за спину зверобойные винтовки. Спустили трап. Родион из бочки указывал направление. Плотные ловкие мужчины в ватниках, полушубках, брезентовых куртках, сойдя на лед, гуськом направились к залежке. На ходу разделились на группы. Вперед выбежали стрелки. Три шеста-вешки с флажками - бригадные знаки остались стоять в разных местах. Вот уже ветер донес до корабля сухой треск винтовочных выстрелов. Сверху Родион видел, как, перебив самцов и утельг из винтовок, зверобои взялись за багорики и стали забивать молодь. Рассыпавшись по льду, перебегая с места на место, они то взмахивали баграми, то внаклонку ошкуривали убитых зверей. "Садко" тем временем подошел поближе к ним и остановился. Команда стала готовиться к приемке добычи: отворяли люки в трюм, добавляли туда колотого льда, разравнивали его. Вскоре ундяне подтащили к борту свои юрки и, положив их тут остывать на снегу, пошли обратно. Навстречу им волокли добычу другие. Через недолгое время всю льдину возле ледокола усеяли аккуратные связки тюленьих шкур и тушек. Позади, у полыньи, осталось опустевшее поле со снегом, изрытым мужицкими бахилами, забрызганным тюленьей кровью. На корабле погромыхивала лебедка, поднимая со льдины и опуская в трюм связки шкур и собранные в плетеные мешки тушки, бригадиры вели учет добытому зверю. Часть ундян спустилась в трюм укладывать груз. К вечеру добычу погрузили, люки задраили, палубу вычистили, все привели в порядок. Усталые люди ушли в жилые помещения. Родион сдал вахту и спустился в кубрик. Ночью наблюдательная бочка не пустовала: дежурный ледовый лоцман высматривал во мраке под звездным небом дорогу для "Садко". По безмолвным пустынным льдам скользил голубой луч прожектора. Все так же ритмично работала паровая машина, и от ударов о лед вздрагивал корпус корабля. В жилых помещениях "Садко" народу - густо. Кроме команды, на судне находилось восемьдесят зверобоев. Даже красный уголок пришлось занять и, когда показывали фильм, поморы аккуратно складывали в угол свои пожитки. Ледокольный пароход возвращался из зверобойной экспедиции к родным берегам. Ундяне отдыхали, отсыпались. Им еще предстояло добираться от парохода домой по бездорожью, по заснеженной тундре. В кубрике занимались кто чем. Любители домино стучали костяшками, хозяйственные мужики чинили одежду, обувь, чтобы явиться домой в лучшем виде. А люди беспечные, склонные к праздному времяпрепровождению, вроде Григория Хвата, говоря по-флотски, "травили", а попросту изощрялись в болтовне. Григорию было уже за сорок. В шапке рыжеватых с курчавинкой волос проглядывала седина, на загорелом лице - у губ и глаз - морщинки. Но глаза еще были острые, цепкие, по-прежнему молодые. - Вот придем домой - первым делом в баньку. Женка будет спину мыть. Люблю, когда она моет. Приятно... Анисим Родионов резался в домино с Николаем Тимониным. У того в последние два года все дочери повыходили замуж и без лишних слов сделали Николая уже трижды дедом. Анисим и Тимонин, оба в тельняшках, розоволицые, потные, словно вышли из парной. В кубрике душно, жарко, пахло краской от труб. Анисим зацепился от скуки за банные разговоры Хвата: - Кто о чем, а... - он не договорил, махнул рукой, дескать, придумал бы что-нибудь получше. - Да, все о баньке, - Григорий заложил большие руки с рыжеватой порослью за голову, потянулся: - Ты, Родька, обучил Густю себе спину мыть? Родион пытался читать, но свет в кубрике слабый, лампочка все время мигала. Он опустил книгу. - Дело нехитрое. - Верно. Не мудреное дело. А я скажу, что жену, как хорошую собаку, надобно всему обучить: и спину мыть, и бахилы с ног стягивать, и в рыбкоон за бутылкой при надобности бегать. Все должна уметь делать настоящая жена. А промысловым делам ты ее учил? Сети вязать умеет? А ставить их да трясти?1 - Все умеет. - Это ладно. А то, смотрю, нонешние женки не больно-то до промысла охочи. Им бы только щи варить да детишек рожать. Вот старые женки - те все умеют: тюленя багориком бить, со льдины на льдину, не замочив подола, прыгать, на тоне сидеть, погудилом1 править... - Доведется - и моя все сумеет. - Хорошо, что сумеет, - одобрил Хват. - А ты уверен, что твоя женка верна тебе? По два месяца дома не бываешь. Не каждая жена может выдержать такой срок... - А твоя? - спросил Родион. - Что ты все про других? Ты про свою скажи. - Моя уж стара. У меня без сомненья. Крепко на якоре сидит. А скажи, пароходские тебя, часом, не разыгрывали? - перевел Хват разговор на другое. - Нет? Меня так один хотел разыграть, когда в море вышли. Иду я из кубрика на камбуз за кипятком, вижу - высовывается в люк из машинного отделения чумазая башка с седыми усами. Шишка на лбу - во! - с кулак. Руки ветошью вытирает, на меня уставился. Я спрашиваю: "Отчего, мил человек, у тебя шишка на лбу?" А он отвечает: "А я, говорит, как пришел из рейса домой, то прежде чем дверь в квартиру отворить, в замочную скважину решил поглядеть - нет ли дома посторонних... Ну, а жена тем временем в магазин собралась, как размахнет дверь, да мне по лбу!.. Вот и шишка". - "Здорово, говорю, тебя женка поприветствовала посля долгой разлуки!" - "Да, отвечает, она у меня такая. Все делает с ходу, рывком, и шишку мне тоже рывком припечатала". Ну вроде я его самолюбие задел, чувствую, он мне тоже собирается шпильку подпустить. Вот кончил он вытирать руки о ветошь и говорит: "Послушай, добрый человек, сделай одну услугу. Мне, говорит, на палубу вылезать некогда, машина держит". - "Какую услугу", - спрашиваю. "А сходи к старпому и передай от меня, Сергеича, просьбу: пускай он выдаст с полкило аглицкой соли, по щепотке в топку подбрасывать. А то уголь плохо горит. Понял?" - "Понял", - отвечаю. А сам смекаю, что такое аглицка соль. Мне как-то в Унде фершал давал ее от одной интересной хвори. Я и говорю усатому: "Сходи сам, ежели у тя крепко закупорило..." Ну, он усищами зашевелил, голову задрал - сдавай грохотать. "Молодец, говорит, помор! Не дал себя поддеть на крюк. Даром, что из деревни!" А я ему в ответ: "Вот ты лясы со мной точишь, словно баюнок2, а в машинном у тебя непорядок: течь! Разве ты не слышал, как тревогу по судну играли? Вся команда по местам разбежалась". Он перестал смеяться, глаза вытаращил: "Течь?" - да как сиганет вниз по трапу, только его и видел. - Ловко! - вдоволь посмеявшись над механиком с шишкой, сказал Родион. Пробили склянки. - Довольно травить, - распорядился Анисим. - Кто нынче у нас вахтенный по мискам? Айда на камбуз. После ужина Родион собрался на вахту. Переобулся в теплые валенки, принесенные из сушилки, надел ватник, нахлобучил мохнатую шапку из собачьего меха. Постоял, словно бы запасаясь на всю вахту теплом жилья, и шагнул к двери. Хват сказал вслед: - Ежели увидишь из бочки Унду , - меня разбуди. Глянуть охота. - Разбужу, - ответил Родион, приняв шутку. По палубе гулял ветер, резкий, с посвистом. Гудело в снастях, в мачтах, антенне. Выйдя на бак, Родион посмотрел вверх, крикнул: - Эй, Василий! Услышав его, сменщик вылез из бочки, спустился на палубу. - Как там, донимает? - спросил Родион. - Ветрище... - Иди грейся. И вот опять Родион в бочке, опять разглядывает в бинокль торосы, полыньи, прикидывает на глаз толщину льда на изломах. Темнеет. Видимость теряется. Родион включает прожектор, и он освещает узкую полосу по ходу судна. От торосов, что поодаль сторожат море, ложатся резко очерченные тени. А дальше - тьма, плотная, настороженная, будто чего-то выжидает. "Садко" идет средним ходом до пяти узлов, раздвигая податливое ледяное крошево. О нос, о борта стукаются льдины. Ветер гуляет по палубе. На его удары тихим звоном отзывается рында. Сдувает ветер с палубы сухой, мелкий, словно крупа манка снег, забивает им все щели, зазоры у фальшборта, у надстроек, гонит резкими ударами снежинки под барабан с якорной цепью... В затененной от лучей прожектора воде за бортом Родион видит дрожащее отражение крупной звезды. Мелькнуло и пропало. Откуда звезда? Небо сплошь за тучами. А может, показалось? Может, это не звезда, а игра света от топового огонька на верхушке мачты? Ветер все крепчает. Через каких-нибудь полчаса на судно налетает снежный заряд, и перед Родионом возникает плотная белая пелена. В лучах прожектора снег летит скопищем белых мотыльков-однодневок. Упрямо пробирается "Садко" сквозь льды и пургу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В конце марта зверобои вернулись домой с ледокольного и прибрежного промыслов и стали готовиться к весенне-летней путине. Родиона, как и прежде, зачислили в команду судна, где капитаном шел Дорофей Киндяков, а мотористом Офоня Патокин. Августа по-прежнему работала в клубе. В последнее время у нее прибавилось домашних забот. Сын требовал внимания. И хотя шел ему третий год и он уже вполне уверенно бегал по избе, а с наступлением тепла и на улице, присматривать за ним все же надо было неотступно. Снова пришло время собирать мужа в плавание. Августа стирала, штопала и гладила белье и одежду, досадуя, что Родион опять надолго исчезнет из села. Почти за четыре года замужества она видела возле себя Родиона в общей сложности не больше двух лет. Такова участь поморки: встретив мужа, готовь его снова в путь; проводив, жди в томлении и тревоге, а потом опять встречай. С зимней зверобойки на вёшно, на летний лов в море, осенью - на Канин за навагой. И как заслепит глаза февральское низкое солнышко - опять готовь Родиону мешок - во льды идет, тюленя бить. Постоянные разлуки вошли в привычку. Не только у Августы муж месяцами в море, а и у всех женщин плавают бог весть где - на Мурмане, у Канина, в Мезенской да Двинской губах. А иной раз забросит их промысловая судьба на Кепинские или Варшские озера. Межсезонье - время между окончанием зверобойного промысла и началом рыболовецкого самое веселое и радостное в Поморье. Апрель и почти весь май мужчины дома, в семьях. Вернувшись под родные тесовые крыши, мужики предавались вполне заслуженному отдыху: первую неделю гуляли, ходили друг к другу в гости, укрепляя родственные связи и знакомства, а потом их охватывала неуемная и кипучая хозяйственная деятельность. Целыми днями стучали на поветях топорами, ремонтировали старые лодки, тесали кокоры для новых карбасов, гнули шпангоуты, выстругивали весла из крепкой мелкослойной ели, чинили невода, мережи, поправляли крылечки у изб, шили бахилы. Почти два месяца проходили в неустанных домашних трудах, и жены не могли нарадоваться на мужей - такие они деловитые, умелые да тороватые, такие домоседы, да как они ласковы да чадолюбивы! По улицам уверенно и степенно, зная себе цену, шагали потомственные зверобои, бочешники, кормщики, капитаны, мотористы, бригадиры, рыбмастера, звеньевые. Стайками собирались подростки - сегодняшние зуйки, завтрашние рыбаки. Ходили мужчины от соседа к соседу по делу, а то и просто так посидеть, потолковать. Вечерами тянулись в клуб, в кино. Сухопутной "кают-компанией" служило рыбкооповское крыльцо с добела выскобленными уборщицей ступенями. Еще до того как продавщица забрякает замком у двери, тут занимали свои места и старики, и те, кто помоложе, кому не сидится в избе. Вьется махорочный дым, нижется, словно узелок на узелок в ячеях сетки, неторопливая и обстоятельная беседа. Весеннее солнышко, пробив тучи, заливает крылечко веселым светом. Однако было студено: старики сидели в ватниках, валенках и ушанках. Ветер холоден и резок. Конец мая, а в проулках еще лежал снег. Весна в Унде неласкова, словно мачеха, да привыкли к ней. И такая хороша, потому что - весна!

За избами на окраине села пекарня дымит день-деньской единственной кирпичной трубой. После того как утреннюю выпечку хлеба увезли в фургоне в магазин, Фекла села пить чай. Это было для нее одним из самых приятных занятий. На столе уютно пошумливал старинный, принесенный из дому латунный самовар. В печи весело разгорались дрова для следующей выпечки. Из топки на пол выскочил уголек. Фекла подхватила его и бросила обратно в огонь. Обожгла палец, подержала во рту. Чай она пила крепкий, из маленькой чашки с васильками на боках, с сахаром вприкуску и со свежим хлебом. Хлеб не резала ножом, а отламывала от буханки - так ей казалось вкуснее, аппетитнее. Напившись чаю, она прибрала на столе, перед небольшие стенным зеркалом в деревянной раме уложила волосы, упрятала их под белую чистую шапочку и взялась было за кочергу, чтобы поворошить в печи дрова. Но тут в сенцах послышались тяжелые шаги, дверь отворилась, и в пекарню заглянул Борис Мальгин - рослый, синеглазый, с шапкой русых волос. - Эй, пекариха, принимай муку! - окликнул он и скрылся за дверью. Фекла поставила кочергу и вышла на крыльцо. - Весь чулан завален мешками. Куда принимать-то? - сказала она. - Это уж твое дело - куда. - Борис взялся за мешок, подвинул его к краю телеги и, пригнувшись, взвалил себе на спину. - Эй, берегись! Растопчу. Фекла побежала в пекарню, растворив перед ним настежь двери. - Напугал. Право слово, напугал! - с напускной строгостью проговорила она. - Давай сюда, в этот угол. Только не на бок вали мешки, а ставь их стоймя. - Тебе не все равно? - Кабы было все равно, так бы лазили в окно. - В твое оконце только и лазить, - поставив мешок, Борис указал на крохотное окно чулана, забранное железными прутьями. - Темно, ничего не видать. Только баб щупать... - он протянул было руку к ней, но Фекла не очень сильно, так, чтобы не обидеть мужика, но достаточно внушительно ударила по ней. - Давай, давай, работай. Нечего тут... - Ишь, недотрога! - пробурчал Борис и вышел на улицу. Пока он носил мешки, Фекла стояла на крыльце в сторонке, чтобы не мешать. Молча поглядывала на него своими карими ясными глазами. Волосы тщательно упрятаны под шапочку. На гладких щеках румянец, розовые мочки ушей на солнце будто насквозь просвечивают. Подбоченилась. Локоть обнаженной руки розовел, а рука круглая, белая, налитая молодой силой. Ступеньки крыльца жалобно поскрипывали под тяжестью Бориса с тугим, объемистым мешком на спине. Волосы у него рассыпались, нависли над глазами. Одна рука вцепилась в завязку мешка, другая - большая, крепкая, поддерживала его за спиной за уголок. - Чего стоишь барыней? - спросил он на ходу. - Отдых мне положен или нет? С опарой-то, думаешь, легко возиться? Он прошел в чулан. Мешок мягко плюхнулся на пол, крылечко чуть заметно вздрогнуло. - Бедная, пожалеть тебя некому, - с напускным сочувствием сказал он, снова выйдя из пекарни. - Я в жалостях не нуждаюсь. Телега опустела. - Вот так, - обронил Борис. - Считала мешки-то? - Восемь штук. - Верно. Считать умеешь. Распишись-ка в накладной. Вот так. - Борис спрятал накладную в карман, сел на телегу, дернул вожжи. - Прощевай пока. Он бегло глянул на Феклу, и васильковая синева его глаз взволновала ее. - Прощевай... - тихо отозвалась она и вернулась в пекарню.

Ей почему-то взгрустнулось. Все одна да одна, слова вымолвить не с кем. С уборщицей Калистой, которая приходит с утра мыть полы, много не натолкуешь, ей бы скорее отделаться да бежать домой. Борис вот приехал, свалил мешки и - до свидания. А ей хотелось, чтобы он побыл здесь, поговорил с ней. Ну, скажем, о жизни, которая почему-то мало приносит человеку радостей... Хороший мужик. Собой видный и тоже одинокий. Вдовец. Фекла вздохнула, поглубже натянула на лоб свою шапочку и принялась замешивать тесто, взявшись за мешалку обеими руками. Тесто начинало пузыриться. К тому времени, когда печь протопится, оно поднимется. С усилием проворачивая опару, она все размышляла о своем одиночестве, и эта работа, которая вначале ей даже нравилась, теперь показалась однообразной, надоевшей. Феклу, как и прежде, неудержимо потянуло к людям, и она стала подумывать, не уйти ли ей с пекарни. Эта мысль не покидала ее, и намерение сменить занятие постепенно укрепилось. "Схожу к Панькину, попрошусь на промыслы, - решила Фекла. - У моря живу, а моря не вижу". 2 За десять лет пребывания Панькина на должности председателя рыболовецкого колхоза люди так привыкли к нему, что без Панькина не мыслили ни колхоза, ни оклеенного голубенькими обоями небольшого кабинета на втором этаже бывших ряхинских хором, ни зверо-бойки, ни рыбного промысла, ни вообще новой жизни в старинном рыбацком селе. Авторитет председателя был незыблем, как материковая земля с причалом: "Раз Панькин сказал, - значит, все!"; "Поди, спроси у Панькина"; "Поскольку Панькин возражает, значит, есть основания". Так в повседневном деревенском обиходе упоминали его имя. Когда зверобои собирались на лед, Панькин ночей не спал, лишь бы обеспечить артели всем необходимым, самолично проверял зверобойное имущество, качество продуктов, заботился о лошадях, которыми доставляли поклажу бригад к месту выхода на лед. Перед навигацией сам убеждался в исправности и надежности судов и карбасов, находил время и для текущих дел, вплоть до распорядка торговли в рыбкоопе, выполнения закона о всеобуче в полном взаимодействии с сельсоветом, депутатом которого избирался столько же лет, сколько был председателем. Панькин привык к этим вечным заботам и тревогам, к своему полумягкому, неизменному со времен кооператива правленческому стулу и письменному столу с закапанным чернилами и кое-где протершимся зеленым сукном. К нему входили запросто, без приглашения, без вежливого стука в дверь, садились на стул и выкладывали, у кого что наболело. Жил он все в той же старой покосившейся избенке, и по-прежнему в домашнем кругу жена называла его Заботушкой. Прозвище как нельзя лучше подходило к нему: он вечно ходил быстрой озабоченной походкой, чуть припадая на больную ревматизмом ногу, и всегда кидал вокруг себя цепкие придирчивые взгляды, от которых ничто - ни плохое, ни хорошее - в селе не могло укрыться. Стараниями Панькина многие рыбаки получали из колхозных запасов тес, кирпич, гвозди для того, чтобы починить или заново построить избу. Такую помощь рыбаки особенно ценили, потому что строительных материалов на сотни верст в округе днем с огнем не найти, кроме круглого леса, и доставка их в навигацию на грузовых пароходах обходилась в копеечку. Если Панькин отправлялся на семужьи тони на морское побережье в моторном карбасе, то непременно брал с собой работника рыбкоопа с коробами и ящиками, в которых везли хлеб, сахар, масло, чай, папиросы - снабдить в кредит рыбаков, сидящих неделями безвыездно на пустынном берегу. Хозяйственную хватку и расторопность председателя по достоинству оценило и начальство. Неоклеенные сосновые стены в его избенке были увешаны благодарственными грамотами. Не так давно премировали Панькина мотоциклом, и он изредка гонял на нем по селу и побережью, наводя страх на кур и рыбью молодь, жмущуюся к берегам. На деловых совещаниях его и, разумеется, возглавляемый им колхоз "Путь к социализму" неизменно упоминали в числе передовиков. Односельчане на ежегодных отчетно-выборных собраниях в начале зимы снова и снова ставили Панькина к колхозному штурвалу. И хотя он в последнее время вроде бы стал сдавать и отказываться от должности, ссылаясь на ревматизм и прошлое ранение, рыбаки, посочувствовав ему, дружно предлагали: "Панькина председателем! У него опыт, и он много лет руководит! Окромя его никого не надо. А ежели здоровье у него подкачало пускай едет на теплые воды, на курорт за счет колхоза!" Панькин от предложения поехать на курорт отмахивался с шуточками: "На югах-то шаг шагнешь - и винный ларек с армянином. Спиться запросто можно!" И опять он при своей беспокойной должности. Ему и лестно, что рыбаки ценят его умение управлять хозяйством, и немного грустновато оттого, что пора бы искать работу полегче, да как оставишь все то, что создано в немалых трудах? Много лет отдано хозяйству, немало здоровья потеряно. Главная забота Панькина - план. Его легко составить, да нелегко выполнить. Треска, навага, сайда и селедка, плавая в беломорских водах, отнюдь не спешат в ловушки, чтобы колхоз выполнил его. Уловистость изменчива и ненадежна. Еще в глубокую старину деды говаривали: "Промысел никогда ровен не живет". Однако ундяне без рыбы не сидят и план, что установлен ры-бакколхозсоюзом, выполняют ежегодно. Выручают сноровка, знание промысловых тонкостей да подвижность и маневренность маленького, но шустрого флота с опытными капитанами и рыбмастерами. В нынешнем, сорок первом году задание колхозу против прежнего увеличили на тысячу центнеров. В области в канцеляриях сидят расчетливые и дальновидные люди. Прикинули: в прошлом году колхоз выловил тысячу центнеров сверх плана, значит, у него есть возможность мобилизовать резервы, и заверстали эту тысячу центнеров в план. Теперь Панькин и ломает голову, как к концу года выйти с хорошими показателями, ибо за невыполнение плана председателей крепко песочат, да и рыбаки теряют премиальные надбавки.

В эти дни перед выходом в море правленцы проверяли готовность судов. Панькин с утра ездил на моторке на дорофеевский бот "Вьюн" с пятидесятисильным двигателем. Задумал Дорофей уйти подальше от родных берегов, подняться вдоль западного побережья Канина и половить там неводом-снюрреводом треску. В старые времена в те воды на парусниках почти не ходили - далековато, да и опасно. Заманчивы неизведанные места, тянут к себе неодолимо, призывно. Сколько плавал Дорофей, сколько бурь и штормов перебедовал, но как бы ни было трудно в море, всегда запоминал "уловистые" районы. Пытался познать в движении рыбьих косяков закономерность, примечал береговые ориентиры, глубины, грунты на дне, направления течений. На малых водах треска опускается севернее, на больших глубинах - поднимается южнее. Приметы все в памяти, не на карте, не в лоции, самим вымерены, самим изведаны. Панькин не сказал Дорофею о своих опасениях насчет дальнего лова, не хотел обижать кормщика, да и крепко надеялся на него, старого своего товарища. Только посоветовал: - Помни, Дорофей, о плане. Ежели у Канина пусто - поворачивай к Мезенской губе к подходу сельди. Дорофей ответил, что поворачивать не придется, он в том уверен. Панькин поуспокоился и поехал в село. Поставив моторку у причала, он поднялся на берег и пошел в правление. Там его ожидали люди с разными делами: пастух оленьего стада Василий Валей, работавший в артели по найму, с тревогой сообщил, что олени болеют и надо вызвать ветеринара. Коровий пастух тоже не порадовал: кончились запасы сена, а подножный корм еще не вырос. Хорошо, что в селе имелся резервный запас сена, и Панькин распорядился отправить корм на карбасах по реке. Вдова рыбака хлопотала о пенсии за мужа, погибшего на промысле, директор семилетки пришел напомнить о заготовке дров для школы. Решив все вопросы, Панькин хотел идти обедать, но его задержала Фекла. Определив ее на пекарню, Панькин считал, что судьба ее таким образом решена, и не видел Зюзину в конторе около двух лет. И вот она явилась. С чего бы? - Здравствуй, Фекла Осиповна. Садись, пожалуйста, - председатель сунул в ящик стола деловые бумаги и посмотрел на нее выжидательно, отмечая про себя некоторые изменения в ее облике. Фекла была все еще пригожа и налита здоровьем и силой. Однако в движениях ее появилась медлительность и основательная уверенность. Она заметно пополнела, под пухлым подбородком с нежной кожей наметились складки, под глазами - морщинки. - Все одна по жизни шагаешь? - спросил Панькин, пока Фекла собиралась начать разговор. - Пока одна... - Пока? Значит, что-то наметилось в перспективе в твоей одинокой жизни? председатель пытался вызвать ее на откровенность, расшевелить в ней прежнюю задорно-шутливую манеру беседовать, но Фекла была сдержанна. - Ничего нет в этой, как ее, - пер-спек-ти-ве, Тихон Сафоныч. Пришла по делу. Из рыбкоопа уволилась по личному желанию. Хочу работать в колхозе на промыслах. Фекла тоже отметила про себя, что Панькин несколько постарел, прежняя бойкость и напористость уступили в нем место расчетливой практичности. Он стал полнеть, непокорные русые волосы поредели, на голове обозначились залысины. - Надоело, что ли, хлебы печь? - спросил Панькин неодобрительно. - Да нет, работа там хорошая, и рыбкооповские ко мне относились по-доброму. Благодарность с печатью на красивой бумаге имею от правления. Однако тянет к промыслу, к людям. Надоело в одиночестве на пекарне сидеть. Мне бы на тоню или на судно, к тому же Дорофею на бот, хоть поваром, хоть матросом. Что так смотрите, Тихон Сафоныч? Думаете, не выйдет из меня матроса? Я при необходимости могу и на ванты лазить... Пекарню я сдала Матрене Власовой. Теперь совсем свободна. - Гм... Значит, свободна... - Панькин вспомнил, что тогда, два года назад, Фекла приходила с той же просьбой - отправить ее туда, где "все работают дружно, артельно, весело". Видимо, ее все-таки тянет к людям, хлебопечение ей прискучило. - Значит, свободна, - повторил председатель. - На ванты лазить тебе тяжело и несподручно, да и не надо. Теперь флот моторный, парусов нету. Команда на боте Дорофея укомплектована. Туда, к сожалению, назначить тебя не могу. Фекла погрустнела, ждала, что он еще скажет. А Панькин подумал, что от прежней насмешницы с острым, как бритва, языком, язвительной и недоверчивой, в ней не осталось и следа. "Неужели это так? Неужто время изменило Феклу?" Как бы он хотел, чтобы она сказала сейчас что-нибудь задиристое, смешливое, как бывало. Но она молчала, ждала ответа и только настороженно посматривала на него своими красивыми, блестящими глазами. "Хоть глаза-то у нее не потухли, и то хорошо! - подумал Панькин. - Нет, по ним видно, что характер у нее остался прежний". Придя к такому выводу, он повеселел и посмотрел на нее уже приветливее, добрее. Поймав его взгляд, Фекла заметила: - Что долго думаешь? Али постарел, голова плохо работает? "Вот-вот, давай, давай!" - Панькин обрадованно заговорил в прежней своей манере: - Такую кралю не просто к работе пристроить. К сетям да рюжам поставить ноготки обломаешь, руки повредишь. В море послать - от соли седина в волосы бросится, красоту потеряешь. Вот что я придумал: валяй-ка ты, Фекла Осиповна, боярышню-рыбу в невода заманивать... - На тоню? - оживилась Фекла. - Это мне подойдет. Правда, она пожалела, что не попадет на бот. Ей бы хотелось побывать в море, испытать себя. Ведь многие женщины из села ходили раньше на шхунах и ботах поварихами-камбузницами, а то и матросами. Фекла умолкла и поглядела в окно. Там, за избами, стоящими на угоре вразброс, виднелась река, бьющая в берег мелкой волной. А дальше, правее в тумане сырого весеннего предвечерья открывался простор Мезенской губы. И вспомнила Фекла свое детство... Она с отцом да соседской девочкой Аниськой отправилась верст за десять от села ловить семгу на юрку1. Море было ласково, спокойно. Сидела тринадцатилетняя Феклуша с подружкой в море на каменистой отмели на юрке, слушала, как плещется у ног волна. А отец высматривал неподалеку из карбаса в прозрачной воде семгу. Как подойдет рыба - невод подтянут и вытащат ее из воды. Глянула Феклуша вдаль, а там, на море, чернота, будто туча с неба осела на воду. Крикнула отцу: "Батя, в море ветер пал!" Отец оглянулся - и впрямь взводень2 подходит. Стал он вытягивать невод, ветер налетел, подхватил карбас, понес к берегу. А Феклуша с Аниськой так на юрке и остались. Жутко. Ветер развел волну. Вот-вот смоет девочек с ненадежной площадки. Ни жива ни мертва сидит Феклуша, рукой в жердь настила вцепилась. Аниська рядом, чуть не плачет. А взводень лупит и лупит по ним... Вот уже и держаться сил не стало. Отец на карбасе не может подъехать, сколько ни гребет против ветра, обратно сносит, заливает его. Хорошо подоспели рыбаки, что с наветренной стороны в еле домой добирались. Сняли промокших, испуганных малолеток-девчонок с ненадежного помоста... И снова отец, как живой, в памяти Феклы. Вот он привел ее на покос, поставил рядом, дал в руки тяжелую горбушу. "Коси, Феклуша, привыкай!" Машет Феклуша косой по траве, скользит она поверху, только кончики у трав стрижет. Хочет девочка под корень траву срезать, да сил мало. Отец смеется: "Ну-ну, не горюй! Подрастешь маленько - наловчишься". - О чем задумалась, Фекла Осиповна? - спросил Панькин, и Фекла отвела взгляд от окна, от весенних половодных далей. Оставила в этих далях свои воспоминания. - Да так... - Значит, договорились: пойдешь на тоню. В звено Семена Дерябина, на Чебурай. - На Чебурай так на Чебурай. Согласна. Спасибо, Тихон Сафоныч. А когда выходить? - Через недельку. Пойдет дора, увезет всех тоньских рыбаков. Готовься. - Ладно. Буду готова. До свидания. Фекла поднялась со стула, повернулась к двери легко, проворно, как бывало и раньше, и вышла. Панькин смотрел ей вслед с загадочной улыбкой. Если бы Фекла видела это, догадалась бы, что председатель что-то затеял и на тоню Чебурай послал ее не случайно. В колхозе было десять семужьих тоней, а он выбрал именно Чебурай. 3 Снова Унда провожала своих рыбаков в море. Под обрывом берега, у причала, стояли карбаса. В один из них команда Дорофея сложила свои вещи. Перед тем как отчалить, рыбаки поднялись на угор попрощаться с родителями, женами да детьми. Толпа народа стояла возле длинного тесового артельного склада. Широкий ветер с губы трепал женские платки и подолы цветастых сарафанов и юбок. Свежесть ясного солнечного утра бодрила, однако на лицах у всех была легкая грустинка. Парасковья держала на руках внука. На нем - шапочка из мягкой овечьей шерсти, теплая куртка, на ногах - коричневые, туго зашнурованные ботинки. Ребенок тянул руки к отцу: - Батя-я-я! В море хоцу-у-у! Возьми-и-и! Родион обнял Августу, поцеловал ее в теплые влажные губы, подошел к матери, взял Елесю на руки, прижал к себе. - Рано тебе в море. Подрасти маленько! Елеся недовольно шмыгнул носом, но плакать повременил, видно, стеснялся многолюдья. Парасковья, как всегда, считала, что без ее советов сыну никак не обойтись: - Осторожен будь, Родион. Береги себя... Особенно в шторм, чтобы, не дай бог, с палубы не смыло. Суденышко-то маленькое, никудышное... - Напрасно, маманя, так говоришь. Бот у нас крепкий, надежный. Со мной ничего не может случиться. - Родион передал сына жене, обнял мать. Она украдкой быстро-быстро перекрестила его. - Ты здоровье береги, тяжестей не поднимай, - наказал он в свою очередь матери. Помахал рукой еще раз, уже с причала, сел в карбас. Григорий Хват, попрощавшись с дочерью Соней, которая спустилась на причал, чтобы передать ему узелок с домашними пирогами-"подорожниками", забрякал носовой цепью. Большой, взматеревший за последние годы, словно шатун медведь, Хват с неожиданной для его полновесной фигуры ловкостью вскочил в карбас, который сразу осел от его тяжести, устроился на банке и взял весло. И еще трое сели в весла, и суденышко, повернув к боту, стоявшему вдали на якоре, заскользило по реке, тычась носом в волны. Уходили от причала карбаса. Шли рыбаки на путину в одно время, но в разные места. Карбаса под сильными ударами весел все удалялись, а толпа на берегу стояла, махала платочками, косынками, шапками. Мохнатые лайки - хвосты в колечко, - навострив уши, терлись возле ундян и тоже глядели вслед карбасам. Поодаль от всех в одиночестве стоял, опершись на посох, дед Иероним в неизменной долгополой стеганке, треухе и валенках с галошами. Ссутулясь, он смотрел перед собой глазами, слезящимися от резкого ветра, и думал, должно быть, о том, что больше не сидеть ему в веслах, не ступать по палубе крепкими молодыми ногами, не тянуть ваерами снасть из глубин, где бьется крупная и сильная рыба. Давно отплавал свое... Пастухова окликнула Августа: - Дедушко-о! Иди к нам. Иероним обернулся на зов. - Ушел Родионушко. Все ушли, - сказал он, подойдя. - Дай бог им гладкой поветери да удачи в промысле. А боле того - счастливого возвращения. Заметив внука на руках Парасковьи, он принялся что-то искать в карманах, долго шарил в них и нашел-таки карамельку в замусоленной бумажной обертке. - На-о гостинец, поморский корешок! Мальчик взял карамельку, развернул ее, бумажку спрятал в карман, а карамельку - в рот. Щека надулась. Елеся зажмурился, причмокнул. - Спа-си-бо, - едва выговорил он - конфета мешала во рту. - Ешь на здоровье, - отозвался дед. - Дал бог тебе, Парасковьюшка, хорошего внука! И на покойного Елисея очень похожего. Ну прямо вылитый Елисей. Я ведь его помню маленького, твоего муженька-то. Такой же был, весь в кудерьках... Парасковья вздохнула, хотела было всплакнуть, но удержалась. Августа спросила: - А где же ваш приятель, дедушко Никифор? - Крепко заболел. С постели не встает. Я каждый день его навещаю. Ох, Густенька, скоро, видно, пробьет наш час. Господь к себе призовет... - он помотал головой, плотно сжал губы, лицо - в морщинках. - Что вы, дедушка, не думайте об этом, - сказала Августа. - Думай не думай, а теперь уж скоро. Одно только утешает, Густенька, что остается после нас надежная замена поморскому роду. Вон мужики-то в море отправились - один к одному как на подбор! А девицы да бабоньки - все красавицы, умные да тороватые. Не выведется поморское племя. С такой думкой благополучной и уходить нам с белого света... Ветер вывернулся из-за угла сарая, будто кто-то его там удерживал и теперь отпустил, раздул парусами сарафаны, захватил дыхание, чуть не сбил с ног. Волны набежали на берег, обмыли камни-валуны, слизнули ил под глинистым обрывом. Отступая, волны оставляли ру-чейки, бегущие обратно в речку. Подошла Фекла, придерживая от ветра юбку, сощурив глаза, поздоровалась. Стала затягивать потуже концы полушалка, а ветер в это время опять подхватил край юбки, обнажив на миг круглое колено, обтянутое нитяным чулком с полосатой резинкой. Фекла досадливо оправила сарафан. - Экой озорун ветер! - и, обращаясь к Иерониму, сказала: - Меня-то придешь проводить, дедушко? Иероним озадаченно замигал белесыми ресницами. - Дык куды тя провожать-то, Феклуша? На пекарню? - На пекарне я теперь не роблю. Буду на тоне сидеть. Скоро пойдем на доре к Воронову мысу. - Скажи на милость! Я и не слышал, что ты уволилась от квашни. По-хорошему ли ушла-то? - По-хорошему, - ответила Фекла. - Не беспокойся. Грамоту благодарственную дали. - Ну, если грамоту, тогда ладно. Хороший ты человек, Феклуша, да вот все одна живешь-то... Когда замуж-то выйдешь? Не дожить, видно, мне до свадьбы. Выходи поскорее-то! - Да как поскорее-то? Дело ведь не простое, - Фекла улыбнулась, будто жемчугом одарила и пошла, думая: "Где он, мой суженый-ряженый? И когда она будет, моя свадьба?"

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

В Архангельске, на Новгородском проспекте, среди старых тополей и берез стоял небольшой одноэтажный дом вдовы судового плотника. В нем лет десять назад сняла комнату Меланья Ряхина и жила в полном одиночестве Три года спустя после переезда в областной центр она потеряла отца - умер от старости и болезней. Мать предлагала Меланье перебраться снова в родительский дом, потому что все-таки любила дочь и очень сожалела что жизнь у нее сложилась так неудачно. Муж выслан, работает на лесоразработках где-то в Коми республике, дом в Унде потерян, сын болтается на тральщике по морям, навещает Меланью редко. Но при всем уважении к матери, дочь переехать в родительский дом все же отказалась, потому что там жил брат, с женой которого она когда-то крепко поссорилась и с тех пор имела к ней неприязнь. Меланья свыклась со своей одинокой жизнью, хотя временами ей становилось очень тоскливо. Изредка из Муоманска приезжал Венедикт, привозил подарки, давал матери денег и, погуляв в Кузнечихе со старыми знакомыми - то ли женщинами, то ли девицами, - Меланья их совсем не знала, - снова уезжал в Мурманск. Меланья со слезами провожала его на пристани, просила, чтобы он перевелся в Архангельск на работу в тралфлот: "Пора тебе, Веня, остепениться. Семью надо завести, а то ведь живешь бобылем - некому за тобой присмотреть, белье постирать, обед приготовить. Вместе-то нам было бы лучше". Венедикт с грустью смотрел на стареющую мать, примечая с каждым приездом все новые морщинки и складки на ее лице, на шее, когда-то гладкой, молочно-белой, словно выточенной. Примечал суховатость кожи на маленьких, исколотых иглой руках, очень жалел мать, однако о переводе на корабль, приписанный к Архангельскому порту, не помышлял. С этим городом, как и с Ундой, у него были связаны неприятные воспоминания. - Может быть, когда-нибудь и переберусь сюда, - неуверенно отвечал он на настойчивые просьбы матери. - Только, мама, не сейчас. А почему бы тебе не переехать в Мурманск? Меланья доставала из сумочки платок, осторожно подсушивала влажные от слез ресницы и щеки и думала, как бы ответить сыну, чтобы не очень обиделся. - Не могу я туда ехать, Веня. Здесь моя родина. Привыкла к Архангельску, люблю его. В Мурманске полярные ночи, по зимам темнее нашего, да и климат хуже... - Что за причины, мама? Архангельск ведь тоже не Сочи. В климате я никакой разницы не вижу. В Мурманске даже теплее... - Ну, Сочи не Сочи, а здесь я все-таки дома, - вздохнув и окончательно избавившись от слез, с улыбкой отвечала мать. - Когда теперь ждать? - Не знаю, мама, сообщу после. Поцеловав ее, Венедикт взбегал на борт парохода по трапу, который уже приготовились убирать, и махал ей фуражкой. Пароход неторопливо разворачивался кормой к пристани. Венедикт переходил на ют1 и еще махал... И мать, худощавая, еще довольно стройная, прижав к боку острым локтем тощий ридикюль, ответно махала ему розовым носовым платком. Рукава ее кофты - тоже розовой, и подол расклешенной юбки трепал ветер. Грустными глазами она смотрела на удалявшийся пароход. Вечернее солнце ярко высвечивало всю ее фигуру, и этот радостный и теплый свет не вязался с ее грустными глазами и заплаканным лицом. Не получилось у нее хорошей жизни в замужестве. А почему? В первые годы одинокой жизни Меланья внушала себе, что настоящей любви не было. Но потом, все больше и чаще обращаясь к мужу и мысленно, и в письмах, она убедилась в том, что ошибалась в своих чувствах к нему. Она написала об этом Вавиле. Тот долго медлил с ответом, и наконец от него пришло письмо: "Была у нас любовь. Только по молодости лет да строптивости характеров мы ее похоронили. Жаль, что теперь ничего не вернешь. Ты ведь сюда в лес не поедешь. Тебе, горожанке, в Унде не нравилось, а тут и подавно взвоешь с тоски... Кругом дремучие леса, на берегу речонки притулился поселок из бараков. В комнате нас двенадцать человек: теснотища, вонь... И живем под охраной - из поселка ни шагу... Где тебе тут выжить? Да и сам я не, хочу, чтобы моя жена добровольно обрекала себя на муку..." Прочтя его признание, Меланья сразу же написала ему горячее и вполне искреннее письмо, в котором убеждала, что ничего еще не похоронено, все можно вернуть, и она будет ждать его столько, сколько отпущено судьбой... И ей стало легче. Поистине: любовь познается в разлуке. Однажды от Вавилы пришло письмо, в котором он сообщал, что в одинокой и нерадостной жизни его появился как будто просвет. Работает он "у пня" - на валке леса лучковой пилой, и со временем так приноровился к этому требующему ловкости и немалой физической силы занятию, что вышел на лесопункте в передовики. В списках вальщиков, перевыполняющих нормы, его имя всегда стояло первым. На участке стали поговаривать, что Вавиле и еще нескольким лесорубам, если они будут работать столь же старательно, могут сократить срок года на два-три. Если это не пустой разговор, то Вавила может скоро освободиться и вернуться к жене, если она того пожелает. Меланья стала ждать возвращения супруга. Приехал он в конце декабря 1940 года, перед новогодним праздником. Выйдя на левом берегу из вагона поезда синим морозным вечером, он постоял на высокой деревянной платформе перед зданием вокзала. Шумные толпы пассажиров спешили к переходу через Двину: зимой "макарки" не ходили, и приезжие, обгоняя друг друга, шли от станции по льду. Вавила опустил мешок к ногам, снял шапку и, поклонившись вокзалу и ларькам, торговавшим на перроне пирожками, пивом и мороженым, взволнованно прошептал: "Здравствуй, родима сторонушка!" Вокруг него уже никого не было. Пассажиры, подгоняемые крепким морозцем, разошлись. Дежурный милиционер в полушубке и валенках, проходя мимо, улыбнулся, увидев степенного бородача, кланявшегося пивному ларьку. "Вот чудило!" - подумал он и прошел в конец перрона. Вавила надел шапку, закинул за спину мешок и отправился на скользкую, накатанную санями и чунками носильщиков дорогу на льду, снова снял треух и наклонил голову: "Здравствуй, Двина-магушка!" Слезинки в уголках глаз прихватило на морозе, колкий ветер гнал поземку вдоль скованного льдом фарватера, переметал дорогу, обозначенную с боков елками-вешками. "Десять лет дома не был!" - вздохнув, Вавила снова надел шапку и бодро зашагал к правому берегу, где цепочками посверкивали электрические фонари. В стороне Маймаксы на лесозаводе сипловато из-за расстояния загудел гудок, возвещая начало смены. Вавила, словно повинуясь зову гудка, прибавил шагу. Без особого труда он отыскал на Новгородском проспекте занесенный до окон снегом небольшой домик с мезонином и старыми щелястыми воротами. В окнах горел свет. Дорожка от калитки к крыльцу была выметена, ее только чуть-чуть припорошило мягким снегом. Вавила поднялся на крыльцо, постучал. В сенях скрипнула дверь, женский голос спросил: - Кто там? - Меланья Ряхнна здесь проживает? Звякнул засов, в проеме двери белым пятном бабье лицо. - Здесь. Только ее дома нет, ушла в магазин за продуктами. Господи, экая бородища! Уж не супруг ли Меланьин? - Он самый, - Вавила тяжело шагнул через порог. - Борода у вас роскошна. У моего муженька тоже такая была... Проходите на кухню. Подождите. Она скоро придет. Можете и в ее комнату, она не заперта. - Ладно, тут подожду, - сказал Вавила и снял полушубок. Повесив его на вешалку, сел, стал обирать сосульки с усов и бороды. Вскоре пришла Меланья с хозяйственной сумкой в руке. Из сумки торчал батон. Став у порога, она выронила сумку, онемела, округлив голубые глаза. Вавила встал, шагнул к ней, протянув руки. - Здравствуй, Ланя. Вот я и вернулся. - Вавилушка-а-а! - Меланья кинулась к нему на грудь, повисла на нем, залилась слезами. Он обнял ее крепкими ручищами, потянулся к губам жены. Губы были свежие и холодные с мороза. Хозяйка тихонько подошла бочком, подняла сумку Меланьи, положила ее на стол и скрылась за дверью в своей половине.

Все было забыто: взаимные обиды, мелкие ссоры, неприязнь и, наконец, размолвка. Меланья теперь с грустной усмешкой вспоминала, как она хотела когда-то взять строптивого и своенравного супруга под свой башмак, сделать его послушным и ручным, купить в Ар-хангельске дом, завести кухарку, горничных, тройку лошадей и белого пуделя. Все эти мечты молодости минули, как зыбкий сон. Осталась действительность - жалкая, ограниченная квадратной комнатой в чужом доме. Приходилось как-то приспосабливаться к новой жизни, делать ее по возможности спокойной. Поздняя их любовь казалась сильнее прежней, с которой они играли как с огнем в благополучные времена. Супруги как бы снова переживали медовый месяц, заботились друг о друге столь пылко и ревностно, предупреждая малейшие желания, что им бы могли позавидовать иные молодожены. Сразу после приезда Вавила начал подумывать о будущем. Возвращаться в Унду и "тянуть лямку" рядовым рыбаком у него не было ни малейшего желания, хотя он знал, что некоторые ундяне раньше ценили его хозяйственную хватку. Твердо помнил он и то, что многие относились к нему с неприязнью и завистью, и Вавила не смог бы жить в родном селе, чувствуя недоверие к себе и косые, недоброжелательные взгляды. - В Унду возврата нет. Причальный конец отрублен: и поплыла наша лодья без весел, без паруса... - в глубоком сосредоточенном раздумье сказал он жене. - А куда плыть? Где причалить? - Насчет Унды, Вавилушка, решил правильно, - мягко сказала Меланья. Лучше жить и работать здесь, в Архангельске. Тут тебя меньше знают. Старики поумирали, молодежь повыросла, люди сменились. Мало кто попрекнет нас старым. Хоть и не преступники мы какие-нибудь, а все же в глазах нынешних "товарищей" - бывшие собственники... Вавила закивал: "Да, да!", взял ее за плечи, наклонился, щекоча бородой щеку Меланьи. - Теперь у меня только одна собственность бесценная: женушка дорогая. - И опять стал размышлять вслух, шагая по комнате. - Тянет меня в море, но не возьмут: доверия у них ко мне нету, хоть и освободился до срока. Стало быть, надо устраиваться ближе к берегу: грузчиком в порт, шкипером на баржу... Или хоть бы матросом на какой-нибудь буксиришко, из тех, что плоты с лесом по Двине таскают. - Грузчиком и не помышляй. Хоть ты еще силен, а здоровье надо беречь. На баржу - другое дело. На буксирный пароход - тоже возможный вариант. Перед самым Новым годом примчался поездом из Мурманска сын Венедикт, узнав о приезде отца из письма. Вавила не мог удержаться от радостных слез, видя что из маленького, щуплого мальчугана в его отсутствие вымахал высокий, широкоплечий парень. - Порадовал ты меня, Венюшка, - растроганно сказал отец. - Добрый моряк из тебя получился. А я-то думал, что ты к этому вовсе неспособный. Прости меня старого дурака. Венедикт, переглянувшись с матерью, улыбнулся в ответ: - Жизнь всему научит, батя. Теперь я вместо тебя плаваю. Долг семьи морю отдаю. Отец долго тискал сына в объятиях. Меланья смотрела на них и радовалась, что теперь уж благополучие навсегда поселится в их семье. Вавила сел за стол, погрустнел, задумался. Венедикта он не видел больше десяти лет, и теперь ему мудрено было постигнуть и понять душу сына: чем живет Венедикт. Сожалеет ли о том, что потеряно для семьи после революции? Как относится к Советской власти да к новым порядкам? И он принялся исподволь расспрашивать сына. - Каково живется тебе, Веня? Думаешь ли заводить семью? Венедикт осторожно, едва касаясь пальцами краев рюмки с вином, отставил ее, оперся о стол тяжелыми локтями, обтянутыми рукавами тельняшки. В комнате тепло. Иней на оконных стеклах подтаял, вода собралась в лотке у нижнего обреза рамы. На комоде сверкала блестками маленькая пушистая елка. - Живу хорошо, батя. В команде траулера не на плохом счету. Был старшим матросом, теперь боцманом хожу. Прежний боцман у нас проворовался - начал кое-что по мелочи с судна таскать да продавать на вино. Его прогнали и предложили мне на его месте работать. Ну, я отказываться не стал. Рыба в тралы идет, заработки есть. А что касается семьи, то верно - пора бы жениться. Но не так просто найти хорошую девушку. Мать хотела было сказать о кузнечевских приятельницах сына, но вовремя спохватилась. Отцу они вряд ли бы пришлись по нраву. - Ну, ладно, значит, у тебя все благополучно, - Вавила поднял на сына глаза, чуть помялся и все-таки задал ему мучивший все время вопрос: - Как новая власть к тебе относится? А ты к ней? Вопрос, конечно, такой, что можешь и не отвечать. А мне все же хотелось бы знать. Венедикт, ничего не тая, ответил: - Может, тебе, батя, и не понравится, но я лично к Советской власти ничего не имею. Живу при ней неплохо, люди меня уважают... - А мной-то, мной-то не попрекают? - голос отца стал каким-то сдавленным. - Нет. На этот счёт можешь не беспокоиться. - Ты в комсомоле? Или, может, и партийным стал? - осторожно спросил отец. - В комсомол приняли, не скрою. А в партию заявление не подавал. Вряд ли примут... - Происхождение? - Оно самое... Хоть никто не упрекает, однако в личном деле все указано. Ну да не обязательно мне в партию. Никто на канате не тянет. У нас на судне больше половины матросов беспартийные. - Вы люди молодые, вам жить по-новому, - неопределенно сказал Вавила, но Венедикт чувствовал, что отец остался доволен его ответами. - Теперь выслушай меня. Сказать по совести, я не могу не обижаться на то, что у меня отняли дом, суденышки, да и людей - зверобоев, рыбаков... Поставь себя на мое место - поймешь. И еще откроюсь вам: хотел я во время коллективизации уйти в Норвегию. Совсем уйти... И пошел было на "Поветери". Думал, что останусь там, на помощь норвежцев, знакомых по прежним торговым делам, рассчитывал. Хотел и вас потом выписать туда с матерью. Но вернули меня от Орловского мыса мужики. Команда взбунтовалась, как узнала, куда и зачем идем, связала меня линьком, и в таком виде, принайтовленный к койке, воротился я домой. Вас уже в Унде не было. Мелаша уехала к отцу и тебя увезла. Она-то правильно поступила, а я неправильно. - Вавила покачал головой, отвел рукой со лба рассыпавшиеся седоватые волосы. - Неправильно потому, что Родину хотел бросить... А человек без Родины, что бакен без огня: не светит, другим пути не указывает. Пустой, холодный мотается на волне. Днем его еще вроде заметно, а ночами теряется в потеми, будто тонет... Уж потом стыдоба заела меня, что собрался бежать из Унды. Родина - как бы на ней ни было - хорошо ли, весело, уютно, сытно или, наоборот, плохо, тяжело, тоскливо, - есть Родина и бросать ее ни в коем разе нельзя! В горе должен ты быть с нею и в радости с нею. К такому пониманию я пришел. Обижаюсь, конечно, что обошлись со мной круто. Но злобы на власть не стану таить. Ею ведь не проживешь, злобой-то. Жизнь теперь новая, для меня еще мало и понятная. Пойму, как присмотрюсь хорошенько. Меланья выслушала Вавилу молча, не сказав ни слова в упрек: "Бог с ним, что было - прошло. Лишь бы теперь жить по-хорошему". Проводив после новогоднего праздника сына, Вавила Дмитрич поступил на работу в речной флот. На зиму - сторожем на самоходной барже-лихтере, стоявшей на приколе в порту, а перед весной, когда будут готовиться к открытию навигации, его обещали назначить на тот же лихтер шкипером. Навигацию открыли, баржа пошла в порт Бакарицу разгружать первый пароход. 2 На горе - высоком берегу, стояла приземистая рыбачья избушка с одним окном, с двускатной крышей из теса и маленькой дощатой пристройкой сарайкой для хранения нехитрых рыбацких припасов. Берег высок, обрывист, угрюмоват, как лицо рыбака в безрыбные, ненастные дни. Если смотреть на угор Чебурай издали с моря, он казался черным от торфяника, и снег, что тянулся многокилометровой широкой полосой по склону, не таял все короткое лето и еще более усиливал нелюдимость. У самого моря, в полосе прибоя, - мелкий песок, кое-где изборожденный илистыми размывами. В прилив песчаная кайма сужалась, в отлив расширялась. Когда дул шелоник - юго-западный ветер, беломорская волна жадно кидалась на пески, пытаясь начисто смыть, слизать их. Но они не поддавались, лежали плотно, ровно, будто городской асфальт. Волны неистовствовали, и от них по песку катилась пена. От берега в море уходила укрепленная на высоких шестах "стенка" ставного невода. В воде она упиралась в горловину снасти. За "горлом" - обширный "котел", сетный обвод овальной формы тоже на шестах, вбитых в грунт. В отлив "котел" обсыхал, в прилив скрывался под водой. "Котел" предназначен для рыбы. Наткнувшись на "стенку", в поисках выхода она попадала в него. С отливом рыбаки подбирали ее и выносили. Избушка на горе и ставной невод назывались тоней. А место, где она расположена, с незапамятных времен именовали Чебураем. Что означало это название и откуда оно взялось, толком никто не знал. Ловили здесь боярышню-рыбу - семгу. Ту самую, которой еще холмогорский архиепископ Афанасий потчевал именитых московских да заморских гостей и которая издревле украшала, наряду с осетрами и стерлядью, великокняжеские да патриаршие столы. Изба пуста. Рыбаки у невода. Светло: мезенская летняя ночь - не ночь, в третьем часу на дворе видно каждую травинку. В углу избы - печурка с плитой, на ней кипяток в большом и заварка в малом чайниках. Вдоль стен узкие нары в два этажа, как полки в вагоне. Стол, две скамейки. Тоня рассчитана на шесть человек, но сейчас на ней "сидели" четверо. Стекла в оконце старательно протерты: рыбаки любили порядок и чистоту. В полосе обзора - косогор с блеклой приполярной травкой, а за ним неоглядная и необъятная морская ширь. Три часа... Ветер не стихал. Белоглазая мезенская ночь равнодушно глядела в оконце, и по избенке зыбился таинственный спокойный полусвет. Наконец в избе появились хозяева. Низенький и полный Дерябин почти не наклонил головы в дверях, долговязый Николай Воронков сгорбился глаголем, Борис Мальгин, тоже мужчина высокий, видный собой, голову под косяком склонил неохотно и даже лениво. Последней втиснулась Фекла, на миг заполнив проем дверей своей широкой и рослой фигурой. В избенке стало сразу тесно. Фекла, сев на нары, принялась стаскивать с ног бахилы, а уж потом, сунув ноги в галоши, раздела ватник. И мужчины привычно сняли свои рыбацкие доспехи - ушанки, штормовки, ватники, высокие резиновые сапоги. В этот раз у невода провозились долго: вся "стенка" была забита водорослями-ламинариями, старательно чистили ее. В неводе оказалось пусто, если не считать нескольких маленьких никудышных камбалок да трех окуней пинагоров. Настроение у рыбаков было грустное. Выпили по кружке горячего чая, похрустели на зубах кусочками сахара и легли спать. Утром направление ветра не изменилось: юго-запад. Зарядил, кажется, на неделю. Рыба в берег не шла, пряталась в глубине. Забыла семга дорогу на тоню Чебурай. Чихать ей на рыбацкие переживания да на колхозный план. Позавтракав, Дерябин завалился на нары, стал читать "Остров Сокровищ", прихваченный из дому засаженный томик. Читал-читал - потянуло, в сон, уронил голову на грудь. Николай Воронков, вытянувшись на нарах во весь исполинский рост так, что ноги свешивались с полки, курил "Норд" и время от времени вздыхал с тяжелой грустью. Товарищи догадывались о причине этих воздыхании. Жена Николая неожиданно и впервые в жизни получила путевку на курорт в Сочи и отбыла, когда муж уже сидел на тоне. Проводить ее не пришлось. Николай наслушался курортных анекдотов, в которых жены, уехав на теплые воды, напропалую флиртовали с мнимыми холостяками, и был во власти сомнений. Женился он в позапрошлом году и жил с супругой душа в душу. Дома с бабушкой оставался годовалый сынишка. Как-то он там? Не дай бог: бабка по старинке еще додумается совать ребенку в рот тряпочку с хлебным мякишем. Не подавился бы. Бабка старовата, плохо видит и плохо ходит. Фекла, сев на своих нарах поближе к окну, занялась шитьем. Борис Мальгин, вдовец, лежал на спине на верхней полке, над Семеном Дерябиным и пытался заснуть. Но сон не шел к нему. Когда из угла послышался очередной вздох Воронкова, Борис счел нужным успокоить товарища: - Да хватит тебе вздыхать-то! Вернется твоя Дашка в целости-сохранности. Все, что рассказывают, - брехня. Одно пустословие и глупости. Фекла опустила на колени шитье, прищурившись, глянула на Воронкова: - А и погуляет малость, так не убудет... Воронков погасил окурок, сел на нарах. - Еще чего! Погуляет... Ишь ты... - проворчал он. Дерябин открыл глаза, потянулся к столу, положил книгу, сунул руки за голову, будто и не спал. - А вот я, понимаешь ли, расскажу случай. - Он приподнялся на локте и глянул в угол, где, потупя голову, сидел Николай. Он рассказал "случай", уверяя, что он в действительности был, и "никакой не анекдот", а истинная правда. - Да полно вам! Не о жене я думаю, - проговорил Воронков, встав с нар, чтобы напиться. Он медленно налил в жестяную кружку воды из чайника, так же медленно, цедя ее сквозь зубы, выпил. - Сидим на тоне вторую неделю - и без толку. - Что поделаешь, - наморщив лоб, отозвался Дерябин. - Пассивный лов! Не самим же загонять семгу в невода. Начинало штормить. Семен глянул в окошко: море взлохматилось, побелело от пены. - Баллов семь, пожалуй! - сказал он. - Колья у невода повыдергает. - Вроде бы крепко забивали, - с тревогой отозвалась Фекла, что-то кроя ножницами. Дерябин умолк и опять посмотрел в окно. Ветер трепал былинки у обрыва. Борис Мальгин отлежал бока, слез с нар и вышел на улицу поколоть дров. К нему подошел черно-белый пес Чебурай, названный так по имени тони. Помесь дворняги с ездовой полярной лайкой, он был, кажется, самым добродушным существом во всем собачьем роду на земле. Профессия поморов наложила на него неизгладимый отпечаток. Питался пес исключительно рыбой - мяса на тоне не бывает Никогда никого не облаивал, и можно подумать, что он от рождения немой. Даже зайца, выбежавшего из тундры в начале июня, Чебурай не удостоил лаем, а молча взял след и полдня носился за ним по кочкам. Зайца он, конечно, упустил. Приезжих людей Чебурай встречал молча, подходя к ним степенной, как у рыбака, походкой, знакомясь, обнюхивал и с достоинством удалялся прочь. Гостей различал по запахам. От председателя колхоза всегда пахло стойким запахом папирос "Звездочка". Возчика Ермолая с рыбоприемного пункта он узнавал не только по его колоритному виду, но и по запаху конского пота. Ермолай был неразлучен с низкорослой и шустрой мезенскои лошадкой, запряженной в двуколку с ящиком-кузовком. Еще помнил Чебурай густой запах гуталина, которым за версту несло от сапог председателя рыбкоопа, приезжавшего на тоню по торговым делам. Борис принес Чебураю вареную камбалу в алюминиевой миске. Пес принялся неторопливо есть, а Мальгин взялся за топор и поленья. В избушке стали готовиться к обеду. Фекла помешивала уху в кастрюле и заваривала чай. Дерябин влажной тряпочкой обтирал стол. Николай Воронков аккуратными ломтями нарезал хлеб. В самый разгар обеда в сенцах кто-то стал шарить по двери, потом она отворилась, и в избушку вошел Ермолай. Куцый воротник заношенного полупальто поднят, уши у шапки опущены. Нос у возчика от холода набряк и посинел, как слива. Пальцы едва отогрел над плитой. - Здравствуйте-ко! Каково живете-то? Каково ловится? - Здравствуй, Ермолай! - на разные голоса отозвались хозяева. - Как раз к обеду. Садись к столу. Ермолай смахнул с головы шапку, скинул полупальто и, потирая руки, пристроился на кончик скамьи. По вел носом: - Дела, видать, плохи. Уха-то из камбалы! - Добро, что хоть камбала в невод забрела, - скороговоркой отозвался Дерябин, разламывая ломоть хлеба. - А я, грешным делом, думал: уж на Чебурае-то похлебаю семужьей ушицы. Ну, что бог послал. - Ермолай взял ложку и стал есть. Спешить некуда. Обедали неторопливо, степенно, смакуя каждый глоток ухи, кусочек хлеба. Потом пили чай. Ермолай оттаял и, сыто икнув, стал разговаривать охотнее. - Чем моя работа хороша? А тем, братцы, что я никогда не забочусь о харчах. На Погонной утресь1 позавтракал, у вас отобедал, а к вечеру на Вороновом поужинаю. Приеду на рыбпункт, коняшку распрягу - в стойло, а сам - спать. Вишь, как ладно у меня выходит! - Что и говорить, - добродушно отозвался Воронков, поиграв темными бровями. - Работа у тебя выгодная. А куда зарплату кладешь? В чулок? - В чулок - это не мужицкий обычай. Деньги я расходую на дело. - На какое же дело? - осведомилась Фекла, моя посуду. Дерябин помолчал, пряча усмешку в ладонь, потом сказал: - Секреты все у тебя. Нет, чтобы прямо, по-честному признаться: есть, мол, у меня сударушка, по имени Матрена, засольщица на рыбпункте. Я ей регулярно обновы покупаю - платки, модные штиблеты али там полусапожки... Потому и питаюсь по тоням. Ермолай на десяток лет был моложе знаменитых в Унде стариков Иеронима и Никифора, однако по складу характера, по умению вести шутливые разговоры в пору безделья, ни в чем не уступал им. Разве только хитростью да сметливостью против тех стариков был немного обделен. С молодых лет он пребывал в возчиках: возил рыбу, бочки с тюленьим жиром, сено, дрова словом, все, что придется. С годами он менял только лошадей да повозку, если та приходила в ветхость. Большей частью работал летом - на тонях от рыбпункта, зимой - на перевозке наваги с Канина. Ермолай, чтобы набить себе цену, сказал небрежно: - Да-а-а, нынче бабы стали разборчивы. Пряниками да карамелями от них не отделаешься. А вы, значит, впусте сидите тут? Когда же семга-то подойдет? У меня двуколка пустая. - Бог ее знает, когда, - Дерябин все посматривал в окошко. - Конь-то у тебя там не озяб? - Ничего, он привычный. Морской конь. Шерсть на ем, как на ездовой собаке - густая, - отозвался Ермолай. - Эх, семга, семга! - с сожалением добавил он, надевая полупальто. - Ну, поеду, пора. Боярышня-рыба в это время гуляла в море Студеном. До осени, до ухода на нерест в реки ей предстояло набраться сил, отдохнуть, чтобы, преодолевая пороги, подняться в верховья и выметать там икру. Шторм взмутил воду в прибрежной полосе, и серебристые бока боярышни тускло отливали сквозь толщу воды латунью. Вот она быстрой молнией метнулась вперед, завидя мелкую рыбу мойву. Разбила стаю. Мойва стремглав брызнула в разные стороны. Боярышня-рыба успела перехватить несколько рыбок. Пошла дальше. Мойва бежала в берег, надеясь спрятаться на мелководье. Семга - за ней. Ее красивое сильное тело, словно торпеда, пронзало толщу воды, и попала семга на мелкое место. Вода волновалась... И вдруг наткнулась семга на что-то упругое. Осторожно повернулась и скользнула вдоль "стенки" невода. Скорее, скорее отсюда! Тут вода мутна, тут расставлены ловушки... Скорее на глубину, на простор! "Стенка" оставалась слева. Семга, взмахнув плавниками, устремилась вперед. Кажется, обошла сеть Но снова головой ткнулась в упругое полотно... Семга пошла вдоль сети, вдоль, вдоль; ей казалось, что она идет по прямой, а на самом деле она двигалась по кругу. Раз и другой, и третий, и десятый! Проклятая ловушка держала ее, выхода не давала... Семга поворачивала назад, но ловушка стерегла ее на всем пути. Нет выхода... До самого отлива металась она в котле, и когда в отлив вода отхлынула от берега, боярышня-рыба осталась лежать на песке, судорожно глотая через жабры губительный воздух.

Впереди шел Дерябин, за ним - Борис, Николай и Фекла. Дерябин, увидев семужину, ничего не сказал и пошел к кольям. Такой улов его не устраивал. Стал пробовать колья на прочность. Борис и Николай тоже не остановились перед боярышней-рыбой. Скосив на нее глаза, стали выдирать из ячей водоросли. И только Фекла не могла удержаться от восторга. - Семужка! - сказала он, склонившись над рыбиной и погладив ее серебристый бок. - Боярышня-рыба! Она тоже принялась чистить невод. Закончив работу, подняли семгу и пошли в избу. Боярышня-рыба растянулась на столе во всю свою длину. От ее серебристых боков в избушке стало будто светлее, как бывает, когда поздней осенью за окном ляжет первый чистый снег. - Что с ней делать? - спросил Борис, обращаясь к Дерябину, старшему на тоне. Семен скользнул по рыбине острым взглядом, прикинул - килограммов шесть-семь будет... В этом году рыбаки еще не пробовали свежей семужьей ухи. Он поднял руку и рубанул ею в воздухе. Жест был понятен всем. Повеселевший Борис вынул из ножен острый нож и потащил боярышню-рыбу в сарайку. - Теперь начнется подход, - все еще неуверенно сказал Дерябин. - Ветер вроде бы тянет на побережник К ночи шторм поутих. Ветер действительно сменился на северо-западный. Волны били в берег не в лоб, а наискосок. Когда ночью звено спустилось к неводу, то все увидели, что и небо прояснилось. На этот раз их ждала удача, в "котле", на песке лежало девять семужий средней величины. И в двух других неводах оказалась семга. Утром на тоню прибыл Ермолай. Ночной улов рыбаки сдали ему. Ермолай радовался со всеми удаче и взвешивал ручными весами каждую рыбину осторожно, чтобы не повредить. Потом складывал боярышню-рыбу в ящик, так, словно она была стеклянная. Заперев ящик на замок, он спросил: - Уху-то варили? А мне оставили? Я ищо, брат, не обедал. Только у Петьки Косоплечего позавтракал. Тот, шельмец, накормил меня килькой в томате. Рази ж это еда? 3 И была снова чарующая тоньская белая ночь, наполненная посвистом ветра и грохотом прибоя. И море отсюда, с высокого берега, открывалось во всей необъятности и красоте. И опять рыбаки за полночь в час отлива спускались к неводу и, не торопясь, делали в нем свои привычные дела, оставляя на мокром песке заплывающие следы от бахил. Вернувшись в избушку, они молча укладывались спать. Так день за днем, ночь за ночью... За время "сидения" на тонях они так свыклись с морем, что, казалось, перестали замечать его. Но это только казалось. На самом деле они все видели, все примечали, изо всего делали для себя выводы. Мимо их обостренного внимания не проходила ни одна мелочь в поведении моря, в изменении ветра, в том, мутна вода или прозрачна, высоки или низки облака, каков был вечером заход солнца. Ведь от всего этого зависело их рыбацкое счастье. Их промысел хотя и считался по сравнению с другими малоприбыльным, был сам по себе благороден, привлекателен и азартен. В тихие часы волны спокойно бежали в берег, наполняя все вокруг шумом вкрадчивым, словно доверительный шепот. А во время прилива, да еще с ветром, бьющим прямо в Чебурай, море гремело, пена шариками катилась по песку. Нептун ярился и плевался ею, словно хотел выжить рыбаков Чебурая с насиженного места. Чуть-чуть, каких-нибудь несколько миль не дотянулся Воронов мыс до Полярного круга, до того условного места на карте, за которым начинается власть длинных зимних ночей, снежных буранов и льдов. Заполярная природа наложила на окрестности тони Чебурай свой неизгладимый отпечаток. Если стать спиной к морю, увидишь прибрежную тундру, плоскую, усеянную кочкарником, зеленовато-серую с рыжими подпалинами однообразную равнину. Среди этой двойной пустыни - водной и материковой - избенка на юру кажется затерянной, случайной, опасливо вздрагивающей под ударами штормов. Со всех четырех сторон обдувают ее ветра. Стены просквожены ими до сухости, до звона. Если ударить по ним обухом, изба запоет, словно корпус больших гуслей. Она отзывается на удары ветра, вибрируя каждым бревнышком, каждым свилеватым, рассохшимся слоем дерева, срубленного в лесах вверх по Унде и доставленного сюда на грузовых морских карбасах.