1

Свеча пылала, но свет не мог поглотить теней, черных, шевелящихся. Даже от пламени была тень. Чудилось: то горит двойник белой — черная свеча.

Скрючившись, бочком сидел за печкой в простенке на березовых рубленых полешках правитель Борис Федорович.

Печь скрывала от нескромных взоров куцеватую лежанку. Монастырь потому и Новодевичий, что для дев.

Все тут складно, махонько… На лежанке было бы удобнее, но печь днем протопили, и кирпичи, отдавая тепло, жгли нестерпимо. Борис Федорович о жаре и тесноте забывал, слушая речи. Ему бы еще щелочку!..

— Вот тебе денюшки! И тебе столько же! — дружески шептала инокиня Александра. — Всего вашего дела — привести людей. Послужите Борису Федоровичу, — и он вам послужит.

— Царица, ты всем нам мать! Ради Бориса Федоровича вот так постараемся! — сказал один, и другой поддержал товарища.

— Когда в прошлый четверг Печатник Васька Щелканов выходил на площадь, мы кричали «Да здравствует Борис Федорович!»

— Верно, царица-матушка! Щелкан глазами зыркает, как волк: «Присягайте, так вашу, Думе, боярам великородным!» А я ему в ответ: «Не знаем твоих бояр! Знаем одну царицу!» Это же я кричал!

— Он, царица! Он! — подтвердил товарищ. — А я тут и возопил: «Да здравствует Борис Федорович!»

— За такую службу нас имениями наградить не грех.

— Братик мой добро помнит. Такой уж уродился: зла не держит, за доброе — последнее с себя скинет и отдаст.

— Послужим Борису Федоровичу! Царь Федор Иоаннович был чистый Ангел. Мы разве враги себе, чтоб благодетеля-правителя на плута Шуйского сменять?! Будь, царица, спокойна!

— Не царица я! Нет уж больше Ирины Федоровны, есть инокиня Александра. Не ради брата хлопочу, ради доброго мудрого царя для государыни Москвы! С Богом!

Тени на стене сломались пополам, сапоги затопали и — стали в дверях.

— Мы по сто человек пригоним завтра к твоим окошкам! И по двести! А ты, царица, Борису Федоровичу напомни про именьица, когда в царях будет.

— Постараетесь вы для Русской земли, постараюсь и я для вас, — обещала мать Александра.

Борис выбрался из-за печи, спеша распрямиться, размять затекшие руки и ноги.

— Разговорились!

— Ласковый разговор дороже денег. На слова ли жадничать?

— Спасибо, Иринушка! Устала хлопотать, а я ждать устал, но поспешить никак нельзя! Потрафишь нетерпению — угодишь в такие сети, что и за сто лет не выпутаешься. Боярам нужен не царь, а дудка в шапке Мономаховой. Чего они дунут, то царь и гуднет. Не бывать по-ихнему. Не бояре меня на престол посадят, вся земля Русская.

— Шел бы ты спать, Борис. Сбудутся завтра твои сны, утолишь свою жажду. Был первым слугою, будешь первым господином.

Испуг вскинул Борису брови. Кончики пальцев задрожали.

— В чем? В чем попрекаешь меня?

Мать Александра устало потянула ворот черной рясы.

— Боже упаси! Час поздний, вот и сказалось что-то не так. Что сказала-то, не помню?

Борис перелетел келию, растворил дверь, закрыл тихо, плотно.

— По ногам дует… — Пал на колени. — Клянусь! Кладу жизнь мою на Господню Судную книгу. Да судимо будет потомство мое Страшным Судом!

— Не надо, Борис! — побледнела мать Александра.

— Нет, я клянусь! Клянусь! Не травил царя Федора Иоанновича. Как можно придумать такое? Я за царем был, как за стеной, от всех ветров и дуновений защищен и сокрыт! Всем пылом моего благородного сердца любил я мужа твоего, Иринушка. За кротость! За мудрость, недоступную нам грешным! Уж кто-кто, а я знал: простота царя — от великодушия, убогость — от смирения. Он был врач. Душу царства врачевал тишиною.

Мать Александра махнула рукавом по столу, и серебряный колокольчик для вызова слуг упал, покатился по полу, рассыпая звон.

Борис вскочил с колен. Поднял звонок, а в келию уже входили две сестры. Мать Александра сказала им:

— Принесите квасу вишневого да черемухова. А правителю в его келию воды горячей поставьте ноги перед сном попарить.

— Там еще двое пришло! — сказала монахиня.

— Попотчуйте вином и приводите.

Борис сел на лавку, плечи у него опустились, правый глаз ушел в угол глазницы, кося по-татарски.

— А вот не пойду в цари и — живите, как знаете! Дурака сыскали — за все человеческие мерзости быть Богу ответчиком. Клянусь! Трижды клянусь! Царевича Дмитрия не резал! Дочери твоей младенцу Феодосии яду с молоке не подносил. То Шуйские, то Романовы наплодили лжи. Господи, пошли им утонуть в их же злоречье…

— Борис, не хочу я этого слушать. Чего томишь себя?

— Да потому что никакой правдой, никаким добрым — не отмыться от черных шопотов. Нет! Я завтра же всенародно отрекусь. Царством Годунова взялись искушать!.. Я, Ирина, и впрямь умен: отрину от себя сто забот ради одного покоя.

Сестра молчала, смолк и брат.

— Я уже семь мешков денег раздала, — сказала наконец мать Александра. — Ты бы раньше в цари расхотел.

— Прости, милая! — вытер выступившие на глазах слезы. — У меня дух захватывает, будто хрена хватил крепчайшего.

Взял сестру за руку, прижал к своей груди.

— Слышишь, как стучит? Признаться тебе хочу. Мечтал, мечтал я, Иринушка, о царстве. Но сесть на стол с бухты-барахты или злонамерием нет! Желал я видеть себя в царях, но не нынче, не завтра. Мне люб был по европейскому счету 1600 год. Новое столетие — новая династия. Новая Русь. Русь, открестившаяся, отмолившаяся от Грозного Ивана. Ах, как много доброго хочу я сделать для русских людей, для всего царства православного!

Мать Александра потянулась к Борису, поцеловала в лоб.

— Ступай спать! Тебе завтра нужно быть румяным и здоровым. Русь соскучилась по здоровому государю.

— Этих послушаю и пойду. Сама знаешь, никакой малости нельзя упустить.

Снял с лавки сукно, бросил на лежанку. Жарко, но терпимо. Лег, поджал ноги, чтоб не торчали.

И будто его и не было.

Проснулся, почуя меж лопатками оторопь беды. Ноги вытянуты, и на ноги-то ему и глядели враз смолкшие ночные гости.

— То братец мой почивает, — услышал Борис ровный голос царицы. — Монастырь женский, в другой келий поместиться — сестрам неудобство…

Борис встал, крутанул глазами, чтоб проснулись, вышел к сотникам. Те попадали с лавки на пол, на колени.

— Встаньте! — сказал он, трогая их за плечи. — Не слышал, про что вы тут говорили, ночь, спать надо…

Зевнул так сладко, что и сотники зевнули. Выпил квасу из ковша.

— Черемуховый! Пейте! — пустил ковш по кругу. — Одно вам скажу. Буду в царях — будет всем благо. Крестьяне в моем царстве заживут, как дворяне, дворяне, как бояре, бояре, как цари. Утро вечера мудренее, милые люди. Спать я пошел. Скоро уж, чай, заутреня.

Забрался на лежанку, поворотился на бок, задышал ровно, как крепко заснувший человек.

2

Петух пропел зарю, и заря послушно заливала небо и землю малиновым золотом.

— Вот мы и встали, — сказал Борис Федорович, дождавшись у окна солнца. — Нынче у нас 20-е февраля.

Морозы, как по заказу, сникли, и окно наполовину очистилось от узоров.

Сел в кресло, положил перед собою руки. Из пяти перстней три снял. Потом снял все. Один, с изумрудом, вернул на средний палец, на безымянный, к обручальному кольцу, присовокупил перстень с рубинами. Богатством не оскорби не оскорби и скоромностью.

Не мало ли дала Ирина сотникам? Не обидела ли пятидесятников? Все ли придут, кому заплачено?

— Господи! Не оставь!

Екало сердце: играй, Борис, да не заигрывайся! Земский собор позавчера на коленях Бога просил в Успенском главном храме царства, чтоб он, Борис Федорович, смягчась сердцем, принял венец. С восторгом имя кричали. И Шуйские, и Сицкие, Телятевские с Ростовскими да Воротынскими! Перед ними, Рюриковичами, род Годуновых — холопский. Деваться некуда! За него Бога просили, за ненавистного им. Говорят, Федор Никитич Романов помалкивал да еще Васька Голицын. Голицын — Гедиминович, царских кровей. Федор Никитич племянник Ивану Грозному, двоюродный брат царю Федору… Правду ли сказали о Романове?

В ночь перед собором Борис Федорович тайно был в доме Федора Никитича. Чуть не до зари просидели, отворив друг другу сердца уж так настежь дальше некуда.

Лобызая Федора Никитача, Борис, озаренный братской любовью, плакал, клялся головой и головами детей своих:

— Будешь ты мне первым советником, Федюша! Наитайнейшим! Без твоего слова не приму, не отрину. А коли память моя будет коротка, да заплатит род Годуновых кровью. Я твоему батюшке, Никите Романовичу, в последний час его обещал быть для тебя и для братьев твоих за отца. Коли изберут меня в цари, в тот же день тебе и Александру скажу боярство, Михайле — окольничего, Иван и Василий войдут в возраст — тоже получат окольничих. Ваньке Годунову — Ирину, сестру твою, высватаю.

Федор Никитич только помаргивал: не привык к бессонным ночам — смаривало.

Вздремывать, когда решается судьба мономаховой шапки?!

— Идут! — всполошенно вбежала в келию мать Александра.

Обида сжимала сердце Годунову. Обида и презрение. — Господи! Да ведь один я во всей Руси только и знаю, что есть такое быть на царстве. Пропасть не мерянная под ногами и такая же над головою и каждое слово — или змей или голубь.

Привскочил со стула, прильнул к окошку. Рыжая от шуб и шапок толпа простолюдья заполняла площадь.

— Пошли, Борис, к моему окну! Народ должен видеть нас вдосте.

— Сначала покажись ты!

Он смотрел, как воду хлебал, нажаждавшись… Переодетые в простое платье приставы и сотники толкали людишек, и те, огрызаясь, посмеиваясь друг перед другом, опускались на колени. Зазевавшихся приставы лупили палками…

«Однако ж пришли и на колени встали», — сказал себе Борис, хотя тайно указал взыскать по два рубля с каждого, кто осмелится увильнуть от похода под царицыны окна. Два рубля деньги большие, стрельцам за год службы по пяти платят.

И вдруг похолодел. Где теперь Симеон Бекбулатович?

Совсем из головы вышел. Посаженный в цари Иваном Грозным, Симеон Бекбулатович к несчастью своему носил титул тверского царя, и был в родстве с могущественными Мстиславскими, тоже Гедиминовичами. Борис Федорович о Симеоне заранее позаботился — ослепил. И все же где он теперь? Так же тих? Нет ли к нему гонцов, странников?