Кривой месяц ноября. Брюхо неба.
Вспорол.
Обвалился-просыпался снег. Первый. На Москву полуночную:
— Праххххххххххх…
Ветер.
Хлопья.
Три змеи:
вьюга,
пурга,
поземка.
— Ищи-и-и-и-и-свищи-и-и-и-и…
Зашипели.
Снежные выползки. По улицам.
Обесчеловеченным.
Спящий на площадях мусор. Застывшие трупы.
В испуганные рты подворотен:
— Нашли-и-и-и-и-и…
Во дворах:
люди,
костры,
шепот.
— Сорок восемь черных журавлей. Поднялись. Вокруг Кремля три круга сделали.
— И пыздэц?
— Оборотился журавлем.
— Черные маги…
— Гноем африканским обмазались.
— Весь ближний круг.
— Улетели, нах?!
— И патриарх с ними.
— А нам крылом памахалы…
— Оиебана-а-а-а-ма-а-ма!
— Гной?!
— На Якиманке зажарили на вертеле архиерея, натопили из него сала, налили свечей. И служат черную мессу.
— Апппст…
— Чечены с китайцами. Новый договор! Подписан. Русской кровью.
— Сто пудов, по-любому, *** буду, нах…
— И дивизия Дзержинского присягнула…
— Сегодня на Остоженке видали двухголовую собаку.
— Двадцать лет грабили!
— Грабылы.
— Сосали!
— Сосалы.
— И обсосали!
— Обсосалы?
— До костей!
— Недаром он тогда с журавлями летал…
— Иннаэтоя…
— Хоп??
— Гоп!
— Чернокнижник…
— Амманули!
— А как еще?!
— На
йе
ба
лы!
— Слили.
— Слылы?
— Конечно, слили, слили, слили в баночку из белого золота черный гной африканский свежего замеса средней густоты хранить в холодильнике при температуре не ниже пяти градусов по парацельсу как они знали и ведали на пленарном заседании нижнеподвальной палаты через серое большинство когда президент в последний раз спел московские окна и оркестр большого театра но парламентское втирание африканского гноя в спины народных депутатов и закон о поголовном и уголовном сносе всех теплоцентралей и интенсивный рост журавлиных перьев когда не смеют крылья черные над родиной летать но обеспечить мягкотелую семейную упаковку в супербронебойные контейнеры а в первую очередь летит администрация президента и новая элита силовых структур когда необходимо срочно просверлить все зенитные комплексы и запустить в них умных благородных и благодарных червей по умолчанию а зениткам второй мировой залить жерла свинцом или финцом или хирцом но полет делает человека свободней как серж брин.
Евгений открыл глаза. Вертолет стал снижаться.
— Ау-а-а-а-а… — он зевнул, снял наушники с микрофоном. — Черные журавлики, да? Cool…
— Что, Евгений Борисович? — закричал помощник из-за шума винтов, снимая свои наушники.
— Сны, сны…
Евгений пристегнул ремень безопасности и повел острыми плечами.
— Позвольте, я продолжу? — закричал помощник, держа перед собой планшет. — Он восемнадцать раз превращал воду в лампадное масло, в монастыре к этому так привыкли, что стали этим маслом приторговывать. Про трех оживших все знают, про женщину с мозговой опухолью, про горячий чай для братии, я уже вам рассказал. Это у них в монастыре уже рутина. Да! Вот, что очень важно для нас: семь с половиной месяцев назад один инок, он в миру был художник, а в монастыре взялся расписать стену в трапезной, так вот, он однажды заговорился, засуетился и забыл после причастия съесть просфорку. А когда вспомнил, она оказалась каменной.
— Засохла?
— Нет, она реально стала каменной. Окаменела. Форма, оттиск — все то же, но сама — камень. Так старец наказал его за суету мирскую.
— И что там за камень? Гранит? Мрамор?
— Не знаю. Он хранится у настоятеля.
— А узнать? Молекулярную структуру камня? — яростно зевнул Евгений.
— Для этого нужно забрать у них это.
— Трудно забрать, да? — Евгений потянулся, плаксиво-иронично скривив тонкие губы.
— Евгений Борисович, я только вчера днем получил эту информацию. Голова пухнет! Федот Челябинский, Анфиса Мокрая, потом тот Нектарий…
— И выстрелил он по давно пролетевшему вальдшнепу…
— Что, простите? — не расслышал помощник.
— Не прощу, — Евгений снова зевнул.
— Не расслышал! Могу продолжить?
— Не можешь! Хватит орать!
Вертолет приземлился. Евгений достал тонкую сигарету из узкого золотого портсигара, глянул в окно: скала, море, монастырь. Неподалеку стал подниматься белый вертолет с изображением шестикрылого серафима на фюзеляже.
— Не понял? — черные брови Евгения изогнулись.
Помощник глянул в планшет:
— Евгений Борисович, патриарх улетает. Он не принял его!
— Чудненько… — Евгений прикурил и рассмеялся, выпуская дым.
— Это… невероятно! — качал головой помощник.
Из-за ширмы вышел бортпроводник, открыл дверь, скинул трап. И сразу же вслед за ним вышли двое охранников, спустились по трапу. В открытую дверь ворвался горячий южный воздух. Евгений сошел на каменистую землю с выгоревшей на солнце травой, щурясь на солнце, глянул на поднимающийся вертолет патриарха:
— Карету мне, карету… скорой помощи. Мда…
С сигаретой в губах, огляделся. Кругом было ярко и жарко. Пахло морем и сухой полынью. Солнце палило. Он достал темные очки, надел. Неподалеку стояли два автобуса — один голубой, монастырский, другой зелено-серый, национальной гвардии. Возле них стояли две группы немногочисленных людей. Их разделяло оцепление из нацгвардейцев. Чуть подальше виднелась массивная военная машина, напоминающая мощный подъемный кран с телескопической стрелой. Возле нее прохаживались четверо часовых с автоматами.
В окружении охранников и помощника Евгений двинулся к автобусам. От автобусов отделились двое — генерал и настоятель монастыря, игумен Харлампий, пошли навстречу Евгению. Настоятель был в черном, генерал — в летней полевой форме.
Евгений как дротик метнул вперед сигарету, на ходу наступил остроносым ботинком. Первым размашисто подошел генерал, протянул длинную, толстую, как бревно, руку:
— Женя, он не принял патриарха!
— Это не новость, — Евгений подал ему свою узкую ладонь и успел поклониться подошедшему игумену.
Тот ответно склонил покрытую черным клобуком голову.
— Вчера президент, сегодня патриарх. Как такое возможно? — генерал дернул покатыми плечами. — А, святой отец?
— Я не святой отец, а батюшка, — спокойно перебирая четки, поправил его игумен. — И уже говорил вам, что старец четыре года как не принимает ни государственных людей, ни иерархов.
— Так нас тогда он тоже не примет!
— Возможно. Это ему решать.
— Вы ему доложили о нас? — спросил Евгений.
— Я ему не докладываю. Он сам ведает. И блюдет свои правила, в кои мы не вольны вмешиваться.
— То есть — вас он не слушает? — буркнул генерал.
— Он слушает не нас с вами, — проговорил игумен, переводя взгляд своих спокойных глаз на скалу.
Генерал и Евгений повернулись к ней. Скала была невысокой, как и все предгорье, но почти отвесной. По ее серовато-розовато-желтой стене вверх шла зигзагом, в три пролета, узкая деревянная лестница, опирающаяся на куски арматуры, врубленные в камень. Лестница выглядела хлипко. Вдоль зигзага вместо перил тянулся канат, за который полагалась держаться поднимающимся. Зигзаг упирался в зев пещеры, напоминающий человеческое лицо с одним глазом. Снизу было видно, что вход заложен камнями и оставлено лишь небольшое окошко.
— Схимник уже год замуровывает себя изнутри, — зашептал Евгению в ухо помощник. — Вырубает камни, обтесывает. Осталось всего один камень положить.
— А цемент ему снизу подают? — с полуусмешкой спросил Евгений.
— Вместо цемента старец использует свои естественные отправления.
— Это… мудро. Борис, а что это за люди у автобуса? — спросил Евгений генерала.
— А, люди! — злая улыбка озарила потное лицо генерала. — Это, Женя, наша дорогая общественность. Просочилась! Похоже, они уже все знают, а? Государственных тайн больше не существует? На кой хрен они нам, а?! Дырявая страна! Женя, а? И почему?
— Ты меня спрашиваешь?
— А кого еще, ёптеть?!
Евгений достал портсигар, раскрыл.
— Здесь лучше не курить, — произнес игумен. — И лучше не браниться.
Генерал махнул рукой:
— Да уж…
— И что хочет эта общественность? Батюшка, они когда приехали? — Евгений спрятал портсигар.
— С утра.
— И чего они хотят?
Генерал всхохотнул:
— Как чего? Общественность хочет общаться! Их уже дважды кормили.
— Ну, тогда пошли к ним, — Евгений различил среди собравшихся знакомые фигуры.
— Пошли! — зло буркнул генерал и зашагал вперед. — Хотя, Жень, мне все это уже — во! — он на ходу рубанул себя ребром ладони по широкой шее. — Во!
— Боря, успокойся.
— Да спокоен, спокоен! — рявкнул генерал.
Высокий, здоровый, узкоплечий, он был похож на медведя-шатуна, выгнанного из своей теплой берлоги внешними неприятностями. Сильнее всего недовольство выдавали генеральские руки: длинные, сильные, они угрожающе болтались при ходьбе, словно инерционные противовесы, накапливая энергию для профессиональных оплеух, которыми генерал с удовольствием бы наградил всю эту московскую, на кой хер собачий слетевшуюся сюда публику.
Кольцо нацгвардейцев расступилось, пропуская идущих, но от собравшихся к ним уже кинулся солидный человек в летнем, светлом, с красивыми белыми усами и холеным загорелым лицом.
— Женя, Женечка, дорогой мой! Наконец-то! Дождались! — вскрикнул он высоким голосом.
Он обнял Евгения, мягко оплетя руками, прижимаясь широкой грудью, потом трижды расцеловал в худые щеки, щекоча усами. С генералом он уже успел наобниматься и расцеловаться. Евгений был пассивен в его объятиях.
— Дорогие мои, драгоценные, что же это такое? — не отпуская Евгения, белоусый отстранился. — Женя, Боря! Что творится? Зачем здесь эти добры молодцы с автоматами? Арестовывать? Задерживать? Не пущ-щать? Раз-зделять? Нас?! Разделять?! В такое-то время? Родные мои, вы с ума сошли? Если все происходящее правда, а не байки, а я уже чувствую, чую вот здесь, вот зде-е-сь, — он потюкал себя пальцем в широкую грудь, — что это правда, правда, это пахнет правдой, как же такое может быть?! Какое разделение? Какое, к чертям собачьим, разделение?!