Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!




Именинник
Роман


I

   В конце шестидесятых годов, в бойком провинциальном городе Мохове было открыто первое земское собрание. В числе других рвавшихся посмотреть хоть одним глазком на проявившееся невиданное чудо всегда можно было встретить старика Пружинкина, который являлся на каждое заседание, как на службу. Земство поместилось в реставрированном здании упраздненной школы кантонистов. Это был необыкновенно мрачный старинный дом с казарменным николаевским фронтоном и громадными голыми окнами, глядевшими на улицу, как глаза без век. Теперь все было подчищено, и стены выкрашены скромной серой краской. На фронтоне красовался герб Моховской губернии: щит с золотой бочкой в синем поле и с эмблемами "горорытства" -- в красном.   -- Расчудесно!..-- умилялся Пружинкин каждый раз, когда с улицы входил на земский двор и несколько мгновений любовался блестевшим свежей позолотой гербом.-- Первое дело, что форменно...   Только что отделанный подъезд с каменными широкими ступенями, зеленой железной решеткой и желтой, "разделанной под дуб" дверью буквально осаждался моховской публикой, так что сторож Михеич выбивался из сил, напрасно стараясь водворить хоть какой-нибудь порядок.   -- Нету местов, господа!.. -- выкрикивал Михеич, выставляя свою солдатскую физиономию в полуотворенную дверь.   Раз хлынувшая к дверям публика чуть не оторвала Михеичу его высунутую голову: он застрял в притворе. Ввиду такого осадного положения Пружинкин, во-первых, являлся раньше других, а потом заручился надлежащей протекцией в лице Михеича. Публику пускали по билетам, и Михеич успевал заблаговременно "выправить" такой билетик для своего благоприятеля.   -- Что-то нам сегодня Павел Васильевич скажут?..-- говорил Пружинкин, степенно раздеваясь в передней.-- Уж словечко выговорят, ровно гвоздь заколотят...   -- Всех под голик загнал...-- самодовольно отвечал Михеич, принимая платье.   Осеннее пальто Пружинкина попадало на деревянную вешалку, под ним устанавливались в порядке глубокие калоши, а зонт прятался в рукав пальто вместе с гарусным синим шарфом. Все это было, конечно, пустяки, но на Пружинкина они производили каждый раз самое хорошее впечатление, и он проходил в залу с улыбающимся довольным лицом, приглаживая одной ладонью свои седые волосы, другой -- застегивая длиннополый суконный сюртук. Окладистая седая борода придавала ему необыкновенно степенный вид, а небольшие серые глаза смотрели умненько и, вместе с тем, добродушно. Издали его можно было принять за церковного старосту.   Усевшись во втором ряду стульев, у окошечка, Пружинкин замирал на своем месте до конца заседания, подавленный массой совершенно новых для него впечатлений. Места для публики отделялись от залы собрания массивной деревянной решеткой; около стен полукругом шли сиденья гласных, а в глубине стоял большой стол, покрытый зеленым сукном. Пахло непросохшей еще краской, олифой и свежим деревом. Гласные торжественно занимали свои места, председатель из "акцизных генералов" звонил, секретарь начинал читать доклад: все это было так ново и так умиляло мещанское сердце Пружинкина.   -- Нет, уж теперь шабаш... Конец темноте!..-- шептал он, охваченный неиспытанными еще чувствами.-- Нет, не старые времена... кончено!.. Постой, брат...   Широкое и благообразное лицо Пружинкина даже краснело от волнения, и он начинал поправлять туго намотанную на шее шелковую косынку, которая его душила, как удавка. Кроме торжественной обстановки, его занимали больше всего гласные: не угодно ли? -- самые простые мужики и мещане, а сидят рядом с чиновниками и дворянами. И каждый свой собственный голос может подать: не хочу, и всему делу конец. Много было гласных от города, а остальные набрались со всего уезда. Да, он был счастлив, этот мещанин Пружинкин, захваченный общей волной: ведь вот тут, сейчас за решеткой, начиналось уже то хорошее, новое, к которому он прилепился всем своим мещанским сердцем. Все дела откроются перед публикой, и все пойдет "начистоту", а не по чиновничьим ямам и берлогам.   Героем дня являлся Павел Васильевич Сажин, простой гласный, успевший в каких-нибудь две недели завоевать общее внимание, так что публика встречала его появление одобрительным шопотом. Это был худой, высокий господин с длинным безжизненным лицом и вялыми движениями. В заседания он являлся в каком-то гороховом пиджаке и пестром галстуке; держал себя очень рассеянно и со стороны мог показаться просто чудаком. Но зато говорил Сажин замечательно хорошо: просто, находчиво, остроумно, с тем захватывающим огоньком, который действовал на его слушателей неотразимо. В зале наступала каждый раз мертвая тишина, когда Сажин поднимался со своего места. Падкая до всякой новинки провинциальная публика валила валом в собрание, чтобы только послушать Сажина, и смотрела на него, как на редкого зверя. Во всяком случае, тут было много пустого любопытства, но Пружинкин просто влюбился в Сажина,-- мы не находим другого выражения для того, что переживал Пружинкин. Сажин говорил именно то, о чем давно думал добродушный обыватель, и как говорил? Просто, ясно, убедительно. Нельзя больше жить по-старому, нужно все переменить, и Пружинкину казалось, что это он сам высказывает в собрании свои задушевные мысли. Положим, что его никто не призывал, не просил, не выбирал, но, тем не менее он чувствовал, что теперь и у него будет свое дело.   -- Расчудесно, Павел Васильевич...-- одобрительно шептал Пружинкин, раскачивая головою в такт сажинской речи.-- Так их всех и нужно, Павел Васильевич... Пусть восчувствуют!..   Увлекшись, Пружинкин вытягивал шею, шевелил губами и смущенно улыбался, когда Сажин смотрел в его сторону. Собственно говоря, речь шла о самых прозаических предметах: устройство вентиляции в земской больнице, поправка тракта, разъездные деньги становым приставам, раскладка повинностей, фельдшерские пункты и т. д. Но для Пружинкина из-за этих пустяков вырастало то новое, до которого Павел Васильевич непременно дойдет,-- он все разберет, "достигнет настоящего". Сначала больницы да школы, а потом пойдет и настоящее.   Когда Сажин был в ударе, Пружинкин любил наблюдать слушавшую публику и по выражению лиц проверять свои собственные впечатления. Пружинкин знал в лицо почти весь город: вон советник казенной палаты, лысый и тугой на ухо старик; рядом с ним соборный протопоп с елейным выражением скуластого лица, молодой столоначальник акцизного управления, много купцов, какие-то гимназистики, а в первом ряду дамы: жена прокурора, генеральша Мешкова, чиновничьи дочери. Все сидят и слушают одного Павла Васильевича. Однажды публика устроила Сажину неожиданную овацию -- аплодировали, стучали ногами, махали платками. Пружинкин как-то весь застыл от восторга, а потом быстро отвернулся к стене, чтобы скрыть свои непрошенные мещанские слезы. У старика мелькнула, ужаснувшая его своей грандиозностью мысль: что же дальше-то будет, если уж и теперь вся публика, как один человек, все поняла?..   В первом ряду стульев особенное внимание Пружинкина привлекла на себя молодая красивая девушка, сидевшая рядом с генеральшей Мешковой. Это была Анна Ивановна Злобина, которую он знал еще маленькой девочкой. Теперь она была совсем большая, как есть невеста, и так умно посматривала кругом своими большими темными глазами. И одевалась она простенько, не то, что генеральша: серенькое шерстяное платье, осенняя поярковая шляпка, какой-нибудь галстучек -- и все тут, даром что самая богатая невеста в городе. "Злобинская барышня" слушала Сажина с самым напряженным вниманием, и это особенно нравилось Пружинкину. Другие кривляются да пересмеиваются с кавалерами, а эта сидит, как пришитая, да еще в книжку все записывает: чирк-чирк карандашом.   "Расступилась, видно, Марфа-то Петровна: пустила дочку послушать, как умные люди говорят,-- подумал Пружинкин, припоминая строгие порядки злобинской жизни.-- Попрежнему-то сидеть бы тебе, красная девица, за пяльцами да выглядывать из-за косячка, не проедет ли суженый-ряженый: только всего твоего девичьего и ремесла было, а теперь на-поди... Вон уж оно куда хватило!.."   Издали Пружинкин несколько раз раскланивался с Анной Ивановной, но подойти к ней и поговорить старик никак не решался. Первое дело, с ней приезжает эта генеральша Мешкова, красивая маленькая дама с русыми кудряшками, а потом непременно появится точно из-под земли доктор Вертепов, плотный черноволосый мужчина в золотых очках, или кто другой из кавалеров. Иногда к дамам подходил сам Павел Васильевич, и Пружинкин видел, как ласково улыбалась ему генеральша, а злобинская барышня опускала глаза и лицо у нее вспыхивало ярким румянцем.   После сделанной Сажину овации Пружинкин не вытерпел и, догнав Анну Ивановну в передней, где Михеич подавал ей осеннее пальто, проговорил:   -- Расчудесно Павел Васильевич говорят...   -- Да, отлично...-- как-то нерешительно ответила Анна Ивановна, не узнавая Пружинкина с первого раза.-- Извините, Егор Андреич, я вас не узнала сразу,-- поправилась она, протягивая руку в перчатке: -- вы нас что-то совсем забыли, и мама спрашивала про вас несколько раз.   -- Приду-с, непременно приду-с, Анна Ивановна... А то все как-то некогда было: дела-с. Конец темноте, Анна Ивановна...   Девушка быстро вскинула глаза на Пружинкина и так хорошо улыбнулась, что у старика даже на душе захолонуло от удовольствия. Он без шапки выскочил на подъезд кликнуть злобинского кучера; Анна Ивановна весело кивнула ему головой и хотела что-то сказать, но в это время ее догнал Сажин, застегивавший пальто на ходу. Генеральша Мешкова, улыбающаяся и розовая, как ребенок, шла под руку с Анной Ивановной, и Пружинкин вежливо отскочил в сторону, чтобы дать дорогу. В присутствии Сажина его каждый раз охватывало то радостное волнение, которое испытывают все влюбленные.   -- Нам по дороге, mesdames,-- говорил Сажин, помогая дамам сесть в экипаж. А где наш доктор?..   -- Здесь, здесь...-- свежим баритоном отозвался доктор, протискиваясь сквозь толпу.   Генеральша Мешкова уехала в одном экипаже с Анной Ивановной, а за ними полетела сажинская пролетка, уносившая самого владельца и доктора Вертепова. Пружинкин стоял на крылечке без шапки все время, пока экипажи не скрылись из виду, и улыбался в пространство, как человек, который еще хорошенько не проснулся. Обыкновенно Пружинкин каждый раз дожидался Сажина в передней и раскланивался с ним издали. Сажин редко замечал эту скромную мещанскую фигуру, ко это нисколько не огорчало Пружинкина: он выбегал и еще раз кланялся.  

II

     Мохов, небольшой красивый город, раскинулся по холмистым берегам небольшой речки Наземки. С запада подходил к нему столетний сосновый бор, в котором прятались казенные дачи губернского начальства. Издали получалась довольно пестрая картина, которая вблизи естественным путем распадалась на самые обыкновенные составные части всех наших городов: зеленые колокольни, плохой гостиный двор, общественные здания, дрянненький театр, разные купеческие строения и мещанские лачуги. Возвращаясь из земства домой, Пружинкин сначала проходил по самой фешенебельной Консисторской улице, на которой стоял губернаторский дом, разные палаты и ряд "колониальных" магазинов, потом поворачивал направо и по каменному мосту через реку Наземку попадал на тонувший в непролазной грязи Черный рынок, где буквально не было ни прохода, ни проезда и тонувших лошадей вытаскивали из грязи за хвосты. Черный рынок узкой, старинной улицей Мукосеевкой соединялся с большим предместьем Дрекольный-Мыс, Теребиловка тож. Первое название происходило, по всей вероятности, от того, что Наземка здесь образовала что-то вроде полуострова, а "теребиловками" у нас называют обыкновенно все предместья.   Особенностью этой Теребиловки было то, что она залегала в верховьях Наземки и таким образом господствовала над городом; по крайней мере она решительно отравляла воду в реке, потому что теребиловцы сваливали в нее все нечистоты, мочили кожу и всякую дрянь. Перепутанные узкие улицы были уставлены самым незавидным мещанским "жительством": кабаками, веселыми заведениями и просто лачугами. Ютившееся здесь оголтелое мещанство пользовалось самой незавидной репутацией, но Пружинкин любил эти отверженные места той "непонятной и странной любовью", которая органически связывает человека с родиной. Да, он родился в одной из этих лачуг, босоногим мальчишкой бегал по этим грязным улицам и знал всех и каждого.   -- Егор Андреич, наше вам!.. -- говорили встречавшиеся теребиловцы, раскланиваясь со стариком. -- Как господь носит?..   -- Ничего, прыгаем помаленьку... Ты куда это, Макар, сапоги-то потащил?.. А-ах, нехорошо: жена после родов не успела оправиться, а ты из кабака не выходишь...   -- Егор Андреич, голубчик... Бож-же мой!.. Да разве я не понимаю в своих мыслях... Тоже и у нас совесть...   Иногда, слишком занятый какими-нибудь особенно важными соображениями, Пружинкин шел по улице, разговаривая вслух и размахивая руками. Теребиловцы вежливо сторонились, чтобы не помешать старику, который, наверно, опять "мозгует какую-нибудь штуку". Из этого можно было заключить, что между Пружинкиным и теребиловцами существовали самые нежные и любовные отношения, как и было на самом деле. Он был свой человек, к которому шли за разрешением разных проклятых вопросов.-- "Егор Андреич, опять я к тебе с затруднением: в карц садят", или: "Егор Андреич, как же это, ежели, например, мужняя жена убежала и при этом оказала себя очень фальшиво ко мне"... К нему приставали прямо на улице и удерживали за рукав.   Избушка, в которой жил Пружинкин была не лучше и не хуже другого теребиловского жительства: крыша прогнила, у одного окна недоставало ставни, ворота покосились. "Ужо вот как-нибудь надо поорудовать над избенкой", -- часто задумывался Пружинкин и прикидывал в уме, как и что нужно будет поправить, починить и вообще привести в надлежащий хозяйственный порядок. Но год шел за годом, а избушка разваливалась все сильнее, потеряв всякую надежду на помощь хозяина, которому вечно было некогда. Небольшой дворик был огорожен со всех сторон разными пристройками: амбары, амбарушки, навесы и т. д., хотя все хозяйство заключалось в десятке гусей, в старой козе и черной бесхвостой собаке Орлике. Внутренность самой избы поражала своим печальным видом: пол покосился, потолок тоже, обои на стенах висели клочьями, в осевшие двери и окна дуло, а по зимам все четыре угла прорастали сплошным куржаком. Двухспальная деревянная кровать стояла у самой двери; русская печь была целомудренно закрыта ветхой ситцевой занавеской. Всем хозяйством Пружинкина заведывала глухая старуха Акимовна, его дальняя родственница, которая по целым дням лежала на покое.   Живым местом в избушке была та стенка, которая шла от кровати к наружному углу; здесь в величайшем порядке были развешаны: ружье, скрипка, разные охотничьи принадлежности, плохая олеография, изображавшая голую красавицу, несколько фотографий; у стены стоял небольшой березовый письменный стол, заваленный деловыми бумагами и "законами", как Пружинкин называл свою походную юридическую библиотеку. Старинное клеенчатое кресло, вытертый ковер у стола, три стула и полочка с разными редкостями дополняли всю обстановку.   -- Все-таки свой угол... -- самодовольно повторял Пружинкин, принимая посетителей в своей избушке. -- Первое дело, что я знать никого не хочу; сам большой, сам меньшой.   Стоило Пружинкину показаться только в избушке, как сейчас же появлялся кто-нибудь из его бесчисленных клиентов. Собственно он для Теребиловки составлял все: и юрисконсульт, и комиссионер, и -- главное -- тот "нужный человек", без которого хоть пропадай. В сношениях Теребиловки с городом возникала целая масса недоразумений, и Пружинкин являлся примиряющим элементом. Если случались в городе крупная кража, убийство, подкинутый "младенец", виноватых искали в Теребиловке; если человек терял в городе "занятие", он отправлялся в Теребиловку, где всем находился угол. Кроме исконных обывателей, составлявших главное ядро, здесь ютились все отбросы и тот человеческий хлам, который создает бойкая городская жизнь, -- прислуга без мест, спившаяся с кругу, "первые" кучера, отставные солдаты, мелкие чиновники, просто пропащие люди, которыми хоть пруд пруди. Теребиловка открывала гостеприимные объятия всем обездоленным и обиженным, и в награду за свою терпимость получила репутацию гнезда жуликов и воришек. Эта последняя репутация всегда кровно обижала Пружинкина, хотя он и не отрицал факта, что теребиловцы воруют и даже весьма воруют.   -- Это точно-с, есть такой грех-с... -- смущенно повторял он и прибавлял не без достоинства:-- Только нужно и то сказать -- суди волка, суди и по волку. Первое дело, всякий человек кушать хочет, а, например, ни работы, ни занятия, ни ремесла -- бывает всяко-с...   Эта снисходительность имела подкладкой свои высшие соображения, как мы увидим ниже. Прежде всего, Пружинкин был общественный человек, и в этом заключался главный источник всех его житейских неудач. Жить только для себя, в свое брюхо -- он не мог и считал свои теперешние "дела" за пустяки, которыми занимался так, пока, в ожидании того настоящего, к которому тяготел всей душой. Смысл жизни являлся для него лично только в общественной деятельности, но, как на грех, именно в этом направлении он как-то не мог приспособиться, несмотря на самые великолепные проекты. Как характерную черту, можно отметить ту особенность, что все мысли Пружинкина имели основанием именно Теребиловку, которая засела в его мозгу со всеми своими злоключениями, напастями и собственными грехами. Устроить костяной завод, общественную гвоздарку, канатную фабрику, разные мастерские -- вот над этим следует хлопотать. Будет у людей кусок хлеба, и воровать перестанут. Проектов у Пружинкина было достаточное количество; он излагал их письменно, обращался за содействием к богатым купцам, чиновникам и доходил до самого губернатора, но все эти хождения и хлопоты постигала одна и та же участь: Пружинкин нигде не встречал сочувствия, и проекты возвращались к нему с более или менее обидными примечаниями.   -- Ведь нельзя же, в самом деле, так жить, чтобы, например, воровством хлеб добывать, -- доказывал огорченный старик бесчувственным богачам. -- Да и какое это воровство! Прямо себе в убыток воруют, хоть те же теребиловцы... Самое невыгодное занятие-с. Второе -- причина та, что народ глуп и никак не поймет своей собственной пользы. Все как-то по-ребячьи у них, и нужно образованным людям эту самую темноту порешить... Нельзя же так жить, закрывши глаза.   Так прошел не один десяток лет, и вдруг открывается земство, где избранные люди начинают говорить то самое, что раньше думал он, мещанин Пружинкин, убиваясь в своей лачуге над разными проектами. Домой из собрания Пружинкин возвращался в каком-то тумане, и у него просто захватывало дух от кружившихся в голове мыслей. А Сажин-то? Точно он был у него на душе: из точки в точку говорит то самое, что Пружинкин думал своим собственным умом. Старик забросил свои личные дела и всецело отдался пересмотру своих бумаг, где нашел много совсем готового.   -- У нас с Егором Андреичем что-то не ладно!.. -- порешили теребиловцы, наблюдая задумавшегося старика. -- Как бы он того... на чердаке не повихнуло бы. Ежели который человек над своими мыслями начнет задумываться -- тут ему и конец!   Встреча с Анной Ивановной и овация Сажину довели Пружинкина до такого нервного состояния, что он не только не мог ничего делать, но просто нигде не находил себе места. В самом деле, "настоящее" уже было тут, у всех на глазах... Кто он такой, хоть взять того же Сажина -- купеческий сын, получил образование в университете, ездил куда-то за границу, ну, что же из этого? Мало ли умных и образованных людей из купечества в том же Мохове, да толку из этого мало: умны для себя, а другим от этого ни тепло, ни холодно. Никто бы и не знал, что есть на свете какой-то Павел Васильевич Сажин, а тут на-поди, всех постановил и всех удивил! Про Анну Ивановну и говорить нечего: девушка из такой семьи, а тоже вот любопытно, как и что на белом свете делается. Отцы-то только и думали, как бы нажить капиталы разными правдами и неправдами, да все в свое брюхо, а детки уж новое думают...   Пружинкин просыпался даже по ночам и снова передумывал все то, что залегло ему в душу. Хорошо, как ни поверни! В избушке темно; Орлик похрапывает у печки, на стене тикают часы с кукушкой, а с улицы несутся и пьяная песня, и отчаянный далекий крик погибающего человека, и шлепанье пьяных ног по грязи. Теребиловка не знала покоя и ночью, когда кабаки светились в темноте, как волчьи глаза, а по веселым притонам надрывалась доморощенная музыка. -- "Вишь, темнота-то наша как подымается!-- думал Пружинкин и даже улыбался. -- Погодите, пришел конец! Будет уж вам свою дурь показывать!" Засыпая, старик видел свою Теребиловку обновленной и счастливой: чистые улицы, уютные домики, здоровые и довольные дети, и всякий при своем деле... Попыхивают паровые машины, дымят фабричные трубы, и никто больше не считает теребиловцев за жуликов и отчаянных воров.   Завернувший к Пружинкину фельдшер Сушков удивился той перемене, которую нашел в старинном благоприятеле. Нужно сказать, что для Теребиловки этот маленький медицинский человек в одном своем лице представлял всю медицинскую науку, а главное -- он умел пользовать своими средствами.   -- Да уж ты здоров ли, Егор Андреич? -- спрашивал участливо Сушков, закуривая копеечную сигарку.   -- Ничего, здоров, слава богу.   Сушков был коротенький, толстенький человек, известный в Теребиловке под фамильярной кличкой "Чалко". "Вон Чалко поехал к Митрюхиным молодайку выправлять!", "Гли-ка, ребя, у Чалки новая шуба!" и т. д. Добродушное и глуповатое лицо Чалки производило успокаивающее впечатление на больных одним своим появлением, а потом он так хорошо умел говорить: "Ничего, как-нибудь..." Теперь Чалко смотрел на Пружинкина своими мышиными глазами и покачивал головой.   -- Ничего ты не понимаешь, Чалко! -- ответил наконец Пружинкин. -- Ну, похудел, что ж из этого?.. Дела-то какие... ах, какие дела!   -- Под ложечкой у тебя не давит?-- допытывал Чалко.-- Можно касторки принять... Да ты чего остребенился-то? Я ведь и уйду... С этой Теребиловкой дохнуть некогда: семь избитых баб от праздника остались, трое тифозных, ребятишек человек пятнадцать, две белых горячки... А лекарства не на что купить ни одной душе! Ну, как я тут буду поворачиваться?   -- Погоди, Чалко! Все устроится! -- говорил Пружинкин, смягченный наивностью Чалки. -- Говорю: погоди!   Обыкновенно Чалко завертывал к Пружинкину "на один секунд", плевал на пол, сыпал пепел, куда попало, жаловался на теребиловцев и отправлялся дальше.   -- Так ты того, в самом деле... хины можно приспособить, -- заговорил Чалко на прощанье. -- Большая перемена, и колера прежнего нет.   Пружинкин только махнул рукой на бестолкового приятеля, который решительно ничего не понимал.  

III

     У Пружинкина давно созрела мысль отправиться к Сажину и предложить ему свои услуги, но он выжидал окончания сессии. Теперь Павлу Васильевичу было не до него. Когда, наконец, сессия кончилась, на Пружинкина нашел какой-то нерешительный стих: а если Павел Васильевич, не говоря худого слова, поворотит его назад? Угнетаемый этими сомнениями, старик решился предварительно завернуть к Злобиным и там под рукой разведать, что и как. К Злобиным прежде он хаживал частенько, а теперь, кстати, Анна Ивановна закинула словечко, чтобы он побывал.   Приодевшись в свой обычный выходной костюм, Пружинкин отправился, наконец, в город. Злобинский одноэтажный деревянный дом стоял на углу Консисторской улицы и Московского переулка, на самом бойком месте. Большим садом он точно срастался с двухэтажным каменным домом Сажина, который выходил фронтом в Гаврушковскую улицу. Пружинкину больше нравился злобинский дом, выстроенный по-старинному -- с мезонином, пристройками, сенями, переходами и разными потаенными каморками. Днем он так приветливо смотрел на улицу своими небольшими окнами с тюлевыми занавесками, а на ночь все окна затворялись на ставни тяжелыми железными болтами. Нынче таких хороших домов не строят, чтобы каждый гвоздь сидел барином, а прочные бревна "не знали веку". Перед домом были деревянные тротуары; посыпанный желтым песочком двор всегда держался "под метелку", а приветливые крылечки точно манили прохожих завернуть в старое крепкое гнездо, полное до краев тем туго сколоченным довольством, которому нет износу. Пружинкин любил по пути, даже без всякого дела, завернуть сюда, испытывая безотчетное удовольствие. Когда еще был жив сам старик Злобин, он часто бывал в этом доме по своим бесконечным делам, а теперь ходил к Марфе Петровне, нагружавшей его самыми разнообразными поручениями.   На этот раз Пружинкин шел в злобинский дом с особенным удовольствием, точно он сделался ему родным,-- ведь и в этом раскольничьем гнезде бьется теперь та же мысль, которая ему, мещанину Пружинкину, не дает спать. День выдался светлый, солнечный, с тем особенным крепким холодком, какой бывает в начале октября. Сентябрьская грязь смерзлась, и экипажи бойко катились по гладкому накату. В богатых домах везде уже были вставлены зимние рамы, а в голых ветвях берез стаями перелетали дрозды-рябинники. Даже Черный рынок и тот точно повеселел, скованный первыми заморозками. На пути из Теребиловки Пружинкин встретил много знакомых и очень галантно раскланивался, приподнимая свой стеганый картуз с большим козырем: ехал куда-то протодьякон на своей рыжей лошадке, потом попался секретарь канцелярии губернатора, два писца из судебной палаты, несколько прасолов и т. д. На каменном мосту, горбившемся через реку Наземку неуклюжей и тяжелой аркой, встретилась Анна Ивановна. Она ехала в осенней шубейке, опушенной серым барашком, и в такой же барашковой шапочке.   -- Мама дома, -- крикнула девушка, наклоняясь с дрожек.-- Заходите к нам, Егор Андреич. У меня есть дело к вам...   -- Преотлично, Анна Ивановна-Экипаж с треском повернул на Черный рынок, а Пружинкин через десять минут входил уже на широкий двор злобинского дома, раздумывая, какое такое дело могло быть у Анны Ивановны. Обогнув "паратнее", Пружинкин направился к знакомому заднему крылечку, где был ход к "самой". Дорогу ему пересекла горничная Агаша, краснощекая и глазастая девушка, летевшая через двор в одном платье, с каким-то необыкновенно экстренным поручением. В полутемной и низенькой передней, где целая стена была увешана верхним носильным платьем, Пружинкин разделся со своей обычной степенностью и поставил сучковатую палку на свое место в уголок. Здесь уже начинался тот характерный запах, который стоял в злобинском доме испокон веку: пахло мятой, мускусом, ладаном и старомодными цветами, вроде гераней, жасмина и мускуса. Горничная успела уже вернуться и пронеслась мимо Пружинкина, как ветер, чтобы оповестить "самое".   -- Ишь, стрела, бес в ногах-то сидит!-- добродушно пошутил старик, направляясь из передней по узенькой тропинке в столовую.   -- Где запал? Что давно не видать? -- послышался ворчливый голос Марфы Петровны, которая шла навстречу гостю с засученными рукавами раскольничьей рубашки: она оторвалась от какого-то спешного дела.   -- Нельзя-с, Марфа Петровна, свой интерес... -- бормотал Пружинкин, раскланиваясь. -- У всякого свои дела-с.   -- Знаем мы твои дела: дыру в горсти ловить? Ну, иди, делец, ко мне в каморку. А я уж хотела посылать за тобой... Цесарка у меня извелась, славная такая была цесарка.   -- Что же, это весьма возможно-с. У меня даже на примете: как на заказ для вас, Марфа Петровна. У дьякона, который овдовел в третьем годе... И дьякон отличный-с, с настоящим поведением.   Марфа Петровна была худенькая, небольшого роста старушка с необыкновенно подвижным лицом и живыми темными глазами. Ходила она какой-то особенной, дробной походкой, одевалась в шелковые сарафаны, на голове носила "сороку" и говорила грубым голосом, неприятно прищуривая глаза. Сморщенное желтое лицо с прямым носом и густыми бровями имело немного птичий отпечаток, особенно когда Марфа Петровна быстро поворачивала головой. В обращении она отличалась большой резкостью, но в городе ее все очень любили, как женщину умную и деятельную. Неприятной чертой в ее характере являлась чисто-раскольничья хитрость. Ей нельзя было верить. Когда ее ловили на слове, Марфа Петровна принимала скромный загнанный вид, обиженно вздыхала и повторяла свою любимую поговорку: "Нельзя, миленькие! Правдой века не проживешь. И меня словами-то добрые люди обманывают, как курицу пустым зерном". В своем раскольничьем кругу старуха Злобина пользовалась большим авторитетом, хотя, как гласила молва, она занималась ростовщичеством, выдавая деньги под двойные векселя и за двойные проценты. Старик Злобин умер уже лет пять, но Марфа Петровна вела все дела и стояла в своем купеческом звании твердо. У нее была и торговля, и своя мельница, и разный другой промысел. По раскольничьим старинным домам немало таких деловых старух, которые ворочают миллионными делами. Рука об руку с хищническими инстинктами в Марфе Петровне уживались и потайная милостыня, и воспитание круглых сирот, как горничная Агаша, и крупные пожертвования на дела своей поморской секты. Под старинной "сорокой" укладывались эти "двойные мысли" самым мирным образом, и Марфа Петровна умела отлично примирять требования совести и высшей справедливости с самыми безжалостными операциями и заурядным объегориваньем. В старухе, прежде всего, был характер, уверенность, известная убежденность, что, взятое вместе, обезоруживало самых заклятых ее врагов.   -- Так ты, смотри, добудь мне цесарку, да не захвастывай ценой,-- говорила Марфа Петровна, усаживая гостя в своей комнате на деревянный стул.-- У меня свои деньги-то, не краденые.   -- Сейчас Анну Ивановну встретил... -- проговорил Пружинкин вместо ответа и, разгладив бороду, прибавил:-- Одно украшение, можно сказать-с, а не девица. Шубка-то новенькая у Анны Ивановны?   Марфа Петровна быстро взглянула на Пружинкина своими прищуренными глазами и ничего не ответила.   Каморка у нее была маленькая, с одним окном, выходившим на двор, как всевидящее око. У внутренней стены стояла простая деревянная кровать, покрытая ситцевым одеялом: Марфа Петровна, искушая свою плоть, спала на голых досках. В переднем углу помещался целый иконостас из образов старинного письма с неугасимой лампадой перед ними. В изголовье кровати привинчен был к стене несгораемый железный шкап. На большом столе, у противоположной стены, и на полках над ним были разложены всевозможные вещи, точно в ссудной кассе: мешочки, свертки материй, обрезки меха, медная посуда, железные и деревянные шкатулочки, склянки, банки, ящички,-- одним словом, полная хозяйственная лаборатория. На окне, в уголке, скромно стояла грошевая чернильница с пожелтевшим гусиным пером, которым Пружинкин сочинял векселя, условия и предъявления ко взысканию. Марфа Петровна, надев медные очки на самый кончик носа, с трудом могла подписать свою фамилию. Эту невзрачную каморку-кладовую отлично знали самые богатые моховские коммерсанты, являвшиеся сюда со слезными просьбами об отсрочках, бланках и новых займах. Пружинкин играл в этих сделках не последнюю роль, получал деньги и хранил непоколебимое никакими соблазнами молчание. Он вполне подчинялся авторитету старухи и никогда не задумывался над мыслью, что она эксплоатирует его самым бессовестным образом.   -- А у нас теперь дело так и кипит, -- объяснял Пружинкин после необходимых предварительных пустяков. -- Настоящее колесо пошло, Марфа Петровна.   -- Это ты насчет земства?   -- О Павле Васильиче собственно... И откуда такой необнакновенный человек, подумаешь, взялся? Мальчонкой еще, можно сказать, их знавал, когда в гимназии происходили... да-с. И вот жил-жил человек, у всех на глазах жил, а никому в ум не вошло, какая в нем, в Павле-то Васильиче, силища. Всех кругом окружил... златоуст!   -- Краснобай! -- грубо ответила Марфа Петровна и нахмурилась.   -- Нет-с, Марфа Петровна, уж вы позвольте-с... Это дело даже совсем особенное-с. Вот Анна Ивановна девица, а и они весьма чувствуют... Сердце радуется со стороны глядеть.   -- Н-но-о?   -- Совершенно верно-с! Как же-с, сижу я, например, в собрании, а Анна Ивановна с генеральшей Мешковой передо мной сидят, и Павел Васильич с ними разговаривает... Да... Нынче и женский пол, Марфа Петровна, своего достигает, даже девица, которая, можно сказать, чувствует себя в полной форме...   -- Ума своего нехватает, так и ходит слушать чужие глупости! -- с сердцем проговорила старуха. -- Вот и вся твоя Анна Ивановна. Краснобайничать Павел Васильич мастер, да толку из этого никакого не выйдет.   -- Почему же это толку не будет? -- обиделся Пружинкин, подбирая ноги под стул.   -- А потому... Летать твой Павел Васильич летает, а садиться не умеет. Из-за чего он язык-то треплет? Ежели бы чин какой заслужил, медаль на шею, ну, хоть бы светлые пуговицы, а то ведь совсем зря болтается. Да и просто уж очень у вас все: поговорил, поболтал, а оно все и сделается само, как по-писаному.   -- Позвольте, Марфа Петровна! Сама генеральша Мешкова ездит, соборный протопоп... два столоначальника... жена прокурора...   -- И ездят смотреть, как на именинника!   -- Это кто же именинник-то?   -- А все он же, Павел Васильич твой... Пружинкин был огорчен. Меткое слово попало ему прямо в сердце. И ведь скажет же эта Марфа Петровна...   -- Что? Не поглянулось? -- злорадствовала старуха и даже сама засмеялась, что с ней случалось нечасто. -- Не любите правды-то? Вот еще какой-то доктор навязался... Книжки гражданской печати возит Анне Ивановне... как же... А всему этому делу главная заводчица -- эта генеральша Мешкова. В ней вся причина. Собрала около себя разных пустомель и утешается. Все ведь я знаю...   Огорченный Пружинкин чуть было не поссорился с озлобившейся старухой, но в самый критический момент в комнату вошла Анна Ивановна и потушила бурю одним своим появлением.   -- Легка на помине... -- ворчала Марфа Петровна, с ожесточением перешвыривая по столу какие-то подозрительные узлы, какие попадают в полицию с крадеными вещами и разными вещественными доказательствами.   -- Что такое случилось? -- спросила девушка, останавливаясь в дверях.   -- А так-с... Сущие пустяки-с, Анна Ивановна, -- бормотал Пружинкин, поднимаясь со стула.   -- Не виляй хвостом-то, старый греховодник!-- не унималась вошедшая в азарт старуха. -- Все вы заодно...   Анна Ивановна поняла, в чем дело, и улыбнулась своей хорошей улыбкой. Она была такая свежая сегодня и смотрела на мать таким вызывающе-снисходительным взглядом.   -- Пойдемте ко мне, мы здесь мешаем маме, -- спокойно проговорила она. -- У меня есть дело.   -- Могу-с, Анна Ивановна... Для вас все могу-с, -- обрадовался Пружинкин такой счастливой развязке.     IV     "Ай да барышня! Как она мамыньку-то свою поворачивает!" -- думал Пружинкин, идя вслед за Анной Ивановной.   В злобинском доме все комнаты были маленькие и теплые, с дешевенькими обоями, придававшими им такой уютный домашний вид. Из комнаты Марфы Петровны они по темному коридорчику прошли в гостиную со старинной, точно опухшей мебелью, и Анна Ивановна на мгновение остановилась в нерешительности. Но потом она прямо пошла из гостиной в свою комнату, выходившую двумя окнами в сад.   -- Вот садитесь здесь, Егор Андреич, -- сказала она деловым тоном, указывая на стул около письменного стола.   Пружинкин молча занял кончик стула, что делал по свойственной ему вежливости, и внимательно оглядел всю комнату. Письменный стол помещался между окнами; в углу -- этажерка с книгами, на полу -- ковер; у внутренней стены, за низенькой ситцевой ширмочкой, пряталась длинная и узкая железная кровать. Гардероб и мраморный умывальник скрывались за большой старинной печкой, дамский рабочий столик и швейная машина, небольшой синий диванчик и круглый столик перед ним дополняли обстановку. На письменном столе в бархатных рамках стояло несколько фотографий, чернильница, кучка книг и какие-то тетрадки.   -- Пречудесно! -- вслух подумал Пружинкин и прибавил: -- Извините меня, Анна Ивановна, на простом слове: как это вы с мамынькой-то, то-есть уж очень как будто просто. Строгость у вас прежде была в дому еще от покойного родителя, а тут вдруг...   -- Мы с мамою постоянно воюем... -- с улыбкой ответила Анна Ивановна, поправляя сбившиеся на выпуклый белый лоб пряди мягких и шелковистых русых волос. -- Да и я уж большая, Егор Андреич.   -- Так-с, это вы верно-с... А ведь я вас, Анна Ивановна, еще совсем ребеночком знавал, когда вы изволили около стульчиков учиться ходить. Да, много время прошло. Тятенька-то ваш, Иван Карпыч -- не тем будь помянут -- карахтерный был человек, как и Василий Анфимыч Сажин. Помните старика?   -- Не совсем... Помню только, что всегда боялась его, когда он приходил к нам...   -- Старинные были люди-с, крепкие... и... и... -- При последних словах Пружинкин осторожно оглянулся и прибавил вполголоса: -- Конечно, по-человечеству оно жаль всякого человека, Анна Ивановна, а только по-ихнему, по-старинному-то никак невозможно-с! Теперь уж другое-с... Вот вы и в гимназии выучились, и книжки у вас, и в собрании бываете-с. Да-с! Взять даже пустяки: пришел человек, и вы его прямо в свою комнатку... Господи!.. да при живности-то Ивана Карпыча разве это возможно было? У них в дому-то все шопотом говорили!   Анна Ивановна смотрела на своего гостя удивленными глазами и точно боялась ему поверить на-слово: он угадал ее собственные мысли, с которыми она привела его в свою комнату, чтобы отвоевать у матери еще крошечный уголок домашней свободы. Она была в том же сером платье, в котором ходила на земские собрания, а добавлением служил только широкий кожаный пояс, который она любила носить дома. Назвать красавицей Анну Ивановну было нельзя, но это неправильное и характерное лицо было полно своеобразной прелести: чистый, развитой лоб, небольшой русский нос, строгая складка в разрезе рта, мясистый с ямочкой посредине подбородок и простой, глубокий взгляд темных больших глаз придавали ей типичный вид раскольничьей красоты, сохраняющейся только в старинных семьях. Смущенная этим неожиданным разговором Пружинкина, девушка после неловкой паузы проговорила:   -- Мне нужно было поговорить с вами, Егор Андреич, относительно школы, которую мы думаем открывать в Дрекольном-Мысу.   -- В Теребиловке?   -- Да.   -- То-есть это в каком же смысле открывать школу, Анна Ивановна?   -- В самом обыкновенном: населения в вашей Теребиловке больше двух тысяч, и ни одной школы. У нас составился небольшой кружок...   -- Анна Ивановна, голубчик...   -- Прежде всего, вопрос заключается в квартире. На первый раз будет достаточно, если найдется помещение человек на тридцать. Вы, надеюсь, не откажете нам в своем содействии?   -- Анна Ивановна, да я для вас из земли вырою за одно ваше словечко: уж очень хорошее ваше слово-то! Всякий о себе хлопочет, о своем кармане, а другие-то все пропадай пропадом! Так-с? Ах, ты господи, вот до чего я дожил!   Старик ужасно взволновался и только разводил руками, не зная, как ему высказать стеснившиеся в его голове мысли. Девушка смотрела на него и не могла себе объяснить этого волнения, вызванного такой ничтожной причиной. Лицо у Пружинкина покраснело, и он несколько раз принимался поправлять душившую его косынку.   -- Я перед вами в том роде, как бывает человек в отсутствии ума,-- бормотал он довольно бессвязно.-- А что дорого: вот вы сидите, Анна Ивановна, в этой самой комнате -- и сыто, и одето, и пригрето, и никакой заботушки... Так бы и век свековали, а у вас уж другое на уме. Чужие слезы и до вас дошли... Теперь взять хоть нашу Теребиловку: непокрытое место, а тоже живые люди. Глупость ихнюю жаль... темноту эту самую. А ежели бы вы, да я, да другой-третий стали эту темноту, например, достигать?.. Умных людей много, а вот надо прийти к глупым-то людям с кротостью, с ласковым словом... с чистотой.   У Пружинкина в голосе стояли слезы. Он сам плохо помнил, что рассказывал Анне Ивановне: об избитых женщинах, которых лечил Чалко, о несчастных детях, вырастающих на улице, как бездомные собаки, о той жизни, где нужно добывать кусок хлеба воровством; наконец о своих проектах, с которыми он толкался по богатым мужикам. Анна Ивановна слушала его, опустив голову. Она теперь понимала то, что он хотел высказать, и сама заразилась его волнением.   -- Все я к Павлу Васильичу думаю толкнуться, -- говорил Пружинкин на прощанье. -- Есть у меня до него дельце, только боюсь помешать...   -- Отчего же? Он будет вам рад... Даже, если хотите, я могу с ним переговорить.   -- Нет, нет, Анна Ивановна!.. Это какой человек! Ему теперь впору со своими делами управляться, а мы уж потом... Большому кораблю большое и плавание, а мы около бережка. Беречь надо Павла-то Васильича, -- таких людей больше и нет...   Когда Пружинкин ушел, Анна Ивановна долго сидела у письменного стола, охваченная совершенно новым для нее чувством, точно больной, на которого пахнуло свежим воздухом. Она не заметила даже, как в комнату вошла Марфа Петровна, остановилась в дверях и долго смотрела на нее, не говоря ни слова.   -- Ну, доченька, хочешь быть умнее матери, видно... -- заговорила старуха своим грубым голосом.   -- Что такое, мама?   -- А такое... Какой же это порядок в дому, ежели ты к себе в комнату силом будешь мужчин затаскивать? Погоди, вот сперва выдь замуж, тогда и своя воля будет...   -- Будет, мама, я уж это слыхала.   -- А разве так разговаривают с матерью? Я стою перед тобой, я ты сидишь, как прынцесса. Еще образованная называешься. Кабы жив был отец-то, так не посмотрел бы на тебя, а взял бы да за косу...   Произошла грубая домашняя сцена. Марфа Петровна раскричалась и даже топала ногами, а потом быстро перешла в слезливое настроение и принялась причитать, что к ней уж совсем не шло. Девушка молчала, не возражая ни одного слова. Лицо было совсем бледное, руки похолодели.   -- Что же ты молчишь, как пень? -- наступала Марфа Петровна с новым приливом энергии. -- Думаешь, и управы на тебя не найду: силом замуж выдам!.. в мешке обвенчаю!.. О чем тут с Пружинкиным-то шепталась?.. Какие-такие у вас дела могут быть?.. У того, дурака, и смолоду ума не бывало... Ну, чего молчишь?..   -- Да ведь вы, мама, слышали наш разговор...   Марфа Петровна плюнула и, хлопнув дверью, ушла. Она действительно подслушивала весь разговор в замочную скважину, подкравшись к дверям в одних чулках. По раскольничьей политике, самому Пружинкину она и виду не показала, а распрощалась с ним даже с особенной нежностью. Анна Ивановна была свидетельницей всей этой обыденной лжи и переживала одиноко какое-то тупое чувство гнетущей тоски. Грубая сцена, последовавшая за этим, служила только необходимым дополнением, и она ждала ее. За внешним благообразием и суровыми добродетелями в злобинском доме весь уклад жизни держался всецело на самодурстве и лжи. Даже то добро, которое выходило из этого цома, неизбежно пропитывалось этими основными началами. Взятая в дом круглая сирота Агаша каждый день проходила через круг самой утонченной домашней пытки, причем Марфа Петровна не оставляла живого места в ее душе. Унижать другого, заставлять его постоянно чувствовать свое безответное ничтожество и вообще выматывать душу разными пустяками -- все это составляло неизбежный обиход жизни в злобинском доме и изо дня в день проходило пред глазами Анны Ивановны. Девушка старалась не думать о матери, чтобы не подымать в душе чувства отвращения. Наученная горьким опытом, Агаша в присутствии Марфы Петровны делала оторопело-безответное лицо, научилась льстить и лгать -- одним словом, входила быстро в этот заколдованный круг, из которого не было выхода. Но Агаша в одно прекрасное утро могла уйти из дому и сейчас же нашла бы себе другое место и кусок хлеба, а "барышня" была лишена и этого утешения, да она и не хотела уходить. Бежать от зла -- слишком простое средство.   Воспоминание об отце у Анны Ивановны ограничивалось чувством непреодолимого страха, которым скован был весь дом. Старик Злобин являлся здесь чем-то вроде завоевателя и неумолимого судьи, пред которым все трепетало. Анна Ивановна отлично помнила то чувство, какое переживала еще маленькой девочкой в присутствии отца: она чувствовала себя такой виноватой и несчастной даже в те редкие моменты, когда отец хотел ее приласкать. Это же чувство страха и собачьего смирения воспитывалось по раскольничьим молельням, куда женщины являлись, повязанные платочками, и прятались за деревянной перегородкой. Суровые старики-начетчики и еще более строгие наставницы поддерживали это угнетенное настроение и давили своим авторитетом уже всю общину. Как из этой обстановки Анна Ивановна могла попасть в женскую гимназию, она хорошенько не могла себе объяснить даже сейчас. Отец приехал откуда-то с ярмарки, рассорился с женой и на-зло ей отдал дочь учиться. В гимназии было много бедных девочек и просто сирот, но как завидовала им Анна Ивановна, хотя, наученная домашним искусом, сумела сдерживать в себе все порывы и проявления наболевшего чувства. Там, в кругу других детей, она в первый раз узнала, что есть другая жизнь и что можно жить на свете без страха. В душе маленькой девочки вырос таким образом свой заветный уголок, в котором она прятала свои детские мечты.   К этим воспоминаниям остается только добавить характерный эпизод смерти Ивана Карповича, о котором Марфа Петровна особенно любила рассказывать всем своим знакомым, чтобы вызвать в них участие к покойнику. У Злобина был приказчик на мельнице, который украл каких-то два несчастных мешка муки. Иван Карпович сейчас же полетел на мельницу и произвел собственноручную расправу.   -- Могутный был человек из себя, -- рассказывала Марфа Петровна: -- ну, бил-бил приказчика, разгорелся и сейчас два ковша воды со льдом выпил... Умаялся, сердечный, до смерти и в землю от проклятого приказчика ушел: застудился от воды-то.   К этому Марфа Петровна могла бы добавить, как Иван Карпович волочил ее по всему двору за волосы и несколько раз принимался топтать ногами. Может быть, теперь она на других вымещала все то, что получила сама, как это и бывает. Лично для Анны Ивановны гнет матери был гораздо хуже отцовского страха: последний действовал с передышками, и в минуты затишья самые загнанные и несчастные могли дышать свободно, а Марфа Петровна давила последовательно, как давит стальная пружина или наваленный камень. Кончить курс Марфа Петровна дочери не позволила и взяла ее из пятого класса, чтобы приучить к "домашности". Девушка опять попала в четыре стены, и только счастливый случай вывел ее на свежий воздух, о чем будет речь впереди.   Настоящее сосредоточивалось в неунимавшейся мелкой домашней войне, где силы враждовавших сторон истощались в мелочах и пустяках. Анне Ивановне стоило нечеловеческих усилий, чтобы выйти из положения цепной собаки, и каждый свободный шаг покупался самой тяжелой ценой. Но и в этой жизни было свое светлое и хорошее, что придавало девушке силы и открывало будущее впереди. В городе она пользовалась репутацией одной из самых богатых невест, и Марфа Петровна со слезами на глазах повторяла:   -- Одна ведь у меня дочь... Как зеница ока. Для кого я хлопочу да бьюсь, как рыба об лед?  

V

     У подъезда сажинского дома постоянно стояли экипажи, так что швейцар Семеныч, выходивший на тротуар выкурить с кучерами "цыгарку", не без основания жаловался:   -- Все пятки я отколотил себе с этим земством!..   Конечно, это говорилось только так, для форса, а в действительности Семеныч был очень доволен той выдающейся ролью, какую теперь играл его барин, и по-своему пользовался обстоятельствами: одних посетителей вежливо приглашал прямо наверх, других просил обождать, а третьим с лакейской грубостью кричал: "Куда пре-ошь?!" и захлопывал дверь под самым носом. В результате такой деятельности получались двугривенные и пятиалтынные, обильно сыпавшиеся в карман Семеныча.   -- Мы теперь в председатели земской управы поступили...-- хвастал он, когда по вечерам был уже "с мухой" и усиленно мигал красными опухшими веками...   Скромные посетители, запуганные Семенычем, попадая наверх, где была приемная, испытывали самое приятное изумление. Сажин принимал всех одинаково, с утонченной вежливостью, и самый маленький человек в его присутствии забывал свою ничтожность. Приемная помещалась в большой зале со старинной мебелью красного дерева и раскрашенным потолком. Стены были голые, кроме той, где висела плохая копия брюлловского "Последнего дня Помпеи". Из приемной одна дверь вела в кабинет хозяина, другая в гостиную, а третья в коридор, из которого, смотря по надобности, можно было попасть в библиотеку, где стоял бильярд, столовую, спальню и запасную комнатку, не имевшую определенного назначения и служившую, по провинциальному обычаю, приютом "заночевавшего" гостя. Сажинский дом славился гостеприимством, даже при отце Павла Васильевича, который не отличался особенной мягкостью характера.   Прежде всего нужно сказать, что Сажин был не женат, хотя уже близился к критическому возрасту. Поэтому в обстановке всего дома чувствовалась известная пустота и недостаток настоящей жизни. Всем хозяйством заправляла старушка-экономка Василиса Ивановна, очень степенная и даже сердитая особа, которая держала двух горничных, кухарку и дворника в ежовых рукавицах. Кучер и швейцар Семеныч раньше тоже находились под ее игом, но, попав, в земство, заняли до некоторой степени независимое положение. Василиса Ивановна жила в нижнем этаже, в уютных низеньких комнатках, и редко поднималась наверх, чтобы не видеть этой холостой пустоты, резавшей ее сердце. Заветной мыслью старушки было, чтобы Павел Васильич женился, но год шел за годом, а громадный сажинский дом все стоял без хозяйки. "Уйдет, видно, сажинский род на перевод", -- печально думала Василиса Ивановна, когда по вечерам в своей гостиной вязала какой-то бесконечный чулок. Ее пугала водворявшаяся в доме вечерняя тишина, когда Павел Васильевич уезжал в театр или куда-нибудь в гости. Деловая суета, знесенная в дом событиями последнего времени, не особенно радовала старушку, и она не причисляла себя к земству, как делал Семеныч.   -- Оно, конечно, хорошо, что и говорить, да только...-- Василиса Ивановна не договаривала, что "только", и углублялась в свой чулок, точно хотела ввязать в него свою упорную старушечью мысль.   Утро у Сажина уходило как-то между рук: на письма, газеты и скучную возню с посетителями. После легкого завтрака он уезжал в управу и возвращался домой только к пяти часам, когда его ждал уже готовый обед и кто-нибудь из близких знакомых, являвшихся запросто. Их было всего трое: артиллерийский офицер Белошеев, чиновник контрольной палаты Куткевич и библиотекарь Щипцов. Доктор Вертепов в этот счет не шел, потому что был просто своим человеком и располагался здесь, как у себя дома. Все были ужасно заняты, и самым удобным временем для бесед служило время обеда. На обязанности Щипцова было сообщать последние журнальные новости; Куткевич следил за администрацией, а Белошеев, в качестве "ученого друга", имел полное право отмалчиваться. Самым главным членом кружка являлся Вертепов, давший обществу хлесткую кличку "молодого Мохова". Все очень уважали друг друга, и время проходило очень весело, благо материала для самых оживленных бесед было совершенно достаточно. В сажинской столовой доставалось и ветхозаветным моховским чиновникам, и полиции, и самому губернатору. Каждая чиновничья плутня, последняя консисторская взятка, во тьме кромешной совершенная полицейская порка -- все отдавалось здесь, как в резонаторе, а затем в столичные газеты летели бойкие корреспонденции.   -- Нам нужно свою газету, господа!.. -- провозгласил однажды доктор Вертепов в столовой.-- А редактором будет Щипцов... У него бойкое перо, и дело пойдет. Тогда мы всех подтянем...   Щипцов, хромой и самолюбивый господин с умным лицом и окладистой бородой, открыл в Мохове, года два назад, публичную библиотеку, и за ним сразу установилась почему-то репутация самого опасного человека. Может быть, это объяснялось некоторой таинственностью, с какой он делал самые обыкновенные вещи, а потом благодаря его резким выходкам и интеллигентной физиономии. Что ни говорите, а внешность имеет громадное значение, а в то время полного разгрома всяких авторитетов она играла первую роль. Предложение издавать газету Щипцов принял довольно сдержанно и дал, между прочим, понять, что это было его давнишним желанием, но что он выжидал времени.   Куткевич был "из пострадавших" в какой-то истории, о которой никто хорошенько ничего не знал, но это обстоятельство придавало ему большой вес, и он умел пользоваться своей репутацией. Его белокурая голова, откинутая назад, очень нравилась моховским дамам, особенно когда он декламировал некрасовские стихи на благотворительных спектаклях. Рядом с небрежно одетым Щипцовым он являлся просто щеголем. Смелые серые глаза и неопределенная улыбка тонких губ придавали ему в самых горячих спорах неуязвимый вид.   Последний член "молодого Мохова", Белошеев, был рыхлый и плечистый господин с близорукими глазами и странной привычкой постоянно облизывать губы. Про него говорили, что он пишет какое-то необыкновенно ученое сочинение, а так как это было горячее время всевозможных общественных вопросов, то явилось само собой убеждение, что Белошеев пишет "социальную вещь".   За обедом всего больше говорили доктор Вертепов и сам хозяин. Остальные слушали и удивлялись. Да и было чему удивляться, начиная с того, что Мохов распался на целый ряд партий: старая чиновничья, губернаторская, купеческая, земская; даже была партия клубная или капернаумская, как ее окрестили местные остряки. "Молодой Мохов" стоял вне этих партий, или, вернее сказать, старался так поставить себя.   -- Прежде всего нужно создать общественное мнение, ту почву, на которой можно стоять твердо,-- ораторствовал Сажин, с удовольствием прислушиваясь к собственным словам.-- Потом следующая задача -- организовать провинциальное печатное слово... Это -- великая сила!.. Этим путем мы не только - будем всецело владеть земством, но и подготовим дорогу новому суду, который не за горами.   Сажин верил в себя и в свою миссию. Его безжизненное лицо оживлялось, зеленоватые глаза блестели, и он любил рассуждать, шагая по комнате и заложив руки в карманы брюк. Легко доставшийся успех, говоря правду, вскружил ему голову. Раньше он был простым партикулярным человеком, до которого никому не было дела, а теперь он стоял на виду у всех, и каждое его удачное слово облетало весь город. Гласные благоговели пред ним, дамы встречали признательными улыбками и ухаживали за ним, как за божком.   Оставаясь один и перебирая в уме воспоминания недавнего времени, Сажин. увлекался сам своими успехами. Он любил думать на эту тему и откладывал в письменный стол корреспонденции, где говорили о нем. Сажина узнает вся Россия... В нем нарастала земская сила и заключались надежды будущего. Мохов был захвачен волной движения шестидесятых годов и еще договаривал то, что в столицах уже начали забывать. Все жили тихо и мирно, получали двадцатого числа жалованье, торговали, судились по старым судам, скучали, сплетничали, играли в картишки -- и вдруг все точно с ума сошли. Щипцов открыл первую публичную библиотеку; новые книжки журналов шли нарасхват, в гостиных везде велись умные разговоры, и все смотрели вперед так бодро и уверенно, ожидая, что вот-вот случится что-то такое, совсем особенное, чего раньше не было и не могло быть. Открытие моховского земства совпало с моментом наисильнейшего напряжения общественной мысли, давая хоть какой-нибудь выход застоявшимся силам, и Сажин сделался первым земским человеком. Его встречали везде с распростертыми объятиями, заискивали перед ним и даже льстили без всякой побудительной причины.   Кончив курс в университете, Сажин года два жил без всякого дела в Мохове, а потом уехал за границу, тоже без всякой цели. Он побывал в университетских городах Германии, объехал Францию, пожил в Швейцарии и Италии, а затем вернулся через три года опять в Мохов. Домой его призывали разные хозяйственные дела. После отца Сажину досталось большое состояние и торговля. Последнюю он ликвидировал и жил на проценты с капитала. Но это было временно, пока,-- и Сажин перебирал разные предприятия, куда бы он мог вложить свои деньги. Юридическое образование в этом случае давало ему немного. Сажин-старик наживал деньги по грошам, пока не добрался до крупной железной торговли. Это был умный и даже начитанный по-своему человек, но жил он не по-людски -- последние десять лет он выходил из дому только по делам. По своему происхождению старик принадлежал тоже к федосеевской секте, как и семья Злобиных, но, потеряв жену довольно рано, начал сторониться от всех и кончил полным отчуждением. В своем доме он бродил по пустым комнатам, как тень, читал газеты и развлекался только слабостью к дорогим курам. Василиса Ивановна, как говорили, имела на него большое влияние, хотя заменить жены и не могла. Когда-то она мечтала попасть наверх в качестве законной жены, но эти надежды не сбылись, и даже в своей духовной неблагодарный старик оставил экономке, точно в насмешку, самую ничтожную сумму, хотя она в последнее время ухаживала за ним, как за ребенком. Старик боялся смерти, капризничал и напрасно искал утешения в ночных беседах с разными наставницами и начетчиками.   Перебирая отцовские бумаги, Сажин сделал открытие, что старик страдал самой модной болезнью, именно мировой скорбью. Подчеркнутые места и заметки на полях книг, а затем разные отрывки в записной книжке, которые заносил старик время от времени, убедили его в этом окончательно. Целых десять лет в совершенном одиночестве выбаливала проснувшаяся душа, и светлым лучом в этой живой смерти являлась только мысль, о жене, которую Василий Анфимович любил неумиравшею любовью. Может быть, если бы она была жива, это чувство стерлось и заменилось бы простой привычкой, но преждевременная смерть жены усилила прерванное чувство и довела его до экзальтации. Особенно увлекался старик мистическими книгами, в которых говорилось о тайном сродстве душ, о жизни за гробом, о разных необыкновенных случаях, когда являлись души умерших людей, и т. д. Василиса Ивановна терпеть не могла этих проклятых книг и была глубоко убеждена, что именно они помешали ей сделаться женой Василия Анфимыча. Сажин-сын догадывался об отношениях отца к экономке, но всегда держал себя с ней очень внимательно.   Теперь, когда по вечерам никого из посторонних не было, Сажин спускался пить чай к Василисе Ивановне и любил с ней болтать о разных разностях.   -- Кто вам больше нравится: Щипцов или Белошеев? -- спрашивал он, чтобы пошутить...   -- Оба лучше... -- сердилась Василиса Ивановна.-- Нигилисты какие-то!..   -- Однако какие страшные слова вы знаете, Василиса Ивановна.   Чтобы не остаться в долгу, старушка очень ловко заводила разговор о женитьбе, что всегда сердило Сажина.   -- Я не понимаю, Василиса Ивановна, что вам-то за охота женить меня? -- удивлялся он.-- Если женюсь, так, пожалуй, жена-то и выживет вас же из дому...   -- А я и уйду... Много ли мне нужно?..   -- Так о чем же вы беспокоитесь?   -- Об вас беспокоюсь, потому что это не порядок... Живой о живом и думает, и какая польза от старых-то холостяков: живут только добрым людям на-смех.   Заветной мечтой старушки было женить Павла Васильевича на Аннушке Злобиной, хотя она этого прямо и не высказывала. В ней говорила теперь та неудовлетворенная жажда жизни, которая стремится дожить неиспытанные радости в других. Доказательством особенной чистоты побуждений Василисы Ивановны служило то, что Марфа Петровна относилась к ней очень нехорошо, как к "наложнице" старика Сажина, и не упускала удобного случая очень ядовито пройтись на ее счет. Когда вскрыли завещание после Василия Анфимыча, Марфа Петровна первая не только оправдала его подачку экономке, но обрадовалась этому совершенно искренно, как законному возмездию блуднице.  

VI

     Вопрос о газете быстро подвигался вперед. Сажин вел усиленные переговоры со Щипцовым, который, для сохранения авторитетности, порядочно ломался. Эти соглашения обыкновенно происходили за завтраком в сажинском доме. Раз, когда они таким образом сидели с глазу на глаз в столовой, Сажин совсем взбесился и довольно резко заметил:   -- Наконец, я вас не понимаю, Антон Федорович, не понимаю, что вам собственно нужно от меня!.. Вы тянете, не договариваете и, видимо, чего-то домогаетесь... Лучше всего дела вести прямо, особенно нам, людям одних взглядов и убеждений. С своей стороны, кажется, я сделал решительно все, что от меня зависело: взялся выхлопотать сам разрешение издавать газету, открываю вам неограниченный кредит и предоставляю, наконец, если вы этого пожелаете, со временем купить все издание по частям. Что я еще могу сделать?   Щипцов выслушал эту реплику, не шевельнув бровью, а Сажина бесило больше всего именно это деревянное спокойствие.   -- Видите ли, Павел Васильевич, тут есть одно обстоятельство... гм...-- тянул Щипцов с видом человека, поднимающего громадную тяжесть.-- Вы упустили из виду пустяки... то-есть пустяки с вашей точки зрения. Я говорю о том чувстве нравственной зависимости, в которую поставит меня, по отношению к вам, материальная сторона дела... Да... Теперь я совершенно независимый человек, вольная птица, а тогда я буду думать каждый день: моя газета издается на деньги Сажина. Согласитесь, что это кого угодно убьет!   -- Но ведь вы ничем не связаны и всегда можете бросить газету?   -- А труд, который я в нее вложу?   По характеру Щипцов принадлежал к тем невозможным людям, которые будут с вами соглашаться, будут принимать ваши доводы, и в момент, когда вы считаете дело законченным, они непременно скажут: "Так-то оно так, а все-таки..." Приходится начинать снова сказку о белом бычке или махнуть на все рукой. Но Сажин зашел слишком далеко, чтобы развязаться со Щипцовым этим простым способом. В городе уже говорили о газете, да и перед своими приятелями Сажину было бы неловко, хотя политику Щипцова он и начал предугадывать.   -- Я полагаю, что нам вообще это дело необходимо решить так или иначе,-- стараясь сдержать себя, заговорил Сажин.-- Конечно, газету иметь приятно, но, ввиду такой нравственной пытки, какую она будет составлять для вас... Одним словом, я желал бы вопрос решить сейчас же.   -- Пал Васильич, вас спрашивает один человек!-- доложил Семеныч, останавливаясь в дверях с недовольным видом.   -- Да кто такой? Говори, пожалуйста, толком.   -- Так-с... из мещанского звания. С бумагой, говорит, пришел...   Всякое величие тяжело, и Сажин начинал испытывать это на собственной коже. Ему хотелось кончить проклятый разговор со Щипцовым, но и "человек с бумагой" имел право на его внимание. Нельзя было выпроводить его в шею, как это делают квартальные и консисторские секретари. Прежде всего необходимо стоять на высоте своего положения.   -- Ничего, я вас подожду...-- проговорил Щипцов, выигрывавший время.   Сажин торопливо прошел в переднюю, где "человеком с бумагой" оказался наш старый знакомый Пружинкин.   -- Чем могу служить вам? -- довольно сухо спросил Сажин.   -- Я-с... Вот-с, изволите ли видеть, Павел Васильич...-- бормотал Пружинкин, торопливо развертывая трубочку с бумагами.-- Извините, пожалуйста... но ведь, ежели человек ждет несколько лет и терпит...   Солидный вид старика произвел на Сажина успокаивающее впечатление, и он пригласил его в приемную.   -- Садитесь, пожалуйста,-- предложил он уже другим тоном, указывая на кресло.   -- Ничего-с, постоим-с, Павел Васильич,-- заговорил Пружинкин уже смелее и очень внимательно оглядел комнату.-- Бывал я здесь, когда еще ваш папенька здравствовали. Карахтерный были человек-с!   Сажин из принципа всех принимал одинаково, и в его доме все были равны. У старика Сажина по целым часам Пружинкину приходилось выжидать где-нибудь в кухне или в передней, а тут с первого слова "пожалуйте", и Павел Васильевич даже своими собственными руками придвинул кресло. Пока Сажин перелистывал бумаги, Пружинкин немел от восторга: он сидит в кресле, и Павел Васильевич сидит в кресле, сидит и просматривает его бумаги. В одном месте он остановился, несколько раз пробежал глазами по одной строчке и через бумаги внимательно посмотрел на Пружинкина. Это невольное движение заставило последнего вытянуться, точно в него прицелились.   -- Что же вам собственно нужно от меня? -- спросил Сажин, складывая бумаги на стол.   -- Мне-с? Мне ничего-с не нужно, Павел Васильич, а только осчастливьте взглянуть... потому как было сижено и весьма думано.   В подтверждение своих слов Пружинкин даже ударил себя кулаком в грудь и опять вдруг замер, а Сажин опять взялся за бумаги.   -- Я вашего папеньку, Василия Анфимыча, можно сказать, весьма хорошо знал и вот здесь, в этой самой комнате несколько раз бывал,-- заговорил Пружинкин, оправляясь от своего столбняка.-- Мебель будто у вас теперь другая, вот образа нет в переднем углу... Как же, все помню!   -- Очень рад... но позвольте...   -- Карахтерные были старички...-- не слушал Пружинкин, умиленный воспоминаниями.-- У них весь дом был на запоре, в том роде, как крепость, и уж никого не пустят без своего глазу-с. Тоже вот слабость была к воробьям. Например, у них на грядке в огороде горох-с был посажен, а воробьям это, конечно, любопытно. Ну, а Василий Анфимыч соорудили чучелу да шнурочек и провели от чучелы к себе в кабинет. Бывало, молятся, псалтирь вслух читают, а сами глазком в огород и сейчас чучелу тряхнут за шнурок-с.   -- Извините, я занят.   -- Виноват-с, заболтался, Павел Васильич. Вы только мои бумажки прочитайте, потому как теперь нужно темноту достигать, и все уж по-настоящему-с.   -- Хорошо, я прочитаю, а вы как-нибудь зайдите,-- обрадовался Сажин поводу отвязаться.-- У вас какие-то проекты... да?   -- Да-с... Обо всем есть, потому как всякий обязан свою лепту, например... А прежде всего, конечно, навоз, Павел Васильевич! Помилуйте, ведь скоро дохнуть будет нельзя: со всех сторон Мохов-то обложили навозом, а от этого выделяется аммиак, одним словом, всякий вред-с. Между тем в навозе мы теряем целое богатство: приготовлять туки, выделывать селитру, да мало ли что?   -- Это, видите ли, относится к городу, а не к земству.   -- Точно так-е, но я к слову сказал. А как вы относительно полиции полагаете, Павел Васильич? Например, зачем свое зверство оказывать?.. Если живого человека по скуле или в самое причинное место... Главное, зачем же уродовать человека?   -- Вы собственно чем занимаетесь? -- спрашивал Сажин, провожая разговаривавшего гостя до передней.   -- А так, Павел Васильич, разными делами-с... Марфа Петровна меня весьма знают... Марфа Петровна Злобина. Суседи еще с вами будут. И Василиса Ивановна наверно помнят, потому как я к Василию Анфимычу тоже захаживал.   Пружинкин, раскланиваясь, допятился было до самых дверей, но еще раз вернулся и проговорил с какой-то детской наивностью:   -- Павел Васильич! Какой вам господь талант открыл: так до самого сердца проникаете, когда эту темноту начнете теснить. Преотлично...   Эта последняя выходка окончательно рассмешила Сажина, и он вернулся в столовую к Щипцову с улыбавшимся лицом, повторяя: "Первое дело -- навоз!" Щипцов посмотрел на него с недоумением и нахмурился.   -- Удивительные люди на Руси бывают! -- заговорил Сажин, позабыв о газете.-- Это уж не первый такой прожектёр ко мне является... Простой мещанин, какой-то Пружинкин, а, видимо, человек из кожи лезет. Тут и костяной завод, и фабрикация канатов из крапивы, и приготовление искусственных туков, а в конце концов непременно человек кончит perpetuum mobile, как все наши самоучки. Уморил он меня. "Первое дело -- навоз!" Ха-ха! А на вид такой степенный человек и может говорить складно.   -- Чему же вы так радуетесь?-- спрашивал Щипцов, ероша бороду. -- Мало ли на свете дураков!   -- Нет, это не то. Человеку некуда девать свои силы, нет выхода, вот и являются разные иллюзии и несбыточные желания. Может быть, из того же Пружинкина вышел бы полезный человек, если бы пристроить его к делу, а теперь он будет только мечтать.   Вопрос о газете и на этот раз остался недоконченным. Щипцов скоро ушел, рассерженный легкомыслием "премьера", как он называл про себя Сажина, и находил это слово очень колким. Через несколько дней Пружинкин явился за ответом и в передней вступил с Семенычем в настоящее ратоборство.   -- Куды пре-ошь?! -- кричал швейцар, стараясь загородить дорогу наверх.-- Этак всякий будет приходить! Надо и честь знать!   -- Это не твое дело, хам!-- ругался Пружинкин, стараясь оттолкнуть Семеныча.-- Не к тебе пришел! Погоди, вот я объясню Павлу Васильичу, как ты двугривенные собираешь!   У Семеныча от этой угрозы опустились руки. Он почувствовал себя кровно обиженным и только мог проговорить:   -- Вот еще язва-то навязалась. А?!   Пружинкин успел за это время взбежать наверх и уже несколько раз внушительно кашлянул в передней. Он опять замер, заслышав шаги Сажина, который вынес ему в переднюю все бумаги.   -- Вы затрогиваете вопросы общественного характера,-- объяснял он торопливо,-- но необходимо подождать. Не наступило еще время. Поверьте, что я первый сделаю все, что будет от меня зависеть.   -- Так-с, Павел Васильич... А как же, например, Теребиловка?   -- Когда очередь дойдет до вашей Теребиловки, тогда мы поговорим с вами об этом, а теперь земству до себя только впору!   -- Это совершенно верно-с, Павел Васильич! И относительно навоза тоже?   -- Да, и навозу придется подождать!   Несмотря на такой неблагоприятный оборот дела, Пружинкин явился к Сажину в третий раз, причем он проник в дом через "половину" Василисы Ивановны и таким образом очень ловко обошел Семеныча. Он явился с каким-то частным известием, касавшимся земства, но Сажина эта навязчивость взбесила. Его время не принадлежало ему, а этот сумасшедший начинает эксплоатировать его вежливость. Необходимо было разом покончить это дело, и, выслушивая болтовню Пружинкина, Сажин перебирал в уме разные способы вежливо прогонять людей, притом выгонять так, чтобы они потеряли всякую охоту явиться в другой раз. Сажин даже раскрыл рот, но в этот момент его осенила счастливая мысль, и он с улыбкой проговорил:   -- Подождите одну минуточку... Я сейчас.   -- Могу-с, Павел Васильич!   В своем кабинете Сажин с улыбкой набросал своим размашистым почерком целое письмо и, заключив его в узенький, плотный конверт, вернулся в приемную.   -- Вот вам письмо, господин Пружинкин! -- проговорил он, подавая письмо. -- С ним вы отправитесь к Софье Сергеевне Мешковой.   -- К генеральше? Слышал и знаю-с их, то-есть по видимости. Они с Анной Ивановной еще школу хотят в Теребиловке открывать, и я им квартиру подыскал.   -- Вот и прекрасно! А Софья Сергеевна уже скажет вам, что делать...   -- Покорно вас благодарю, Павел Васильич. Я живой ногой к их превосходительству оберну.   Заручившись письмом от самого Павла Васильевича, Пружинкин спустился вниз к Василисе Ивановне, оделся, но на улицу вышел не двором, а через подъезд. Семеныч был взят неприятелем с тыла и опять растерялся.   -- Что взял, хамово отродье?-- торжествовал Пружинкин, помахивая письмом у Семеныча под носом.-- От самого Павла Васильича!   Ничего не знавший старик заплакал бы от огорчения, если бы прочитал то, что писал Сажин генеральше:   "Посылаю вам, в виде сюрприза, одного из одолевающих меня сумасшедших... Найдите средство избавить меня от него или его от меня, а то я попал в самое дурацкое осадное положение. В ваших маленьких руках тысячи средств сделать самого опасного человека безвредным, и в то же время ваш зоологический сад обогатится еще одним интересным экземпляром. Может быть, предъявитель будет вам даже полезен".  

VII

     Генеральша жила на Монастырской набережной, в двух шагах от городского сада, упиравшегося своими липовыми аллеями прямо в реку Наземку. Одноэтажный каменный домик поглядывал на улицу своими пятью окнами с таким сытым довольством, как только что пообедавший человек.   На обитых зеленой клеенкой дверях подъезда белели две визитные карточки: "Софья Сергеевна Мешкова" и "Владимир Аркадьевич Ханов". Пружинкин, если бы пришел без письма, то постарался бы проникнуть в дом каким-нибудь задним ходом, но теперь он чувствовал себя до некоторой степени официальным лицом и позвонил. Где-то точно под землей раздался дребезжащий серебристый звук, и Пружинкин испугался собственной смелости. Выскочившая на звонок франтиха-горничная сердито оглядела гостя с ног до головы и остановилась в выжидающей позе.   -- Ангельчик, генеральша дома? -- умильно заговорил Пружинкин и, показывая уголок письма, прибавил: -- От Павла Васильича письмецо... в собственные руки их превосходительства.   -- Подождите,-- ответил ангельчик и скрылся.   Пружинкин, не торопясь, разделся в большой и светлой прихожей, посмотрел на себя в зеркало и прокашлялся. Скоро послышались легкие, короткие шажки, и в зале показалась сама Софья Сергеевна, одетая в какое-то ослепительно-белое матине. Пружинкин шаркнул ножкой и, вступив в залу, очень галантно раскланялся.   -- От Павла Васильича... в собственные руки-с...-- бормотал он, пока генеральша нетерпеливо рвала конверт своими маленькими ручками.   Пробежав письмо глазами, она заметно покраснела, закусила нижнюю розовую губку и молча попросила Пружинкина следовать за ней.   -- Дарьица, ты подашь нам кофе в гостиную,-- лениво проговорила Софья Сергеевна, по пути поправляя перед зеркалом кое-как собранные узлом волосы.-- Извините, господин Пружинкин, я не знаю, как вас по имени-отчеству.   -- Егор Андреевич, ваше превосходительство,-- ответил Пружинкин, выступая по паркету с такой осторожностью, точно он шел по стеклу.   Дарьица сердито прошумела своими накрахмаленными юбками и остановилась в дверях гостиной, чтобы еще раз посмотреть на странного гостя, которого барыня вела прямо в гостиную. Генеральша только что успела подняться с постели, и от всей ее маленькой фигурки так и веяло непроснувшейся ленивой красотой. Это была очень изящная маленькая женщина с очень милой грёзовской головкой, обрамленной какими-то детскими кудряшками, эффектно оттенявшими белизну ее точеной шеи. Маленькие уши красиво прятались в шелковой волне волос, как две розовых раковины. Руки и ноги генеральши Софьи Сергеевны, по отзывам настоящих знатоков, были верхом совершенства, а голубые, большие, бесхарактерные глаза смотрели из темной бахромы ресниц с беззащитной наивностью. Одевалась она всегда к лицу, и если бы не чисто-женская полнота, то ее можно бы принять в тридцать лет за девочку-подростка. Близкие знакомые называли Софью Сергеевну "грёзовской генеральшей". Перечислением указанных выше достоинств мы пока и ограничимся, тем более, что и сама Софья Сергеевна в описываемое нами время даже стыдилась своих маленьких женских преимуществ: быть красивой куклой, игрушкой и забавой в руках мужчины, по меньшей мере, гнусно, как чистосердечно уверяла сама генеральша. К недостаткам Софьи Сергеевны -- увы, людей без недостатков нет! -- между прочим, относили ее институтскую привычку закатывать глаза и вообще делать те маленькие "движения", которые так недавно признавались неотъемлемым признаком женственности.   Квартира Софьи Сергеевны была обставлена довольно беспорядочно, а большая зала, где стоял рояль, даже поражала своей пустотою. В маленькой гостиной оставалась обитая голубым шелком дорогая мебель, но тут же торчали простые венские стулья и самый топорный шкаф с книгами. Сама хозяйка в окружавшем ее беспорядке являлась приятным диссонансом.   -- Садитесь вот сюда, Егор Андреевич, и побеседуем,-- говорила Софья Сергеевна, усаживая гостя в глубокое кресло.-- Я очень рада с вами познакомиться.   -- От Анны Ивановны наслышан был довольно о вас, ваше превосходительство...-- бормотал старик.   -- Вы знаете Нюту!?   -- Помилуйте, даже весьма хорошо! Я и квартиру для школы в Теребиловке оборудовал, ваше превосходительство, а Анну Ивановну еще младенцем на руках нашивал.   -- В таком случае, мы будем с вами совсем друзьями,-- с веселой улыбкой говорила Софья Сергеевна, показывая глазами появившейся с кофе Дарьице, чтобы она подавала сначала гостю.   -- Дарьица, Владимир Аркадьевич спит?   -- Нет, проснулись и...-- Горничная не договорила, а генеральша чуть заметно нахмурилась.   Пружинкин два раза обжегся горячим кофе и готов был то же самое сделать в третий, чтобы вызвать ласково-снисходительную улыбку генеральши, нежившейся теперь на диване, как только что разбуженный котенок. Она, делая крошечные глотки из китайской чашечки, внимательно расспросила его о занятиях, о Теребиловке, о Павле Васильевиче, еще раз о занятиях и заключила этот допрос словами:   -- У меня к вам тоже будет дело, Егор Андреевич, и, может быть, даже не одно. Вы ведь не откажетесь помогать мне?   -- Я-с? Ваше превосходительство, да я не то что помогать, я буду прямо вашим рабом!   Этот ответ очень понравился Софье Сергеевне, и она посмотрела на Пружинкина уже совсем ласково, как умеют это делать женщины, которые сознают собственную силу. Вошедший в гостиную толстый старик не дал ей докончить начатую фразу.   -- Ma petite, вы сегодня восхитительны, как никогда,-- хрипло проговорил вошедший, прикладываясь к ручке.   -- Скверно то, что этот комплимент повторяется каждый день.   -- Но солнце тоже поднимается каждый день!   -- Позвольте познакомить вас, господа: мой дядя Владимир Аркадьевич, Егор Андреевич Пружинкин...-- отрекомендовала генеральша, поднимаясь с места.   Старик щелкнул каблуками и отвесил Пружинкину низкий поклон. Его хитрые и злые глаза на время скрылись в улыбке, расплывшейся по жирному опухшему лицу.   -- Еще сын народа, если не ошибаюсь? -- проговорил Ханов, пожимая руку Пружинкина с особенной нежностью.   -- Из Теребиловки-с, Владимир Аркадьевич.   -- Господа, вы тут побеседуете пока, а мне нужно одеться,-- говорила генеральша и сделала дяде глазами выразительный знак.   -- Хорошо, хорошо, мы тут познакомимся,-- ответил Ханов, усаживаясь в кресло.-- Да вот что, ma petite, нельзя ли послать нам того... коньячку... С кофе это превосходно выйдет для первого раза.   Софья Сергеевна только пожала плечами и вышла, а Ханов откинулся на спинку кресла и захохотал. Это был среднего роста, плотный и заплывший жиром старик с короткими руками и вросшей в плечи большой головой. Широкое скуластое лицо, с открытым лбом и прямым носом, принадлежало к тому разряду лиц, которые не забываются. Редевшие на голове волосы он стриг под гребенку и носил бороду, которую подкрашивал каким-то рыжим составом. Длинные, пожелтевшие от табаку усы и крепкие, широкие зубы дополняли общий вид "дяди". Серая осенняя пара сидела на нем довольно небрежно, но с тем шиком, как умеют одеваться застарелые щеголи. В городе Ханов слыл за поврежденного, который выкидывал время от времени совершенно невозможные штуки. Пружинкин, конечно, слыхал о нем и даже знал его в лицо, поэтому переживал теперь, оставшись с глазу на глаз, неприятное беспокойство, точно Софья Сергеевна унесла с собой его радостное настроение. Так они просидели друг против друга минут пять, не проронив ни одного слова. На всякий случай Пружинкин взял в руки свой картуз и нерешительно кашлянул. Когда Ханов вскидывал на него свои волчьи глаза, старик потуплялся и начинал смотреть куда-нибудь в сторону.   -- Из мещанского звания? -- хрипло спросил Ханов, показывая зубы.   -- Точно так-с... из Теребиловки.   -- Значит, по воровской части промышляете?   -- Зачем же, Владимир Аркадьевич... Не все воры и в Теребиловке!   -- Может быть, прежде воровали, если теперь считаете невыгодным?   -- Не случалось...   -- Ну, зачем скромничать, друг мой? Кстати, рыжих женщин вы любите? У нас до Дарьицы жила такая, рыженькая Пашица... очень миленькая девчонка, только Саня ее выдворила. У женщин, знаете, всегда свои необъяснимые капризы и странности. Я выражаюсь вежливо, потому что нынче и у вас в Теребиловке женская эмансипация завелась.   -- Как вы изволили выразиться?   -- Респирация, то-есть оккупация или прострация... ха-ха! Ах, ты, лесовор, лесовор! Ученых слов не понимаешь, а лезешь с своим мещанским званием в салон к Софье Сергеевне, где коловращаются самые умные люди. Ну, зачем ты сюда-то залез, сын народа?   Разговор принимал довольно острую форму, и Пружинкиным овладела малодушная мысль спастись бегством, но в этот критический момент Софья Сергеевна вернулась, одетая в простенькое темное шерстяное платье и в таком же кожаном поясе, какой носила Анна Ивановна. По выражению лица Пружинкина и по вертящемуся в его руках картузу она поняла все.   -- А мы тут так приятно провели время с господином Пружинкиным,-- предупредил ее Ханов.-- Да, очень... И представьте себе, ma petite, какой это развитой субъект и, entre nous, с этаким народным запахом... виноват, я хотел сказать: духом. Не правда ли, господин Пружинкин?   -- Да-с, точно, был такой разговор, Владимир Аркадьевич!   -- Вот что, Владимир Аркадьевич: приехала Прасковья Львовна, и я думаю, что тебе остается одно средство спасения -- бежать... -- проговорила генеральша, заглянув в окно на стук подъехавшего экипажа.-- И, кажется, не одна.   Ханов сделал беспокойное движение, но в зале уже послышались шаги, и в гостиную вошла сама Прасковья Львовна, одетая в мужской костюм: бархатные шаровары и канаусовую голубую рубашку. Белокурые жиденькие волосы были острижены, как стригут мальчиков-подростков; правильный прямой нос оседлан черепаховым пенснэ. Мужской костюм скрадывал ее высокий рост и развитые формы. За ней развалистой ленивой походкой шла черноволосая, румяная и ужасно толстая девушка с совершенно круглым лицом.   -- А, приятный мужчина, бегающий за горничными! -- обратилась Прасковья Львовна прямо к Ханову.-- Ну что, как ваши дела? Мне рассказывали, что вы занимаетесь нынче расписываньем разных неприличных слов по заборам, мимо которых ходят гимназистки... Вы остаетесь себе верны, милый мужчина!.. Для оправдания своих гадостей вам остается только прикидываться блаженненьким и дурачком.   Не обращая внимания на съежившегося Ханова, Прасковья Львовна расцеловала генеральшу ("лизаться" было ее слабостью, несмотря на мужской костюм и напускную грубость) и крепко, по-мужски пожала руку Пружинкина, который только шаркнул ножкой и крякнул.   -- Докторша Глюкозова,-- отрекомендовалась она сама, залезая на диван и указывая на свою спутницу: -- а это -- барышня Клейнгауз. По-русски это значит: маленькая избушка... Ничего, девка славная, хоть и с дурацкой немецкой фамилией.   Клейнгауз не проронила ни одного слова и только улыбалась, точно стеснялась своим пышущим здоровьем. "Вот так избушка, -- подумал Пружинкин, соображая, что ему теперь самое время уйти.-- Целая хоромина... Ай да барышня!"   -- Вы куда это собрались, Егор Андреевич? -- остановила генеральша, когда Пружинкин поднялся.-- Нет, нет, я вас не отпущу... оставайтесь завтракать с нами. Анна Ивановна будет... У нас все свои, и никто не должен стесняться.   -- А вы водку пьете? -- спросила Глюкозова, в упор глядя на Пружинкина.   -- Нет-с, я к этому не подвержен-с...   -- Ну, так мы с Владимиром Аркадьевичем черкнем... Он только на это и годится.   -- Эмансипация... прострация... аккомодация!.. -- бормотал Ханов с каким-то дурацким видом.   "Вот так дама... ловко!.. -- думал Пружинкин, наблюдая униженного притеснителя.-- Без ножа зарезала мужика..."  

VIII

     Пружинкин еще раз попробовал отказаться от завтрака, но генеральша взяла его под руку и увела в столовую.   -- Вот сюда садитесь,-- указывала она ему место рядом с собой.-- Ведь вы у Злобиных, наверно, не отказываетесь?..   -- Да, то-есть нет-с... Случалось, еще когда Иван Карпыч были в живности.   -- Этот сын народа просто глуп!.. -- ворчал Ханов, усаживаясь рядом с Клейнгауз.   -- Если вы опять будете доставать ногами вашу соседку, как это вы делали в прошлый раз,-- предупреждала его m-me Глюкозова, делая выразительный жест,-- я надеру вам уши!.. Понимаете?..   -- Аккомодация... субординация!..   Подававшая блюдо с холодной телятиной Дарьица вся покраснела от душившего ее смеха, а Ханов, ободренный ее вниманием, придвинул незаметно стул, так что его жирное плечо навалилось на плечо Клейнгауз. Девушка взглянула на него через очки, но Прасковья Львовна уже тащила шалуна прямо за ухо и посадила рядом с Пружинкиным.   -- Вы мне напоминаете одно животное, о котором за столом говорить не принято,-- бранилась Прасковья Львовна, наливая себе рюмку водки.   -- А мне-то! -- просил ее Ханов.   -- Вам еще рано, а то налижетесь прежде времени... Я сегодня намерена наслаждаться музыкой и пением.   Генеральша не обращала никакого внимания на эти сцены и продолжала заниматься Пружинкиным, который ее заинтересовал, как интересовало вообще все новое. Этот старик, вышедший из глубины настоящей народной среды, являлся просто находкой, и Софья Сергеевна улыбалась, припоминая остроумное письмо Сажина. Ей нравилось, как Пружинкин смущался, обдергивал рукава и неумело держал вилку. Прасковья Львовна заметно покраснела после второй рюмки и серьезно занялась "печальной необходимостью наполнять желудок". Клейнгауз пила воду стакан за стаканом и еще сильнее краснела, чувствуя на себе пристальный, дикий взгляд Ханова, который самодовольно улыбался, пользуясь отсутствием надзора своей гонительницы.   К концу завтрака с шумом явились два "нигилиста" -- Петров и Ефимов, одетые в косоворотки из дешевенького ситца, в высокие сапоги и сомнительные пиджаки. Оба нечесаные, с ногтями в трауре и странной привычкой жать руки до боли. За ними пришел учитель гимназии Курносов, рыжий господин с какими-то остановившимися белыми глазами, и молоденькая девушка, по фамилии Володина. Эта последняя была некрасива и сгорблена, с тонкой шеей, выдающимися лопатками и криво сидевшим воротничком, но на ее болезненном сером лице время от времени появлялась такая милая и симпатичная улыбка. Пружинкина удивляло, как все эти гости держали себя просто, точно пришли к себе домой, и на него не обращали никакого внимания, будто он каждый день сидел за этим столом. Мужчины сейчас же закурили самодельные вертушки из дешевого табаку и надымили до того, что Пружинкин закашлялся, как попавший в овин теленок.   -- Нигилисты проклятые!-- громко ругался Ханов, уже не боявшийся больше Прасковьи Львовны.-- Из эпохи кринолинов мы попали прямо в историю цивилизации Моховского уезда... с дымом махорки.   -- Вы не любите табачного дыма, ветхозаветный человек?-- обратился к нему Курносов.-- Не так воспитаны...   -- Да, как вы не любите французского языка, господин нигилист,-- огрызался Ханов.-- Прострация... ассимиляция...   -- Господа, как вы думаете, кто положил в карман верхнего пальто Володиной неприличные фотографии?-- спрашивал Ефимов, в упор глядя на съежившегося Ханова.-- Таких господ, бьют...   -- Нет, это уже слишком!-- возмутился Ханов, вскакивая с места.   -- На воре шапка горит...-- прибавил Петров,-- помещичьи вожделения сказываются у расслабленного старца.   -- Послушайте, господа, я предлагаю перейти в залу,-- заявила генеральша, ласково обнимая покрасневшую остатком крови Володину.-- Я думаю, что это будет удобнее...   Гости не слушали хозяйки и очень энергично занялись остатками завтрака, так что генеральше пришлось самой уйти из столовой. За ней последовали Пружинкин и обе девушки. Прасковья Львовна подсела к Курносову и принялась шептать ему что-то на ухо; Ханов продолжал ругаться с нигилистами, называя их санкюлотами и "базарчиками": последнее слово он производил от фамилии Базарова. Пружинкин опять начал прощаться, но генеральша опять его не пустила и заставила сесть в гостиной на то же голубое кресло.   -- Вы вот что мне объясните, Егор Андреевич,-- говорила она, расхаживая по комнате маленькими грациозными шажками,-- откуда у нас явились умные люди?..   -- Это точно-с, ваше превосходительство... весьма достойно удивления-с.   -- Обратите внимание: стоял глухой губернский город, и вдруг... Я уж не говорю о таких людях, как Сажин,-- такие головы являются столетиями, -- а возьмите Ефимова, Петрова, Курносова; наконец Прасковья Львовна, наши девицы: Клейнгауз, Володина, раскольница... Мы называем раскольницей Анну Ивановну.   -- А вы забыли, Софья Сергеевна, доктора Вертепова?-- заметила Клейнгауз,-- это тоже голова... Щипцов, Белошеев, Куткевич...   -- Что касается доктора...-- тянула генеральша, делая легкую гримасу,-- мне кажется, что доктор очень много думает о себе, и, кроме того, он рисуется... Уверяю вас, я сама видела это на последнем земском собрании, а для мыслящего реалиста, по меньшей мере, смешно... Конечно, Петров и Ефимов немножко эксцентричны, но зато какой искренний народ. Вы незнакомы с ними, Егор Андреевич?   -- Я-с. Не случалось раньше встречаться, а, кажется, слышал-с где-то.   -- Это совсем новые люди, которые отказались от всего,-- убежденно продолжала Софья Сергеевна, в тон своей речи похлопывая рукой по столу.-- Петров работает в кузнице, Ефимов заводит мелочную торговлю на Черном рынке, чтобы устроить конкуренцию нашим кулакам. Не правда ли, какая оригинальная идея?.. И вообще, если разобрать наших людей, откуда они вышли, получаются удивительные комбинации: вот Клейнгауз, например, дочь простого вестфальского немца-столяра, Володина -- дочь квартального... Ведь удивительно, Егор Андреич?   -- Конец темноте, ваше превосходительство! -- восторженно ответил Пружинкин.   -- Послушайте, зачем вы величаете меня превосходительством?-- ласково выговаривала Софья Сергеевна.-- Во-первых, все люди равны, а во-вторых... и над вами и надо мной будут смеяться, потому что разные эти чины -- самый глупый предрассудок. Вы, пожалуйста, постарайтесь забыть, что мой муж имел чин действительного статского советника!..   -- Это невозможно-с, ваше... то-есть, Софья Сергеевна.   -- Генеральшей я остаюсь только для одной Марфы Петровны, потому что это нужно пока... Да вон легка на помине и наша раскольница.   В гостиную, действительно, входила Анна Ивановна, розовая с холоду, в своей меховой шапочке на голове. Заметив Пружинкина, она остановилась и вопросительно взглянула на Софью Сергеевну.   -- Что это вы так поздно, крошка?..-- заговорила генеральша.-- А у меня новый гость, которого вы знаете...   -- Очень рада...-- ответила Анна Ивановна, здороваясь со всеми.-- Я к вам заехала на минуточку.   -- Старуха опять капризничает?-- осведомилась Софья Сергеевна.-- Придется, видно, мне опять ехать и укрощать ее.   -- Мне сегодня вечером не удастся приехать к вам...-- продолжала Анна Ивановна, торопливо роняя слова.-- Курносов будет читать?   -- Да, сегодня ботаника... Я не понимаю, что это делается с Марфой Петровной: уж раз пустила, так к чему еще новые церемонии?..-- негодовала генеральша, обращаясь ко всем.   -- Вы не знаете их, Марфы-то Петровны, ваше... гм...-- вступился было Пружинкин и замялся.-- Весьма карахтерные женщины...   -- И пусть будет "карахтерная" для себя, а нас оставит в покое!   -- Я думаю, что это неинтересно,-- заметила Анна Ивановна,-- слишком старая история... Притом это касается больше всего меня.   -- Позвольте, раскольница, мы тоже не можем допустить угнетения свободной личности... Это противоестественно!..   Анна Ивановна как-то бессильно посмотрела на Пружинкина и неловко замолчала. Генеральшу потребовали в столовую, где поднялся порядочный гвалт, и неприятный разговор прекратился сам собой. Анна Ивановна заговорила о новой теребиловской школе и отрекомендовала Володину как будущую учительницу, а про себя заметила вскользь, что будет помогать по возможности. Толстая Клейнгауз начала расспрашивать о квартире для школы, потом принялась настаивать на особенной важности воскресных классов, где могли бы учиться большие.   -- Сейчас Ханов будет петь... шш! -- предупредила появившаяся в дверях Прасковья Львовна.   В зале уже слышались пробные сильные аккорды, которые брала умелая мужская рука. Ханов играл по слуху с эффектными взмахами рук, как играли старинные пианисты. Под свой аккомпанемент он сначала спел "Ça ira...", a потом громовой руладой перешел к "Allons, enfans de la patrie..." Сильный надтреснутый голос брал могучие ноты с захватывающей энергией, и Анна Ивановна каждый раз чувствовала, как от этого пения у нее по спине пробегала жгучая холодная струйка, заставлявшая ее вздрагивать. В окна уже смотрели быстрые зимние сумерки, но никто не думал об огне. Прасковья Львовна стояла у окна спиной к публике и глотала слезы -- после двух рюмок она сделалась особенно чувствительной и всегда сердилась на свою бабью нервность. Послышавшиеся дружные аплодисменты заставили Пружинкина неприятно вздрогнуть. Клейнгауз подсела к нему и переводила вполголоса пропетую фразу.   -- Ведь это подлость: так хорошо петь и быть таким мерзавцем!..-- бранилась Прасковья Львовна, ударив Ханова по плечу.-- Ведь нужно чувствовать, чтобы так петь... Да, чувствовать!..   -- Я и чувствую, эмансипация...-- хрипло отвечал Ханов.-- Только видите ли, госпожа эмансипация, я пою о великом народе, о святых людях, а вы все -- чирки и недоноски... Вас всех еще нужно много и долго бить, чтобы получился настоящий esprit fort.   Мужчины подхватили Ханова под руки и увели в столовую, где его уже ожидала налитая рюмка водки. Генеральша ходила по зале с Анной Ивановной и вполголоса рассказывала, какое отрадное впечатление произвел на нее Пружинкин и как она полюбила его с первого раза.   -- Нам именно таких людей и нужно, раскольница!-- повторяла Софья Сергеевна с разгоревшимся лицом.-- Ведь вы его давно знаете?..   Анна Ивановна тоже была рада и в коротких словах передала, что такое Пружинкин, и, между прочим, что он человек не от мира сего, и что Марфа Петровна его сильно эксплоатирует.   -- Кстати, с каким смешным письмом послал его ко мне Павел Васильевич, -- не утерпела генеральша и передала Анне Ивановне письмо.-- Это только я вам показываю, голубчик, и никому другому.   Пробежав письмо, девушка молча возвратила его и как-то сбоку посмотрела на генеральшу.   -- Не правда ли, как забавно написано?-- спрашивала Софья Сергеевна.   -- Признаться, я этого не нахожу... Я считала Павла Васильевича... несколько другим человеком. Чувствуется какая-то неискренность, фальшь...   -- Да ведь он писал это наскоро, притом был уверен, что его не выдадут... В самом деле, человек завален делами, и его же одолевают разные ненужные люди. Поймите, раскольница, и поставьте себя на его место!..   -- Я знаю только то, что на его месте никогда не позволила бы себе подобной выходки.   Генеральша очень огорчилась и капризно надула свои розовые губки. Она ожидала совсем не такого эффекта, и эта раскольница просто придирается к ней.   -- Я вечно попадусь в историю со своей доверчивостью!..-- говорила она, когда Анна Ивановна стала прощаться.-- Мне нельзя давать интимных поручений.   Анна Ивановна предложила Пружинкину довезти его до Черного рынка,-- ей нужно было заехать в какую-то лавку. Старик чувствовал себя таким усталым и разбитым. Ему сделалось как-то просто больно, как человеку, хлебнувшего лишнего.   -- Вам не понравилось у генеральши, Егор Андреич? -- спрашивала Анна Ивановна, когда они уже подъезжали к рынку.   -- Не то, чтоб не понравилось, Анна Ивановна... Может быть, я не понимаю, стар стал...   Девушка сдержанно замолчала, точно она боялась, что Пружинкин скажет сейчас то, о чем она боялась думать даже одна.   -- Это вам с первого раза немного дико показалось,-- заговорила она, когда экипаж остановился,-- но тут были прекрасные люди, как Прасковья Львовна или Курносов... Наконец, сама Софья Сергеевна такая добрая душа.   -- Уж это что говорить, Анна Ивановна: добры, можно сказать, свыше всякой меры... Ихнее дело, конечно, а мне удивительно, как это Марфа-то Петровна допустила вас в такую компанию?   В ответ на эти слова Анна Ивановна только улыбнулась.  

IX

     Знакомство генеральши с Марфой Петровной состоялось довольно оригинальным образом.   В Мохове генерал Мешков был приезжим человеком; он явился откуда-то из внутренних губерний. Может быть, он уехал из родных мест отчасти потому, что женился стариком на молоденькой эксцентричной девушке, не имевшей ни роду, ни племени. Такой неравный брак в насиженном родном углу мог сделаться источником тех мелких неприятностей, которые отравляют жизнь даже действительных статских советников. Сам генерал был человек аккуратный, деловой и добрый, желавший кончить свои дни самым мирным образом. В Мохове никого из старых знакомых не было, значит, некому было поднимать всю генеральскую подноготную и допытываться, что и как. Эти расчеты оправдались, и моховский Beau monde встретил генеральскую чету, как комбинацию очень оригинальную, и только. Софья Сергеевна отлично одевалась, окружила себя избранным обществом, позволяла немного ухаживать за собой, но оставалась примерной женой и, показываясь в обществе с мужем, поражала всех своим счастливым, улыбающимся видом. Муж относился к ней, как к ребенку, и снисходительно дежурил в театре и клубе, когда Софья Сергеевна хотела веселиться.   Но у генерала случились какие-то неприятности по службе, потом он сам прибавил себе простуду, провожая жену в театр, и дело кончилось тем, что старик слег в постель, вылежал столько времени, сколько полагалось, выпил аккуратно все лекарства, какими отравляют последние дни умирающих, и в назначенный докторами день умер так же аккуратно, как и жил.   -- Sophie... берегись... ты еще так молода... -- были последние слова умиравшего действительного статского советника, который силился сказать плакавшей жене еще что-то, шевелил языком, дергал рукой и наконец бессильно закрыл глаза навсегда.   Лечил старика доктор Глюкозов, добродушный и молчаливый господин; он присутствовал при этой сцене и невольно подумал: "Да, скверно умирать, когда остается такая молодая жена... Гм! Все может быть..." Софья Сергеевна рыдала, как ребенок, потерявший отца, а утешал ее один доктор Глюкозов, потому что ни родных, ни особенно близких знакомых в Мохове у генерала не было.   -- Бывает, Софья Сергеевна... да... -- говорил доктор, отпаивая генеральшу холодной водой,-- так уж наша жизнь устроилась... гм... да... Послушайте, я пошлю к вам жену, а то одной вам оставаться в таком горе как-то неловко.   Явившись на свой пост, Прасковья Львовна сначала отнеслась к "аристократке" свысока, но потом забыла свою демократическую роль и вошла в положение молоденькой красавицы-вдовушки. Выждав время, она объяснила довольно грубо, что, собственно говоря, тут и убиваться не о чем; этот брак был самым несправедливым социальным явлением, а в физиологическом отношении он был преступлением... Нет любви, нет и брака, а старик, женившийся на ребенке,-- это отвратительно! Тронутая этим участием и грубоватой откровенностью, Софья Сергеевна должна была согласиться, что Прасковья Львовна права, и рассказала свою несложную историю. Она была незаконной дочерью одного волжского помещика, который держал у себя целый крепостной гарем. Мать умерла после родов, а ее выкормила какая-то отставная "метресса". Помещик-султан, желая отвязаться от мозолившей глаза девчонки, отдал ее в один из тех пансионов, где воспитываются забытые всеми дети и где устраиваются такие неравные браки, как и в данном случае: шестнадцати лет Софья Сергеевна вышла за старика, которому было пятьдесят с хвостиком.   -- Хороши эти негодяи-мужчины, нечего сказать! -- возмущалась Прасковья Львовна,-- и папенька хорош, а муженек еще лучше... О, мерзавцы!..   На мужа перенесла Софья Сергеевна те неиспытанные чувства, которыми освещается детство, и, когда его не стало, она почувствовала известную пустоту и плакала о добром старике, который оставил ей порядочное состояние. Потихоньку же от Прасковьи Львовны генеральша выписала себе папашу, которым был, как читатель догадывается, уже знакомый нам Ханов. Старик к этому времени успел промотаться до зла-горя, и помощь прилетела к нему в самую злосчастную минуту. Он явился в Мохов и поселился у дочери под именем "дяди". Небольшие карманные деньги Ханов проигрывал в клубе, а через год Софье Сергеевне предъявили целый букет векселей, выданных милым папашей. Вот по этому делу ей и пришлось в первый раз отправиться к Марфе Петровне, которая при случае скупала дешевые "вексельки".   Произошла интересная сцена, когда генеральша заявила желание выкупить у Марфы Петровны хановские векселя.   -- Для чего же их вам, ваше превосходительство? -- удивлялась хитрая старуха.   Да так... Не хочу обманывать людей, которые доверяли дяде,-- объяснила Софья Сергеевна:-- теперь его знают, и в другой раз это не повторится. Я уже предупредила кого следует...   -- Так, так... Что же, дело хорошее, ваше превосходительство.   Марфа Петровна никак не могла постичь тех дочерних чувств, прилив которых нахлынул на грёзовскую генеральшу: она имела полное право не выкупать векселей, а делала это, чтобы чувствовать себя хорошей дочерью. Это было в ее характере.   В результате получилось то, что генеральша сразу очаровала неприступную старуху, мерившую людей и весь мир на медные деньги. Прежде всего Марфу Петровну поразило генеральское благородство: ни за что ни про что выбросила ей целых три тысячи, да еще ее же благодарит. Потом, ведь Софья Сергеевна настоящая, заправская генеральша, а как просто себя держит. Расчувствовавшаяся старуха пожалела ее раннее вдовство и по пути рассказала трогательную историю смерти Ивана Карповича. Одним словом, произошло то необъяснимое сближение противоположных натур, которое встречается иногда. Софья Сергеевна даже заехала раз напиться чаю совсем запросто в здесь познакомилась с Анной Ивановной.   -- Уж вы извините нас, ваше превосходительство,-- рекомендовала Марфа Петровна свою дочь,-- мы люди простые...   Генеральша расцеловала Анну Ивановну и развеселилась как-то уж совсем по-детски. Ей нравилась у Злобиных именно та семейная обстановка, которой она не испытала. Такие славные маленькие комнатки, такие смешные цветы на окнах, такая милая горничная Агаша, такие смешные старинные чашечки, в каких подавали чай, и такая милая старушка Марфа Петровна, которая даже краснела от удовольствия, когда Софья Сергеевна принималась ее целовать. Анна Ивановна долго дичилась и как-то недоверчиво отнеслась к новой знакомой, пока Софья Сергеевна не победила ее своей детской искренностью.   -- Этакая приворотная гривенка эта генеральша! -- рассуждала Марфа Петровна сама с собой.-- И ловка, надо ей честь отдать...   Вообще Софья Сергеевна быстро завоевала расположение недоверчивой раскольницы-старухи, трудно сходившейся с людьми. Эта оригинальная связь потом окрепла и развилась в прочное и хорошее чувство. Марфа Петровна откладывала каждый кусочек получше, приговаривая: "Ужо вот приедет наша-то генеральша, так побаловать ее", надевала свои лучшие сарафаны, когда ждала эту гостью, и не могла сделать только одного -- это самой съездить к генеральше в гости, как та ни звала ее к себе. Были моменты, когда старуха уже соглашалась, даже надевала самый тяжелый сарафан и шелковую рубашку с узкими длинными рукавами, но потом ее охватывало прежнее чувство робости, и она только повторяла: "Где уж нам, мужичкам, с настоящими господами водиться... Какие-то у них там паркеты, пожалуй, еще упадешь!"   -- Я удивляюсь, мама, что вы особенное нашли в Софье Сергеевне? -- спрашивала Анна Ивановна, не понимая происходившего.   -- Как что такое?-- удивлялась в свою очередь Марфа Петровна.-- Да ведь кто такая Софья-то Сергеевна: босоножка какая-то, из милости в пансионе выучилась. Может, и обедала не каждый день, а теперь генеральша. Вот тебе и "особенное"! Небось, вот ты и богатая невеста, а генеральшей не сделаешься. Да и мало ли других девок по богатым домам киснет, а вот Софья Сергеевна вышла заправская генеральша. Вон она, как в комнату-то зайдет,-- пава, да и только, и всякому свое умеет сказать, а при случае и строгость на себя напустит... да, генеральше все можно!..   -- Как это все, мама?..   -- А так... простой человек всего оберегись, чтобы тебя не осмеяли, а генеральше плевать: к ней же и придут. За спиной-то и про царя разные пустяки болтают.   -- Значит, и тебе, мама, хотелось бы быть генеральшей?   -- Ну, теперь-то я устарела немножко, а ежели бы раньше... Разве так бы я стала жить да скалдырничать? Ничего ты, голубушка, не понимаешь...   Это странное тяготение Марфы Петровны послужило к тому, что Анна Ивановна могла бывать довольно часто в салоне Софьи Сергеевны. Правда, старуха сильно ежилась и по целым часам пилила дочь, как уголовную преступницу, но стоило генеральше приехать в злобинский дом -- и вся городьба разлеталась прахом.   -- Сняла ты с меня голову, ваше превосходительство!..-- выговаривала Марфа Петровна, покачивая снятой головой,-- она уже говорила с генеральшей на ты.-- Хочу рассердиться на тебя, а сердца и нет... Смотри, одна у меня дочь.   -- Вы меня обижаете, Марфа Петровна,-- капризно отвечала Софья Сергеевна,-- точно Анна Ивановна едет бог знает куда... Вы должны меня благодарить, а то я же и пресмыкаюсь пред вами. Конечно, я люблю вашу раскольницу, иначе...   -- Вот мужчины у тебя в дому бывают... Оно как будто тово... Кто его знает, что у него на уме-то, у мужика.   Генеральша заливалась своим детским смехом над этими рассуждениями, а Марфа Петровна, чтобы еще больше угодить ей, начинала говорить совсем грубо, как говорила с зависимыми людьми, и даже читала наставления. В ее старых глазах Софья Сергеевна была каким-то особенным существом, к которому обыкновенная раскольничья мерка никак не прикладывалась и которое могло позволять себе все. Смотреть,-- так вертушка эта самая генеральша, а со старым мужем целых десять лет прожила, и комар носу не подточит. Овдовела -- сейчас заблудящего своего отца выписала, а у самой ни сучка, ни задоринки.   Бывая у генеральши, Анна Ивановна встретилась с теми умными людьми, о которых генеральша рассказывала Пружинкину; Клейнгауз и Володину она знала еще по гимназии. Там читали и обсуждали новые книги, там велись горячие споры, и Анна Ивановна каждый раз увозила домой что-нибудь новое, чего она не знала раньше. В злобинский дом, как весенние птицы, налетели всевозможные хорошие книжки "гражданской печати" и принесли с собой новые песни. Анна Ивановна не принадлежала к числу увлекающихся восторженных натур, но под ее наружным спокойствием скрывалась усиленная работа развивавшейся мысли. Светлое и доброе настроение сменялось припадками малодушия и слабости. Вера в лучшее и в себя разъедалась тысячью мелочных фактов, которые роковой чертой отделяли действительность от нового фантастического мира. Если умные люди, окружавшие генеральшу, резко нападали на недостатки общественного строя, на дореформенные порядки и "ветхого человека" вообще, то Анна Ивановна переносила всю эту рознь на свою внутреннюю жизнь и старалась проверять каждый свой шаг. Отзывчивое молодое сердце теперь болело вдвойне за царившие под родной кровлей хищные инстинкты, хитрость, ложь и самодурство, за добровольное унижение домашней челяди и бедных родственников, наконец, за свое бесправное и бесполезное существование.   Вернувшись от генеральши домой в тот вечер, когда Анна Ивановна встретила там Пружинкина, она почувствовала себя безотчетно-скверно: это письмо Сажина, потом смех Софьи Сергеевны и глупая роль, навязанная недогадливому старику. В результате получалось что-то очень некрасивое, напоминавшее подходцы и выверты Марфы Петровны.   -- Может быть, я ошибаюсь... да, конечно, я ошибаюсь!.. -- уверяла Анна Ивановна сама себя, расхаживая по комнате.   С Сажиным Анна Ивановна хорошо познакомилась у генеральши года за два до его земской славы, когда он особенно еще не выделялся из среды других знакомых и даже уступал таким полезным специалистам, как Курносов, который читал в салоне курс естественных наук. В случае споров, когда Сажин разбивал всех, его называли софистом. С Анной Ивановной держался он просто, как и с другими, хотя их и сближала общая федосеевская среда и старинное знакомство домами. Было несколько таких случаев, когда Сажин увлекался каким-нибудь разговором с раскольницей, но в самом интересном месте непременно являлась Софья Сергеевна, и Сажин сейчас же переходил в свой обычный, шутливый тон. Девушке казалось, что Софья Сергеевна делалась в его присутствии неестественной и смотрела на него болезненно-пристальным взглядом. Впрочем, когда о Сажине заговорила целая губерния, все дамы волновались в его присутствии, не исключая самой Прасковьи Львовны.   Эти воспоминания и последовавшая земская слава Сажина, которая в салоне генеральши была встречена самым горячим сочувствием, теперь совсем не вязались в голове Анны Ивановны с последними впечатлениями. Получался неясный диссонанс, который сильно ее огорчал, и девушка никак не могла отделаться от преследовавшего ее молчаливого от смущения Пружинкина, который вышел из салона генеральши таким печальным и растерянным.  

X

     Открытие первой школы в Теребиловке было назначено в воскресенье после Крещенья. Школа открывалась на частные средства, с небольшим пособием от земства. Все хлопоты по устройству помещения взял на себя Пружинкин и постарался не ударить лицом в грязь. Новая школа стояла на углу Малой и Большой Дрекольной улиц, где прежде был кабак. Большой старый дом был прилично отделан снаружи; стены внутри оклеены дешевенькими обоями, поставлена новая школьная мебель, в окнах появились жестяные вентиляторы, а над крылечком блестела простая белая вывеска: "Начальная школа". Каждый гвоздь, каждая мелочь были обдуманы сотню раз. Внутри школа делилась на четыре комнаты: передняя, из передней направо -- мужское отделение, налево -- женское, а между ними приютилась маленькая учительская комнатка, которую Пружинкин облаживал с особенным удовольствием, потому что в числе учительниц будут Анна Ивановна и генеральша.   В день открытия Пружинкин с раннего утра не находил себе места от волнения, хотя все было в исправности. Он десять раз обошел все комнаты, пощупал каждую вещь и постоянно выскакивал на крыльцо, около которого толпились любопытные теребиловцы. Шел легкий снежок, и Пружинкин был очень доволен: хорошая примета.   -- Барышни будут учить!..-- объяснил он с крыльца собравшейся публике.-- В будни ребятишки будут ходить, а в праздники большие... Кто хочет грамотным быть, тот и придет... Поняли? Прежде водку сюда ходили пить, а теперь пора ума набираться... Конец, видно, пришел вашей темноте!   Теребиловцев больше всего смущало то, что будут учить "барышни". Что-нибудь да не так!.. Объяснения Пружинкина только затемняли вопрос. Но после обедни, действительно, приехали господа и барышни. Был отслужен молебен и сейчас же открыты классы. Генеральша, Анна Ивановна, Клейнгауз, Володина и Прасковья Львовна отбивали друг у друга работу. Сажин сказал коротенькую прочувствованную речь, в которой объяснил всю важность именно начальной школы и потом значение первого "общественного почина". Народу в комнатах набралось много, а с улицы все напирали, и начиналась уже давка. Доктор Вертепов брезгливо нюхал воздух, дамы сбились в одну кучу и смотрели на теребиловский "народ" с любопытством, смешанным с чувством невольного страха. Молодой священник с короткими волосами и без бороды сидел с Сажиным в учительской. Пружинкин выбивался из сил, выталкивая ротозеев за дверь и рассаживая будущих учеников на парты. Мужское отделение было совсем полно, а в женском столпились девочки-подростки; баб и взрослых девушек не было.   -- Я буду заниматься в мужском отделении,-- заявила Прасковья Львовна в учительской.-- Вы, Володина, со мной будете, а с бабами пусть остальные возятся...   -- А я куда? -- спрашивала Софья Сергеевна, беспомощно разводя руками:--лучше будет, кажется, если я останусь тоже в мужском отделении... Не правда ли, отец Евграф?..-- обратилась она за разрешением к священнику.   -- Я советую заняться с мужчинами: они развитее,-- посоветовал батюшка, разглаживая свою несуществующую бородку.   -- Вы сначала займетесь в мужском, а потом перейдете в женское,-- советовал Сажин,-- нужно пользоваться указанием опыта...   -- По-моему, вы будете только мешать другим, Софья Сергеевна,-- пошутил Вертепов, дразнивший генеральшу с утра.   Генеральша вдруг рассердилась... Сегодня точно все сговорились, чтобы ее бесить: утром она бранилась с Ефимовым и Петровым, которые наотрез отказались заниматься в школе, потому что одна грамота является паллиативным средством; теперь этот доктор пристает к ней со своими глупыми шуточками. На-зло всем она ушла в женское отделение к Анне Ивановне. Человек пятнадцать девочек сидели за партами с какими-то убитыми лицами и только переглядывались, когда учительницы предлагали им вопросы. Посидев здесь с четверть часа, Софья Сергеевна вдруг почувствовала себя такой лишней, и никому не нужной... Она тихонько вышла в переднюю, надела свою шубу и тихонько вышла на крыльцо, где Пружинкин унимал галдевшую толпу.   -- Куда это вы, ваше превосходительство?-- удивился старик, угадавший по выражению лица генеральши, что дело не ладно: -- как же это так-с?..   -- Домой, Егор Андреич... Здесь и без меня обойдутся,-- с ласковой улыбкой печально ответила Софья Сергеевна. Она была тронута вниманием Пружинкина.-- Такие глупые женщины должны сидеть дома...   -- Ваше превосходительство... как же это так-с?   Кучер подал лошадь, и генеральша легко порхнула в сани. Пружинкин едва успел застегнуть меховую полость. Проводив глазами сани, старик покачал головой и, вернувшись в школу, покашливаньем вызвал Анну Ивановну в переднюю.   -- Софья-то Сергеевна уехали...-- шопотом сообщил он, разводя руками,-- весьма огорчены-с...   -- Чем?   -- Не могу знать-с, Анна Ивановна, только дело не ладно-с... Потихоньку собрались -- и сейчас домой.   К ним подошел Сажин, провожавший о. Евграфа.   -- Это вы, Павел Васильевич, чем-нибудь огорчили Софью Сергеевну?..-- заговорила Анна Ивановна с удивившей Сажина смелостью.-- Она уехала.   -- Я? Позвольте... Можно объяснить все гораздо проще,-- ответил Сажин довольно развязно.-- Софья Сергеевна немножко капризничает... Впрочем, я сейчас могу заехать к ней и постараюсь разъяснить дело. Во всяком случае, надеюсь, особенно страшного ничего не случилось.   Анне Ивановне не понравился тон, каким все это говорилось, и она простилась с Сажиным довольно холодно. Отец Евграф был свидетелем этой маленькой сцены, но отнесся к ней совершенно безучастно, как и ко всему остальному. Он намотал на шею толстый вязаный из красной шерсти шарф, запахнул потертую беличью шубу и неторопливо пошел за Сажиным, который предложил увезти его в город. Доктор Вертепов уехал за ними на своей лошади.   Первый день новой школы сошел почти неудачно. Учительницы устали и были недовольны собой. Когда пробило три часа, они были рады, что все кончилось. Прасковья Львовна устало зевала, а бодрее всех оказалась Володина. Теребиловцы возвращались из школы, нагруженные новыми тетрадками и дешевенькими школьными книжками. Девочки по дороге разбирали все мелочи в костюмах учительниц и были вообще довольны. Провожая учительниц, Пружинкин с особенною нежностью посмотрел на серое лицо Володиной. "Вот эта воз повезет,-- думал он,-- да разве еще Анна Ивановна, ежели мамынька пустит". В общем старик был, как и другие, не совсем доволен, хотя и не мог дать отчета самому себе, чем именно: все шло как будто хорошо, и как будто чего-то недостает.   К своему удивлению, когда Анна Ивановна вечером приехала к генеральше, она нашла ее веселой и довольной; Сажин сидел в гостиной с Прасковьей Львовной, и его голос слышен был в передней.   -- У меня давеча в этой школе так голова разболелась,-- объясняла Софья Сергеевна, предупреждая вопрос,-- вероятно, от спертого воздуха...   Когда Сажин появлялся в салоне генеральши, это было настоящим торжеством. Все ухаживали за ним, а дамы преследовали тем вниманием, которое самым умным людям кружит голову. Это идолопоклонство всегда действовало на Анну Ивановну самым неприятным образом, и ей становилось как-то совестно, особенно когда Софья Сергеевна заглядывала прямо в рот своему божку, как это делают оставшиеся без гувернантки дети.   -- А те гуси, Ефимов и Петров, и носу не показывают,-- говорила Софья Сергеевна, когда все сидели в гостиной.   -- Что же, они совершенно правы,-- вступился Сажин, вытягивая под столом свои длинные ноги,-- первоначальное образование само по себе...   -- Ведь он против эмансипации женщин!-- перебила его Прасковья Львовна, очевидно, продолжая прерванный разговор.   -- Нет, вы меня просто не хотите понять,-- с шутливой уверенностью возражал Сажин: -- я не враг ни эмансипации, ни образования -- об этом даже странно говорить в наше время. Я говорю не о принципе... но есть некоторые практические противоречия. В самом деле, немного странно ратовать за женский труд, когда русская баба работает как раз вдвое больше русского мужика... Если дело идет о ничтожной кучке женщин привилегированного класса, то для этого не стоит огород городить. Остается, правда, наше tiers état -- мелкое чиновничество, прасолы, купцы, попы и мещане, но и тут дело сведется как раз не в пользу женского свободного труда. Могу сослаться в этом случае на красноречивый пример из практики фабричного труда. Здесь мертвой петлей затянут не только мужской труд, но женский и детский, а в общей сумме вся семья зарабатывает едва столько, чтобы не умереть с голоду. Дешевый женский труд является здесь страшным конкурентом и обездоливает как себя, так и мужчину. То же самое будет с эмансипацией поповен и мещанок. Теперь самый крошечный человек из этого круга может, например, жениться, рассчитывая исключительно на свою личную трудоспособность, а когда женский труд подорвет его заработную плату, он может жениться только при том условии, чтобы и жена была работница. В результате такая пара заработает как раз столько, сколько раньше мужчина зарабатывал один, и в выигрыше останутся те же капиталисты.   -- Вы забываете, Павел Васильевич, что не все девушки выходят замуж! -- азартно спорила Прасковья Львовна,-- потом остаются вдовы с семьями на руках... А самое главное: труд даст женщине независимость и нравственную крепость.   -- Ваши вдовы и Христовы невесты все равно будут сидеть голодные, а нравственное удовлетворение, конечно, вещь очень почтенная...   -- Это возмутительно!.. Он рассуждает, как плантатор!.. как чиновник!.. как старый крепостник!..-- возмущалась генеральша.   -- Значит, никакого выхода для привилегированной женщины нет? -- спрашивала Анна Ивановна.   -- Нет, я этого не говорил... Выход должен быть, но я спорю только против скороспелых построений. Не следует увлекаться, игнорируя всю путаницу общественного строя.   -- Это он зубы начинает заговаривать! -- объясняла Прасковья Львовна, бросая папиросу на пол: -- все мужчины одинаковы... По-моему, Владимир Аркадьевич гораздо вас последовательнее: он прямо проповедует мусульманство. И есть свой резон: у мусульман нет старых дев и нет проституции...   Когда у генеральши бывал Сажин, Ханов редко показывался, а если приходил, то усаживался куда-нибудь подальше в темный угол и здесь хихикал. Теперь он вышел из своей комнаты уже после разговора, и Сажин, чтобы повернуть все в шутку, обратился к нему за разрешением спора.   -- Я стою за воинскую повинность для женщин,-- ответил Ханов с серьезным видом: -- но прежде всего костюм... Это самая великая задача нашего девятнадцатого века: костюм делает нашу женщину, а не женщина костюм. Чтобы поставить вопрос на рациональную почву, нужно произвести вторую великую революцию.   Часов около восьми пришли Володина и Клейнгауз, а потом Курносов, спорили о фребелевской системе воспитания, которой противопоставляли родную бурсу. Потом заставляли Ханова спеть: "Спится мне, младешеньке, дремлется!.." Сажин долго разговаривал с Анной Ивановной, расспрашивал ее про войну с Марфой Петровной.   -- По-моему, нужно прежде всего установить свою домашнюю маленькую правду,-- развивала девушка свои мысли,-- внешние формы придут сами...   -- Маленькую правду? -- задумчиво повторял Сажин и смотрел Анне Ивановне в глаза: -- это недурно сказано... Да, я согласен с вами... Нам всем именно этой маленькой правды и недостает.   После ужина Прасковья Львовна поехала проводить Анну Ивановну. Она сердилась сегодня весь вечер и жгла одну папиросу за другой.   -- Это возмутительно! -- ворчала она, усаживаясь в злобинские сани.   -- Что возмутительно?..   -- Да бабы возмутительны!.. Все раскисли... Вы замечаете, что все они влюблены в этого Павла Васильевича? Уверяю вас... Толстуха Клейнгауз так и покраснеет, как свекла, когда с ней заговорит наш идол... И генеральша тоже... Даже Володина, и та зеленеет еще больше... Ха-ха!..   -- Я не замечаю, Прасковья Львовна... Вам просто показалось!..   -- Мне?.. Нет, голубчик, стара я стала, чтобы блазнило... Кстати, вы не замечаете, голубчик, что этот плутишка-божок немножко ухаживает за вами?.. Есть грех... гм...   -- Перестаньте, Прасковья Львовна!.. Мне совестно...   -- Э, матушка, дело самое житейское!.. Отчего это Вертепов не был?.. А те прощелыги хороши: школа-паллиатив... Еще и слово какое мудреное придумали... да.   Этот разговор заставил Анну Ивановну покраснеть, и она была рада, что ночью этого не было видно. Холодный ветер жег ей лицо; по сторонам мигали желтыми точками фонари, в одном месте дорогу загородил целый обоз. Анна Ивановна завезла свою спутницу в городскую больницу, где у Глюкозовых была казенная квартира. Выходя из саней, Прасковья Львовна зевнула и лениво проговорила:   -- У меня сегодня от этой школы поясницу так и ломит...   Несмотря на свои резкие выходки, докторша Глюкозова была добрейшая и глубоко честная душа, и Анна Ивановна очень ее любила, как и все другие. Чтобы отогнать от себя впечатление последнего разговора с Прасковьей Львовной, Анна Ивановна всю дорогу думала о новой школе и радовалась за Володину, которая с первого раза оказалась такой хорошей учительницей.  

Читать книгу онлайн Именинник - автор Дмитрий Мамин-Сибиряк или скачать бесплатно и без регистрации в формате fb2. Книга написана в 1888 году, в жанре Классическая проза. Читаемые, полные версии книг, без сокращений - на сайте Knigism.online.