Седьмой урок Часть первая КАФЕ НА ПРОСПЕКТЕ · стр. 1 / 95
1%
Глава 2 из 13
Седьмой урок
Седьмой урок
Николай Сказбуш

Часть первая
КАФЕ НА ПРОСПЕКТЕ

Солнце и мартышки

Незадолго до этого случая Анатолий Саранцев, следователь по уголовным делам, встретил Катерину Михайловну в кафе. Как всегда после разлуки, украдкой приглядывались друг к другу; в каждой новой черте лица, недомолвке, произнесенном имени — годы пережитого. Саранцев предложил Катюше стул за неуютным столиком, она устроилась поближе к окну — знакомая Анатолию привычка выглядывать в окошечко.

Просторный зал кафе-ресторана выходил застекленным углом на пустырь и потянувшуюся за ним череду новостроек и котлованов. Приглушенный говорок, шарканье шагов, звон посуды — Катюша и Саранцев обосновались в этой обычной сутолоке, не замечая ее, — уединение в людском водовороте.

— Учительствуешь? — расспрашивал Саранцев.

— Стремлюсь. Молюсь на Ушинского и Макаренко, но все еще пребываю шкрабом.

— Изменила нашему юридическому!

— Не можешь простить…

— Ты всегда стремилась к праздничному, красоте, лирике. А мне почему-то всегда выпадала будничная работенка. Даже на праздничных вечерах кто-то должен был передвигать тяжести, налаживать сцену, чтобы другие лицедействовали.

Приглушенные тона, неяркая роспись, серые тени — особый час заката, когда погасает день и не вспыхнуло еще электричество.

Все в мягких, расплывшихся сумерках. Расплывшиеся очертания вещей. И только за буфетной стойкой четко: девушка в белом.

Белая наколка, крупные чистые руки. И вся она светлая, свежая, опрятная — Катюша невольно подумала: диетическая!

И вдруг, чуть в стороне, огненная печатная косынка с африканскими пальмами, оранжевым солнцем, пляшущими мартышками.

Метнулась, исчезла за портьерой.

— Знаешь, что самое трудное в моей работе? — продолжала Катюша, проводив быстрым взглядом огненную косынку, — самое трудное — благополучные, обтекаемые. Все благополучно: в журнале, табелях, аттестате; все знают, все понимают, а в душе пустота.

— Наболевшие вопросы?

— Что поделаешь, Толик, наша с тобой постоянная заботушка.

— Ты и сюда пришла с подобными вопросами?

— Нет А точнее мимоходом. После совещания в райкоме. Молодежные дела, общежития, досуг, танцы, музыка…

— Включили в комиссию?

— А тебя не приглашали?

— Мой удел — чрезвычайные происшествия.

За соседним столиком спорили вполголоса:

— Не знаю, как тебя зовут, друг, но ты неправ. Ты хороший парень, но ты неправ.

Бородатый мальчик в просторной вельветовой куртке, похожей на детскую распашонку, задвинув под стул этюдник с дюралевыми самодельными ножками, рисовал огрызком карандаша на полях потрепанного журнала длинноногих девчонок. Лица едва различались. Ноги получались выразительней. Его сосед, бритоголовый парень в грубошерстном пиджаке, слушал внимательно, возражал резко, утверждая каждое суждение ударом кулака по хлипкому пластиковому столику.

— Даешь реальное! Реальное, понял? Правду и только правду.

— Мы говорим о разных вещах. Я говорю о проникновении, а ты о повседневности.

— Ты художник? — строго допытывался молодой человек в грубошерстном пиджаке.

— Маляр-самоучка, малюю-размалевываю. Украшаю твою жизнь.

— И то хлеб.

— Так вот, ты неправ, дружище, не знаю, как тебя зовут. Сергей? Сергей Сергеев? Сергеев, да еще Сергей? Ну, ладно, Сережа, будем знакомы — Виктор Ковальчик. Не спутай, пожалуйста, не Коваль, а всего лишь Ковальчик.

— Значит — художник?

— Не в том суть. Суть в твоей совершенно недопустимой позиции.

— Реализм! Нормальная позиция нормального человека. Так?

— Ты говоришь: реализм. Согласен. А ты подумал о нашем сегодня? О теперешнем реализме? Теория относительности — реализм. Плазма — реализм. Синхрофазотроны — реализм. Если бы вчера изобразили цвета и света космоса, сказали бы: абстракция. А сегодня это реальность, фотографии Алексея Леонова.

— Модерн, в общем, какой-то.

— Никакого модерна. Я абсолютный, закоренелый реалист. Я лишь против вульгарного реализма, архаизма и бытовизма, выдаваемых за реализм. Абстракция не наш хлеб; мы живем в конкретном мире, участники конкретных событий. Даже тайны космоса познаем в конкретных делах. Нам нужен реальный хлеб, руда, металл, машины. Все это конкретно и реалистично. Таково знамение времени. Но я против регистрирующего догматизма. Реализм я вижу в постижении современности, современного человека — в его деяниях и чаяниях, в реальном познании бытия и предвидении.

— Слова! У стариков картины, у тебя — слова!

— Ты не видел моих работ!

— А ты их видел?

— Ты не знаешь, что я могу. А я могу. Знаю, что могу.


— Студенты? — прислушалась к спору Катюша.

— Скорее, заводские, — предположил Саранцев.

— Теперь, собственно, это мало различимо, — Катюша заторопилась, — ну, мне пора, Толик.

Саранцев молча последовал за ней.

Девочка в огненной косынке выглянула из-за портьеры:

— Тася, смотри — наша учительница!

— Катерина Михайловна?

— Катюша! — фыркнула девочка и снова скрылась за портьерой.


— Люблю наш район. Влюблена! — проговорила Катюша, когда они вышли на площадь. — Осязаемо предстает новое: люди, стройка, простор улиц, настроения — все по-новому. Светлей, чище, праздничней. Ритм другой, что ли.

— Ты всегда отличалась восторженностью.

— Это плохо?

— Напротив, насущно. Кто-то должен заставлять нас видеть, замечать окружающее.

— Зажглись уже окна. Хорошо, что по-разному расцвечены. Помнишь, детворой бродили по улицам, заглядывали в освещенные окна, и всюду однообразные оранжевые абажуры в оборочку.

Высотный дом кораблем врезался в слияние площади и Нового проспекта, возвышался над котлованами и пустырями.

— На третьем этаже черное окно, — остановилась Катюша, — мне всегда тревожно, если в освещенном доме вдруг черное окно. Это еще в детстве — возвращалась домой, и вот погасшее окно…

Анатолий мельком глянул на черный квадрат и перевел взгляд на витрины и лица людей.

— Видишь, внизу на пустыре — хата? — продолжала Катюша. — Сейчас кран подхватит ее и вознесет на этажи!

— Хату снесут.

— Снесут глину А я говорю о живом. Величии жизненной силы.

Саранцев вдруг оглянулся на черный квадрат окна.

— Я должен вернуться, Катюша.

— Ты всегда должен! — она протянула ему руку. — Ни о чем не расспрашиваю…

— А я охотно поясню: раскопал закрытое дело, которое не следовало закрывать. Как писалось тогда в газете: крупное хищение.

Он снова посмотрел на погасшее окно:

— Должен вернуться…

Она задержала его руку:

— Позвони как-нибудь!

Смотрела вслед Анатолию: шагает по-военному, стараясь не сутулиться. Он всегда отличался военной выправкой; еще мальчишкой повторял: «мы солдаты…»

Она любила думать и говорить о радостном, праздничном, вспоминать хорошее. Он говорил о войне: «…Деда моего, полного георгиевского кавалера — четыре солдатских медали, четыре креста, — убили в первую германскую. Отца накрыло бомбой на днепровской переправе. Старший брат каких-то шагов не дошел до германской границы, ползком дополз. Мы малыми детьми на войне были, без винтовок, только в мыслях солдатами…»


В кафе за дальним столиком все еще спорили. Сергей не отпускал Ковальчика, требовал разъяснить, что есть образ. Каждый толкует по-своему, неразбериха какая-то.

— Если ты художник, расхаживаешь с этюдником, завладел кистями, значит обязан, доказывай!

Уставился на Ковальчика, точно ждал ответа разом на все:

— Ты сказал: проникать, проникновение… А с тобой случалось такое — прошел мимо человек, чужой, неизвестный. И задел тебя. Не локтем, не плечом. Мыслями. И ты чуешь — плохо ему, беда навалилась!

Сергей вдруг повернулся к окну:

— Вот смотри, дом напротив. Каждый день в этот час появляется женщина, совсем молоденькая, легонькая такая. Русая. Может, волжанка, может, сибирячка.

Он недоговорил; к столику приблизился румяный парень в модном пиджаке:

— Здоров, Серж!

— Здоров, Руслан, — едва кивнул ему Сергей, — садись, пей, молчи.

И продолжал:

— Легонькая, говорю, кажись, вскинул бы на ладошке, как дите малое. И походка такая легкая. Летит, несется над землей. Выглянет в окно, как боярышня из теремочка.

— О ком, о чем разговор? — придвинулся к Сергею Руслан.

— Слушай, молчи, — отодвинулся Сергей, — светлая, говорю, весенняя. Но вот подоспели денечки. Вчерашний и еще перед тем. Сижу здесь, у окна. Вдруг промелькнула черной тенью… Нет жизни в человеке.

— Нервы, — небрежно бросил Руслан.

— Не хочу думать, и все думаю о ней, — не слушая Руслана, рассказывал Сергей.

— Нервы, говорю!

— Все нервенные стали, — согласился Ковальчик, — у нас по соседству сопляк проживает. Клоп. Без году неделя. Так он на нервной почве родную мамку обзывает.

— А ты объясни, если ты художник, — рассердился почему-то Сергей, — разъясни, может, надо понять человека? Может, плохо ему?

— Ты не удивляйся, — подмигнул Руслан Ковальчику, — с нашим Сережей бывает такое. Ничего не поделаешь, — наследственное. У него гросмутер, бабця, проще сказать, — знахарка. Травками лечила.

Сергей внезапно выскочил из-за стола:

— Смотри!

Молодая женщина, одетая легко не по времени, появилась в дверях высотного дома.

— Идет, словно перед прорубью! — вырвалось у Ковальчика.

— Как ты сказал? — оглянулся Сергей. — Подходяще сказал! Наверно, и твоя бабця знахарка.

Вернулся к столику, ткнул Руслана кулаком в плечо:

— Вот кому завидую! Никто никого у них не лечит. Сами у профессоров лечатся, — придвинул стул ближе к Виктору, — ну что ж, будем спокойно допивать свое, потому как ничто уличное нас не касается.

Сергей Сергеев о себе

Спасая меня от смерти и голодухи, мать ходила на менку, таскала на себе как мешок, а то и сам следком топал, спотыкаясь, ковыряя носом землю. Малолетство прошло в злыднях оккупации, и сейчас еще ночами, бывает, тревожит покалеченное детство.

Много ли таких сегодня на факультете, знающих цену хлебной корочке? Сытые, обутые, одетые коллеги мои хорошие, веселые девочки и мальчики в брючках фасонных, наверно, и не подозревают, какой дорожкой пришел я к ним. Можно сказать, наилучшие денечки в колонии промаялся вместе с урками и хулиганьем. Крепко запомнился вечер, когда дружки грохнули о рельсу окантованный ящик — рассыпалось барахлишко, утаили, потянули на толчок. Я в стороне был, да все равно в одной компании. Смолчал, не выказал.

‹ Назад 1 / 95