Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!



Роман

Сыну России Эдуарду Володину посвящаю

Кто имеет уши да слышит! Но кому уподоблю род сей? Он подобен детям, которые сидят на улице, обращаясь к своим товарищам, говорят: «мы играли вам на свирели, и вы пели, и вы плясали; мы пели вам печальные песни, и вы рыдали».

Иисус Христос.

1.

Он ничего не знал про себя, разве только то, что в миру его звали Антонием, но, может, и не Антонием, а как-то по-другому. Да и что это значит, быть в миру? Он что-то слабо помнит про него, смутное что-то, далекое, легко разрываемое, будто облачко, коль скоро нагонится ветром: вот только что маячило в ближнем небе, а уж нет его, унесло куда-то, раздерганное и ослабленное. Антоний ощущал себя человеком, и это было не то ощущение, которое неприятно, оно навевало на него сладкую дрему, а она более всего по душе ему, именно в этом сердечном состоянии он находил связующее его с огромным неласковым миром, вдруг да отодвигалось ближнее, часто пугающее несовершенством форм; да, он видел себя человеком, но потом кем-то еще, ни от кого не зависимым, легким и прозрачным, и было в нем в те поры нечто от Господнего соизволения, от Его всемогущей воли, и мнилось ему тогда, что он ангел, нечаянно, а может, и не так даже, но по какой-то надобности отпущенный на землю. Нередко смутное, хотя и влекущее неодолимо, обрывалось, прояснивало пред очами, и тогда он видел себя стоящим коленопреклоненно пред сиятельным Троном Всемогущего и Всеведающего, внимая дивным словам Его.

И не было в тех словах пускай и в малости приближенного к земной сущности, они состояли из чего-то необыкновенного, сроду никем не слыханного, как бы даже сотворенного из воздуха, чистого, ничьим дыханием не запятнанного. И говорил Господь, так сложилось у Антония в голове, так тому и верилось свято, что надо ему, слуге Божьему, для очищения людского рода какое-то время пожить обыкновенной человеческой жизнью, дабы ублаготворилась она от ангельского присутствия в ней. Знаю, будет твое стояние в людской жизни неустойчивым и тягостным, но ты терпи и верь, что придет срок, и ты снова вознесен будешь к Моему Престолу. Все же в дреме Антония отмечалось смутное, едва обозначаемое, коль скоро соприкасалось с реальным миром. Однако это ничего не меняло в нем, в сути его, про которую он сам не сказал бы, чего в ней больше: того ли, что создано его воображением, того ли, что идет от предметного обозначения явлений. А воображение было столь всемогуще, что иной раз ломало в его душе, и тогда он оказывался в состоянии вообразить себя слабой придорожной травой, гнущейся и от слабого ветра, поскрипывающей жалобно и стонуще, он в такие мгновения останавливался посреди живого мира, скидывал чирки, невесть в какой деревне подаренные ему сердобольной бабкой, опускался на колени и долго оглаживал отяжеленные пылью травяные стебли узкой бледной ладонью и говорил тихим голосом: «Ну что, милые, потускнели? Знаю, горько вам и больно, но то и ладно, что и мой стебелек жизни лег у самой закрайки дороги. Мне, может, еще хуже, чем вам. Но ведь я терплю. На терпении мир держится».

Он говорил еще долго, и в голосе у него слышалось такое, что делалось понятно и малой травинке, и вскорости она как бы отталкивала придавливающее к земле, угнетающее, вдруг да слегка дрогнет и восшевелится и расправится. Но Антоний мог вообразить себя и лесным зверем, только не в ту пору, когда тот проворен и силен и в глазах у него горит жадный огонь. Как раз в эту пору тот был неинтересен Антонию, и даже больше, он убегал от молодого сильного зверя, если даже тот не преследовал его. Но он заметно преображался, когда на лесной тропе встречал старого, изможденного зверя, а нередко израненного зверя, тогда он бесстрашно, будь то хоть сам хозяин байкальской тайги, подходил к нему, протягивал встречь медведю длинную худую руку с тонкими и гибкими прутьями пальцев, и зверь всякий раз останавливался и в смущении опускал морду и позволял гладить себя по потрепанной свалявшейся шерсти и терпеливо выслушивал все, что бы не сказал ему этот чудной, не от мира сего человек.

Было в Антонии нечто и самому не до конца понятное, трепетное, порой возвышающее над земным миром, а то вдруг опускающее на самое дно, где темно и жутко, и плакать хочется, и выстанывать жалостливые, невесть в какую пору привлеченные в его сознание слова. Впрочем, к словам, даже греющим душу, он относился спокойно, с некоторой отстраненностью, точно бы они, хотя исходили от его природной сути, не принадлежали ему; мир он воспринимал какими-то иными чувствами, были те чувства всеобъемлющи и уводили в зримые только им пространства. И он путешествовал по ним, безбрежным, и дивовался, и хотел бы что-то понять в них, но всякий раз они ускользали. И, если по первости он огорчался, то в последнее время, привыкнув к такому непостоянству, смирился, и, когда бы вдруг случилось так, что они стали бы понятны, он наверняка растерялся бы, потому что тогда возникла бы необходимость поменять в себе. А он не хотел этого.

Антоний не помнил, когда ступил на тропу странствий, не знал, почему ходит по одним и тем же местам, примыкающим к священному сибирскому морю, забредает в одни и те же селения, видит одних и тех же людей, уже привыкших к его забродам, принимающих его с участием, но нередко прогоняющих со двора, как будто он способен сотворить зло. Но нет, нет… Всяк сущий в мире брат ему и сестра, он не обидит и малой птахи, еще не поднявшейся на крыло, а коль увидит учиняющих обиду кому-либо, то и воскликнет в великом удивлении: «Господи, Господи, останови руку, зло сеющую!»

Антоний как бы принадлежал не только своей земной сути, а и небесной. Кое-кто из людского племени замечал это и со вниманием вглядывался в худое, посеченное ветрами, обожженное солнечными лучами лицо его, на котором одни глаза только и жили, большие, ясные, как бы утаивающие нечто от пространственной сути, а потом отходили в смущении, крестясь истово:

— Свят! Свят!..

Не сказать, чтобы Антоний сторонился людей, понимая про свою природу, он мог с кем-то поговорить, посочувствовать кому-то, но все это с легкой настороженностью, о сущности которой и сам не знал; он замыкался в себе, если кто-то начинал жаловаться на судьбу, как будто она не дана ему свыше, как будто при желании тут можно поменять. Что-то подсказывало ему, что всякая перемена в жизни есть лишь начало еще большей непасти, и она придет, и обрушится, и уж не совладать с нею. Иль солнце не движется по кругу? Иль не возрастает трава в одну и ту же пору, чтобы время спустя увянуть? Иль ветры надламываются в своем извечном движении? Да, Антоний не помнил, когда ступил на тропу странствий и, коль скоро не менял этой тропы, не отступал от нее, то не потому, что делал так намеренно, а по другой причине, предопределенной свыше. Случалось, когда нападала сладкая дрема, и он отторгался от ближнего мира и духом возносился к небесным далям, то и спрашивал у Всевышнего, как если бы тот был рядом с ним: «Отчего так?..» Но спрашивал легко, без душевного подвига, и потому не ждал ответа, принимая все, что отпущено ему, с покорностью, тем более естественной, что она исходила от его сердечной сущности. Одно только он делал едва ли не осознанно: он не забредал и в малые города, которые оказывались на пути, точно бы понимая, что там его ждет погибель. Благо, поступать так было несложно: немного городов на байкальском обережье, да и те, что еще держались, скорее всего, доживали остатние дни. Антоний принимал сущее безропотно, не стремясь ничего стронуть с места, если даже на сердце зарождалась опаска и нашептывала: вот тут надо свернуть с пути, укрыться в ближней рощице, благо, она чуть отстранена от таежного неуглядья, и вся на свету, лапушка, пойди туда и приляг на землю, ощути запах теплых трав. Но он не поступит так, влекомый собственной сутью, и продолжит путь до того места, где в прошлый раз ему повстречалась ватага лиходеев и увела в лесную глушь, и там, улюлюкая и хохоча, долго била его. Среди лиходеев, сходных друг с другом безумной ошалелостью в глазах, выделялся некто рыжий, с могучей грудью, прихрамывающий на левую ногу, но не так, чтобы откровенно угадываемо, а как бы нечаянно замечаемо, прозваньем Секач, так этот рыжий особенно не взлюбил Антония, и, когда сотоварищи его, притомясь, отходили в сторону, он все нависал над поверженным Антонием, шепчущим солоно пахнущими губами: «Господи! Господи! Прости им грехи их! Не ведают, творят!»

Секач спрашивал:

— Да ты почем знаешь, что не ведаем?.. — И, остервенясь пуще прежнего, продолжал избивать его. А первое время он норовил снять с Антония плащ. Но это никак не удавалось: темно-красный плащ неведомо какого покроя, старые люди, благоволившие Антонию, сказывали, что небесного, словно бы прирос к телу странника, и усилия Секача ни к чему не приводили. К тому же однажды он почувствовал диковинную силу, исходящую от плаща, сияние какое-то, вроде бы даже обжигающее ладони, и он оставил свое первоначальное намерение, хотя озлобленность в нем не исчезла, напротив, подталкиваемая извне, окрепла. И теперь, определив время прихода Антония, он с жадным нетерпением ждал его на тропе, то и дело поднося к глазам ладони, на них с недавних пор появились темно-коричневые пятна. Что только ни делал Секач, а они все не исчезали, стали несмываемы; однажды ему увиделся в этом знак, но он не умел постигнуть его смысла своим слабым, неразбуженным умом, и потому ничего не сдвинул в себе. Очнувшись от забытья, Антоний поднимался с покрасневшей травы и медленно, покачиваясь, шел к ближнему, сине взблескивающему урезу байкальской волны, туда, где у самого моря лежал Синий Камень, невесть в какую пору упавший со скалы, но, скорее, сам взросший на плоской равнинности, прилегающей к Байкалу, ополаскивал лицо прохладной водой.

Читать книгу онлайн Горящие сосны - автор Ким Балков или скачать бесплатно и без регистрации в формате fb2. Книга написана в 2007 году, в жанре Историческая проза. Читаемые, полные версии книг, без сокращений - на сайте Knigism.online.