Перевод с латышского С. ЦЕБАКОВСКОГО
Художник Вл. МЕДВЕДЕВ
М., Издательство «Известия», 1979
Вор приставил лестницу к балкону, выбил дверное стекло и залез в мастерскую. Глянув поверх балюстрады, Следователь увидел на снегу оставшиеся от лестницы ямки, путаницу следов и вмятины в тех местах, куда на веревке были спущены скульптуры. С какой только стати было так церемониться с украденным, если вор намеревался все это разбить и покорежить? У Следователя промелькнула догадка, что вор побоялся шуметь — мерзлая земля была лишь слегка припущена снегом, и большие скульптуры, весившие, по крайней мере, восемьдесят, а то и сто килограммов, сброшенные со второго этажа, шум произвели бы немалый. Мастерскую от спальни отделяли две тонкие двери и коридор, так что скульптор или жена его непременно бы проснулись. Впрочем, Следователь тут же подумал, что, лежа в постели с этой дьявольски красивой женщиной, муж навряд ли прислушивается к шорохам в саду. Протоптанная в снегу дорожка тянулась к забору. Пройдя по ней, вор сбросил свою добычу — шесть каменных скульптур, четыре бронзовых бюста — в воронку от снаряда, оставшуюся еще от военных лет, метрах в ста от дома по направлению к морю. Скульптуры из камня были расколоты; бронзовые покорежены до неузнаваемости тупым металлическим предметом, видимо, обухом топора. «Кто мог такое сделать? А главное — зачем? До сих пор в моей практике не встречалось ничего подобного», — признался себе Следователь.
— Я вернулся в мастерскую в половине шестого вечера, — начал скульптор.
Был он среднего роста, сухощавый, крепкий. Продолговатое худое лицо, светлые, коротко остриженные волосы. Глаза серые с синим отливом, взгляд пристальный, но не резкий. Ладони широкие, пальцы длинные, сильные— настоящие руки ваятеля. Весь его вид говорил о внутренней собранности и душевном равновесии. При ходьбе он прихрамывал на левую ногу.
«Крепкий парень, — подумал про себя Следователь. — Сразу не раскусишь».
— Расскажите, чем вы занимались сегодня? Рассказывайте подробно и по порядку. Начните с того, что делали утром.
«Какое это имеет значение, что я делал утром? — подумал скульптор. — И все же постараюсь припомнить. Конечно, я не в состоянии все рассказать, но повторить самому себе — это можно. И времени много не займет».
Не помню утра, которое было бы в точности похоже на предыдущее, хотя, раскрывая глаза, всегда вижу один и тот же бордюр на стене.
Сладкая дрема смежила веки, и мне стоило огромных усилий поднять их. Но вот включилась воля, ее приказы разлетелись к координирующим центрам, и сразу пришло облегчение. Я залежался на спине и теперь ощутил под лопатками тупую боль. Захотелось потянуться, сжимая и разжимая пальцы ног, напрягая икры, мышцы бедер, пока приятное тепло не разольется по телу. Потом бы я принялся пружинить мышцы, начиная от ягодиц и до самых плеч, а под конец крепко сжал бы брюшную мышцу и рывком расслабил весь механизм.
Пока это было возможно проделать лишь мысленно, потому что проснулся я раньше времени и мог разбудить Еву. Она лежала справа от меня, и я чувствовал, как поднимаются ее груди при вдохе. А мои онемевшие мускулы все больше и больше ныли. Вечная история: когда нельзя чего-то сделать, хочется сделать именно это. Становилось совсем невтерпеж, казалось, не шевельнись я сию же минуту, сломаюсь, как высохшее дерево. Осторожно вытянул левую ногу, так что хрустнули щиколотки. С удовольствием повертел ступней, раз-другой напряг и расслабил брюшные, бедренные мышцы. В последнее время мускулатура мне представлялась ненужной роскошью, и я не раз уж решал отказаться от упражнений с гантелями и двухпудовой гирей, но, вопреки всем решениям, каждое новое утро настоятельно требовало от меня зарядки. Я превращался в раба своих мышц.
Лежа на спине, растянулся во весь рост, осязая льняную простыню под собой и теплую шерсть одеяла сверху. Осторожно повернул голову. Ева спала на левом боку, волосы спадали на лицо, губы были полуоткрыты, дыхание легкое, ровное. Так же осторожно отвернулся. По опыту знал, что с онемевшими мышцами смогу пролежать не более пяти — десяти минут, да и то в том случае, если в голову придет хорошая мысль. Просыпаться всегда приятно, но еще приятней проснуться с хорошей мыслью. Уже четыре года или, по крайней мере, около четырех, отправляясь вечером на боковую, я мечтаю проснуться утром с хорошей мыслью. Так повелось с тех пор, как мне исполнилось двадцать пять, может, немного позже, точно не припомню, во всяком случае, с большим опозданием. Пожалуй, слишком большим. Как жаль, что меня с трехлетнего возраста не приучили каждое утро ожидать хорошей мысли. Сначала землю следует вспахать. Для того и нужна черновая работа. У меня, конечно, есть записная книжка, куда я заношу свои мысли, но ко мне еще ни разу не приходила мысль настолько хорошая, что ее можно было бы удержать и без записи. Как, например, Эйнштейну его мысль о теории относительности. Правда, Эйнштейн занимался физикой, я же скульптор, но принципы для всех профессий одинаковы. Как и движущие силы — ум, талант, интуиция, искренность. По вечерам к тому времени, когда Ева засыпает, я еще с полчаса бодрствую. Высчитываю коэффициент полезного действия прошедшего дня. Оглядываюсь, вижу. столько-то часов потрачено явно нецелесообразно, столько-то не вполне целесообразно. Несчастье, на мой взгляд, заключается в том, что я работаю неравномерно. Однако, поразмыслив, прихожу к выводу, что, помимо физического коэффициента полезного действия, существует еще и некий духовный коэффициент. Лентяй всегда отыщет отговорку! Если я, к примеру, всю неделю тружусь, как проклятый, перемешивая горы глины, и пот с меня льется ручьями, а вечерами валюсь в постель и засыпаю как убитый, не поцеловав даже Еву, где уж тут высчитывать коэффициент полезного действия. Потом вдруг придет неделя, и я бью баклуши, слоняюсь вдоль моря, любуюсь узорами на песке, ворошу морские водоросли, пока не посчастливится отыскать в них крохотный кусочек янтаря, затем стараюсь убедить себя, что день прошел великолепно. Не важно, чего стоит находка, важно другое — ты что-то нашел.
Ева перевернулась на спину, задышала глубже и размеренней. Иногда я просыпаюсь ночью — сколько ни слушаю, ничего не слышу. Ева дышит почти беззвучно. Я весь обращаюсь в слух, задерживаю дыхание, сажусь, склоняюсь над Евой. Я пригибаюсь так близко, что чувствую тепло ее тела. Но только припав ухом к Евиной груди, улавливаю очередность вдохов и выдохов, слышу глухие удары сердца. Ночью сердце Евы бьется на редкость медленно, на два моих удара — у нее один. А в глубоком сне на пять моих приходится только два ее. Сейчас она проснется. Последний глоток дремы. Возможно, Еве снится сон, ей хочется досмотреть его до конца. Но теперь-то я могу потянуться, расправить лопатки, сжать брюшные мышцы, вытолкнуть из легких застоявшийся воздух. Я согласен с йогами: дыхание — наиважнейший жизненный процесс, и тот, кто дышит правильно, тот и мыслит правильно. Я вытягиваюсь. Закладываю руки за голову, сжимаю пальцы в кулак, все тело сжимаю в кулак. Внезапно расслабляюсь. Кровь убыстряет бег.
Лежу, весь в струнку вытянулся, левой рукой снимаю с себя одеяло. Перегибаю его пополам, укрываю Еву. Теперь она спит под двойным покровом, она любит тепло. Ева мурлычет во сне. Котенок! Сейчас, сейчас она проснется.
Я поднимаю ноги, развожу их наподобие ножниц. Сгибаю в коленях. Некоторое время лежу не шелохнувшись. Интересно, что будет дальше. Сразу ли встанет или захочет понежиться, пересказать виденные сны?
— Проснись.
— Мурр.
— Что тебе снится?
— Африка.
— А точнее?
— Кейптаун. И в красках. С черными-пречерными неграми, с красными автомобилями, зелеными пальмами, фиолетовым асфальтом. Дождь только-только прошел, по улицам хлещут потоки, до того грязные, что кажутся фиолетовыми.
— А я тоже в Кейптауне?
— Нет.
— Но я все-таки твой муж?
— Ты мой муж.
— Тогда просыпайся.
— Просыпаюсь.
Ева смотрит на меня вполглаза, потом ее веки опять закрываются. Она спит. Она шлепает босыми ногами по лужам Кейптауна. Но это ненадолго. Сон отлетел. Лишь во сне земной шар такой маленький, портативный, а проснулся— и моря заполнились до краев, горы сделались неприступными, лесные чащи непроходимыми, и ты опять становишься самим собой. В мгновение ока все преобразилось. И ты уже не Аладдин.
Я спускаю ноги с кровати. Ступнями нащупываю ковровый ворс. Встаю, иду открыть окно. Ковер постелен посреди комнаты, до стены не доходит, и метр-другой я шлепаю по холодному полу. Половицы синевато-серые, и оттого тем холодней они кажутся. Я забыл надеть шлепанцы, они, ухмыляясь, глядят из-под кровати. Я ступаю на пятки, высоко задрав носки, неестественно выпрямившись, чтобы сохранить равновесие. В окне двойные рамы, первая открылась охотно, вторая примерзла. Дернул— и пахнуло свежестью. Воздух чистый, будто только что из прачечной и все еще пахнет стиральным порошком.
Небо мутное, в серой паутине. Я видел утра, когда небо светлое, точно отбеленный холст, и утра, когда облака, сгрудившись на востоке, укрывают солнце, и утра, когда в тумане, как в жемчужине, преломлялись лучи, а на макушке ольхи сверкали росинки. Я видел утра, когда синие журавли уносили на крыльях солнце, а скалы грелись на берегу, точно синие медвежата, а из-за холмов выползала синяя змея. Тропинка. Сегодня мне что-то не нравится небо. Очень не нравится.