БИБЛИОТЕЧКА «В ПОМОЩЬ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ»

Ю. Е. Красовская

ЧЕЛОВЕК И ПЕСНЯ

14

МОСКВА «СОВЕТСКАЯ РОССИЯ» 1989


783

К39

Красовская Ю. Е.

К39 Человек и песня.— М.: Сов. Россия, 1989.— 160 с.: ноты.— (Б-чка «В помощь худож. самодеятельности» № 14).

Предлагаемая вниманию участников и руководителей фольклорной самодеятельности первая часть книги фольклориста-этнографа Ю. Е. Красовской «Человек и песня» приоткрывает заповедную кладовую богатств части Русского Севера — Терского берега Белого моря.

Самодеятельные фольклорные коллективы (детские, молодежные, взрослые) найдут в книге колыбельные, детские, игровые, протяжные лирические песни, исторические, хороводные, былину... Такие шедевры терского песенного искусства, как хороводная-игровая «Во лузях» и многоголосное эпическое полотно «Москва» («Город чудный, город древний»), в течение уже многих лет украшают репертуар известного самодеятельного ансамбля «Россияночка» ДК АЗЛК и теперь могут приумножить славу любого профессионального хора.

Автор освещает многие стороны крестьянской жизни, специфики народного творчества, подходит к собиранию и изучению фольклора как к комплексной проблеме народоведения.

783

© Издательство «Советская Россия», 1989 г


ПРЕДИСЛОВИЕ

В книге «Человек и песня» автор выступает как наследник и последовательный продолжатель дела, начатого в свое время такими выдающимися подвижниками народоведения (термин Е. Линевой), как П. Рыбников, Е. Линева, С. Максимов, О. Озаровская. Идейно-научное значение этой работы тем более велико, что за последние десятилетия фольклористы и этнографы, к сожалению, не уделяют должного внимания такой важной проблеме, как комплексная взаимообусловленность особенностей человеческой личности, народной речи, образного строя народного искусства, труда, быта, социально-экономических и исторических примет времени. Думается, по силе обобщения и положительному заряду ретроспективного взгляда на прошлое с позиций настоящего книга «Человек и песня», пожалуй, не уступает роману-эссе В. Чивилихина «Память». Различны, казалось бы, и научные задачи, поставленные этими двумя авторами, и методика исторических сопоставлений и антитез, и образно-художественный строй, и композиция (и многое другое). Но несомненно единство направленности того, что в свое время Белинский называл идейным пафосом произведения: это воспитание гражданского патриотизма в качестве основы интернационализма, воспитание Историей. Книга эта, по сути, является научно обоснованным, разносторонне комплексным, своего рода обширным уроком воспитания коммунистической нравственности и одновременно — как бы уроком истории, а также уроком родной речи, практического освоения богатств родной песенности, уроком краеведения, отчасти — уроком психологии, народоведения и даже — уроком природоведения. В описаниях природы Русского Севера автор выступает не только как тонко чувствующий и зримо живописующий художник слова, но и как природовед-наблюдатель, дающий научно-точные и емкие характеристики самой жизни Природы, естественно-материалистического диалектического процесса (таковы, в частности, картины-описания короткого зимнего дня, величественной ночной игры полярного сияния, поездки на оленях). К сожалению, на ниве современной фольклористики, этнографии, диалектического языковедения и социологии народоведения эта работа пока единственна в своем роде, поскольку решает поставленные задачи в их комплексном слиянии (и в доступной форме художественного повествования). Автор таким образом выстраивает свой рассказ о людях, что в каждой человеческой судьбе отражаются те или иные немаловажные черты эпохи истории — целый ряд примет времени. В школах Прибалтийских республик, а также республик Закавказья и Средней Азии давно в той или иной форме преподается национальный фольклор как неотъемлемая часть воспитания подлинного интернационализма.

Публикация книги «Человек и песня», можно надеяться, значительно продвинет вперед дело внедрения фольклора в школьное воспитание и в РСФСР.

Доктор искусствоведения, профессор, музыковед-фольклорист А. В. Руднева


ЭКСПЕДИЦИЯ, КОТОРОЙ БОЛЕЕ ДВАДЦАТИ ПЯТИ ЛЕТ

Первая моя самостоятельная экспедиция проводилась зимой 1962/63 года на Терский берег Белого моря. Поехали мы втроем от Петрозаводского института языка, литературы и истории Карельского филиала Академии наук СССР: известный уже в то время филолог-фольклорист Д. М. Балашов, я — вчерашняя студентка и фольклорист-филолог Александра Степановна Тупицына-Степанова — все сотрудники института. Не помню, как доехали до Мурманска, но хорошо помню, как сутки сидели в Мурмашах на «аэровокзале» (не поймешь, изба ли брошенная, барак ли,— по тем временам на Севере было это нормой): не пускала наш самолетик на Терский берег полярная пурга. Спустя сутки полетели низко-низко над выпуклой, густо заснеженной землей, щетинящейся темными пиками елей. Самолетишко был маломощный, «худяшшой» (не довоенный ли?) и никак поначалу не мог оторваться от заледеневшего летного поля. Замотанная в платки здоровенная тетка с ворчанием лупила большущей деревянной кувалдой самолет по крыльям. (Почему-то совсем некстати вспомнилось из детства, как извозчик немилосердно бил лошадь, упавшую в гололед,— и стало до слез жаль самолетик.) Вмещал этот трудяга шестерых пассажиров, экипаж из двух человек, почту и железные плоские коробки — кассеты с кинопленками («культурой» для «бесперспективного» и «отсталого» Терского района). Когда самолет все же показал признаки готовности оторваться от земли, пилот вошел в него и долго хлопал входной дверцей, а потом перевязал совсем по-домашнему вращающуюся дверную ручку шелковым розовым бантиком — для пущей крепости, что ли?.. В полете эта дверь немилосердно тряслась, бренчала и устрашающе всхлипывала. Невольно обращала внимание нанесенная трафаретом надпись над дверью: «Просьба в полете дверь не открывать», но не вызывала на этот раз никаких похожих на юмор чувств. К тому же холодно было, почти как на улице, а там — 40° по Цельсию. Ощущение живой близости обыкновенного чуда, причастности к повседневному, надежному, но постоянно радостному, пришло сразу же на аэродроме райцентра — поселка Умбы-Лесного, международного порта по сплаву северного русского леса.

ПОСЕЛОК УМБА-ЛЕСНОЙ. УМБА-ДЕРЕВНЯ

Полыхающее всеми цветами радуги короткое празднество полярного солнечного восхода торопилось перейти в зарю вечернюю. По заснеженным, сверкающим брусничным отсветом улицам поселка, просторно раскинувшегося на высоких берегах узкого морского залива (на Севере заливы называют губой), бежали из школы ребятишки — в валенках, пиджачках и без шапок (особый «крик» местной школьной моды: зимой по улице пройтись почти как у себя дома)... Рыжие, палевые, белые, пестрые, коричневые собаки — мохнатые густошерстные северные лайки — деловито бегут, на ходу взлаивая, виляя хвостом, глядя на мир необычно светлыми глазами. Многие встречные люди приветливо здороваются (большей частью — пожилые) и чуть удивленно глядят нам вслед. Слышу вежливо приглушенное: «Бедна девка! От земли — вершок, да... И куды онбар[1] большынськой, поболе себя, ташшыт?!» Это про мой рюкзак. Там магнитофон и (невероятно тяжелые!) к нему комплекты батареек, каждая из которых похожа на увесистый красный кирпич (были еще такие магнитофоны в начале 1960-х годов). И мне ощутимо легче нести свой груз от непритворного людского участия. В чистом морозном воздухе пар на лету от замерзающего дыхания превращается в прозрачные осколки, искрящиеся на солнце и тут же исчезающие. Упруго и звонко скрипит снег под ногами. Спускаемся с горушки в центр поселка, проходим мимо магазина и держим путь к Умбе-деревне, что за крутолобой лесистой сопкой, за угором да за речкой Умбой в тишине стоит. Там уж был прежде Д. М. Балашов, и нас туда сейчас уверенно ведет. Быстро бежит, мы не успеваем, сзади «корюпаемся» (потом мне скажут с доброй улыбкой о Балашове на Терском берегу: «Сколь не быстро-то бегает! Долги-ти полы у шубы — хлоп-хлоп. Гляди, углы у изб срежет; домы-ти дыбятся, пасть долу готовы, дак... Сколь не поворотной, легкой на ногу мужик-от!»). Потом и совсем теряем его из виду: убежал вперед... Идем. Догадываемся, куда идти. В розовой заводи залива (в незамерзшей его части с клубящимися завитками пара и радужными отражениями огромного стылого солнца), у деревянной рубленой пристаньки гравюрно четко чернеет большой карбас — рыбачье судно, терпеливо дожидающееся летней рабочей поры. Говорливая, по-горному норовистая река Умба не замерзла и при сорокаградусном морозе торопится к Белому морю. Вода в реке пенится, брызжет, кипит ключами на каменистых порогах. Через шаткий мостик идти даже боязно. Но вот и Умба-деревня (как здесь говорят, отличая ее от поселка Умба-Лесного). Идем, чувствуя пристальные взгляды из-за занавесочек, из-за пламенных и зимой цветущих на окнах гераней, «огоньков», «ванек-мокрых»... Как неловко! Бросил вот! Куда идти? И только это подумалось, как впереди, на крыльце осанистого бревенчатого дома возникла грузноватая, пышущая хлебным домашним теплом хозяйка: «Голубушки-белеюшки! Сюды подьте, да... Котомки скинывайте, дак. Заморились, божоны[2], поди. В избу пожалуйте, чаю кушать. Приходите-ко, да проходите-ко, дороги гости, гости желаннаи!» — завыговаривала-завысказывала, будто песню пропела, круглолицая, ясноглазая, немолодая женщина. В доме за столом, у пузатого самовара Балашов уж чаевал с шанежками (стоило спешить!). И сразу окунулась я в теплый, добрый мир, где испокон веку человек человеку брат, где удобно и уместно живут рядом не только люди и животные, но и вещи, где всему — свое место и, время, где люди смеются часто и по-детски заливисто. «Андели! Куды ты, котишко, под ноги лезёшь? Опружил[3] свое молоко, скотинка. На те, лешой, кота! Доцерь, корми гостей, не зевай! Одиннадцету заповедь знай... И все-то вы, бедны, места не находите, ездите. Да и то сказать: преже были долги времяна, а нониче все боле — моменты. Люди-то за моментами и гонятсе, суета тут и родитсе, дак... Ну, а мы живем, быват, не пышно, да далеко слышно... А можно сказать и по-иному: живем не пышно, дак далеко и не слышно... Напроизволящо... У нас ведь без пословици и слово не молвитси (оно навроде побасчей слово с присловицей да с пословицей)» — Пиама[4] Степановна Девяткина, расторопная хозяйка дома, как бы между делом, без видимого усилия накормила-напоила, обласкала и развеселила всех: гостей в первую очередь, детей, глядящих на мать пронзительно голубыми глазами из-под прямых льняных волос, кота-котовая, собаку в конуре, овец и корову в стойле. Вот и хозяин пришел, незаживный, нетолстой, потирая с морозу нахолодевшие щеки. Обрадовался гостям. Как и хозяйка, не стал выспрашивать, почему да зачем пожаловали (пожаловали — и ладно, и хорошо!). «А подай, дедко, «Нарцыза»,— сказала Пиама Степановна. И Николай Кузьмич взял со своедельных полок и подал... термос — ярко-красный с букетом пронзительно пунцовых цветов на боку. Мы воззрились, молча вопрошая. «А тут был у нас в школы учитель приежжой. Нарцызом Ивановицом звали,— пояснила готовно хозяйка.— Дак никак, никакой уж моготы не было запомнить имечко. Бывало, приду на родительско собраньё, уж вся вымучаюсь, коли надо назвать его, сердешного. Ну, однако же, не враз, но запомнила погодя... Тепере привозят на веку перьвой раз в лавку ети самые термоса. Жоноцки говорят,— ловко таково: цаю зальешь,— горяцой пей хоша ночью, самовар не ставя. Принес хозяин и мне. Опеть беда: не упомню, как назвать теперя ету штуковину. Однова говорю хозяину:

— Дедо! Подай... (а цё — не выговорю).

— Цё? — спрошат.

— Да ётта, на полицки стоит... (несет соль, ложку).

— На те, лешой,— говорю,— етого... подай! Нарцыза...

— Видишь, термос не замогла сказать, а сдумала сама себе: тоё трудно слово, которо сказать нипощо не замогу. Тут Нарцыз и выскоцил. Так теперя всё и смеемся, завсегды термос Нарцызом зовем (а Нарцыз-от Ивановиц уехал уж давно,— дак не обидно, быват)... Ну, как, хозяин, наробилсе, рыбки добыл?

— Да уж, замерз... Неплохо б сейцас после етого два стаканцика цаю согретого» — по-новгородски твердо выговаривая «г» в окончаниях и цокая, смеясь ответил Николай Кузьмич. И пошло-пошло с прибатурами, да с приговорами чаеванье. Спать легли поздно. С повети тянуло духмяным запахом развешанных березовых веников банных. Мерно тикали ходики, словно пробивая каждым ударом теплую избяную тьму. Хозяева себе постелили на чистом крашеном полу. Мы с Шурой — на кровати, на перине («Как же! Гость-от с собой постель не носит, дак...»). Дмитрий Михайлович — на кушетке. А утром проснулись — нет Дмитрия Михайловича. «Где?» — «Улетел, дак...» — «Куда улетел?!» — «В Варзугу, дальше, дак...» — «Что же не сказал?!» — «Как не сказал,— сказал ведь. Передать велел: пущай, мол, сами роботают». Вспомнилось, как учат иногда плавать: из лодки в воду бросают на глубоком месте. Ничего не поделаешь, придется работать. Пошла я собирать знатоков на вечер к Пиаме Степановне петь. В «нижний конець» деревни прошла, к фактории рыбной, где живет признанная запевала — Платонида Алексеевна Дурынина. Тут передо мной впервые ширь и сила Белого моря вся открылась, как мощный оркестровый аккорд зазвучала. Снег сиял и искрился под ногами, на камнях, на дальних скалах, а море все еще не замерзало. Лениво, как бы засыпая, катило на берег волну, стынущую, тяжелую от мелких льдинок — тертухи. Тут и дом Платониды Алексеевны. Слева Умба-река, кипит на камнях, спешит в море влиться. Справа — «Окиян-море синеё». Не пришлось мне долго уговаривать хозяйку: тут же охотно согласилась, услышав ссылку на Балашова. А вот и муж ее вышел из лодки, где распутывал сети. Очень советовала Пиама Степановна его уговорить («голос, што твой колокол, и песни знат»), но не согласился ни за что. «Зубы-ти вси вытащил... Окомёлышей[5] и то не осталось. Не старой, а шмакаю. Куды уж мне с има, с песнями!» Подымникова Зинаида Алексеевна, сестра Платониды, тоже, не чинясь, согласилась. Попова Анастасия Анатольевна, Фекла Макаровна Клемешина — всем, включая наших хозяев — едва за пятьдесят. Только Еголаевой Фекле Тимофеевне, худой, быстрой в движениях, черноволосой женщине, было ни много ни мало — семьдесят восемь лет. Собиравшийся ансамбль единогласно требовал «мужского фундамента». Им должен был стать односельчанин, мужчина за пятьдесят Герасим Константинович Талых. «Кру-ут!.. Крутоват,— предупредили женщины.— Ишшо придет ле... А быват, тебе его и не сговорить». Герасим Константинович — большого роста, сильный, стройный мужчина (волосы как смоль, лицо сияет румянцем) — выслушал мое приглашение без удивления, словно каждый день ходили здесь фольклористы,— ничего, мол, особенного. Не отказал. Но и не пообещал. «А вот как ишше поправлюсь с делом... Бревны тут лажусь качать да волоцить саньми. Быват, приустану, дак и не пойду». Я стала объяснять, как нужен мужской голос «подсобить» женщинам, и, раскинув умом, вызвалась в помощницы «бревны таскать да волоцить», чтобы закончить с этим делом пораньше. Герасим Константинович предложение мое принял серьезно и лишь в глубине зрачков мелькнуло что-то похожее на необидную усмешку: разговаривая с ним, мне надо было смотреть вверх, чтобы видеть его лицо. Однако принял «во товарищи». Ну, и намучилась же я! То бревна катились на меня, ударяя больно по ногам, то сани не «волоцились». Часа три отработала. «Чего уж! Поди, деушка, отдохни. Приду, дак».

Только недавно поняла я, какой урок трудолюбия, терпения, нравственности и целеустремленности сознательно преподал мне этот человек, и сейчас низко кланяюсь ему за это. Задыхаясь от непосильной тяжести, я утешала себя тем, что честно зарабатываю право на личное время этого человека. Теряя надежду, снова ее приобретала; сопоставляла свой интеллигентский труд с повседневным крестьянским. Недаром древний мудрец сказал: «Надежда и терпение — искусство есть». Много было думано-передумано и понято (но только сейчас, повторяю, поняла я, что Герасим Константинович сознательно проверял меня на крепость, на человеческие качества — стою я его внимания или не стою).

Но вот отполыхал короткий полярный зимний день. Наступил вечер. Собрались к Пиаме Степановне гости званые. Пришел позднее всех (проверив крепость нервов приезжих) и Герасим Константинович. Магнитофон прилажен. «Декабрь 1962 года. Деревня Умба Терского берега Белого моря. Исполнители (перечисляю в микрофон всех присутствующих). Звукозапись ведет Красовская. Запись текста — Тупицына-Степанова»... Что это? От усталости, от бревен или от волнения мелко дрожат и прыгают руки, не слушаются рычаги управления? Веду первую в жизни самостоятельную фольклорную запись. Мой первый шаг длинного и трудного жизненного пути по призванию, по свободному выбору. «Какую старинную песню хотели бы вы сами спеть?» — спрашиваю я «для затравки». Отзывается первым Герасим Константинович. Он споет. Один сначала. Звучит мощный баритон, и сразу становится в просторной горнице будто тесно от такого большого человечища с огромными трудовыми руками, с «голосиной, што твой колокол».