Климов Александр Николаевич родился в городе Южа в 1959 году. Автор четырех поэтических сборников. Лауреат премии “Нового мира” за 2008 год. Живет в Москве.
Старый зимний сад
Тля квартируется в мягких постелях,
Прячутся бабочки в дуплах и щелях,
В листьях зимуют жуки.
Ветви торчат, как рога из расщелин,
Сучья с корой отстающей замшели,
Нет рукотворной руки.
Из-под отдушин реки вылезая,
К яблоне крыса спешит водяная,
Слышится дальний раскат.
Свежие вести с холодного фронта,
И в непромёрзших слоях горизонта
Черви, как пули, торчат.
Тихо во сне отмирают верхушки,
То-то же вдарит морозом из пушки.
Дым поперхнётся из труб.
Морозобойким, спасибо не в корень,
Струйкою сизою дым из пробоин:
Заболонь впаяна в луб.
Перекорёженный сад на подпорках,
В наледь увечное вмёрзло ведёрко,
Ходят в стволах старики,
Взявшись под ручку по белому снегу.
Краткое солнце клонится к ночлегу,
Тень удлиняя клюки.
Подснежная война
Бесшумен был полозьев бег,
Морозом ослеплял кристалл;
Ещё вчера крошился снег,
Куда податливей он стал.
Ровны прошитые стежки,
Нет ни оврагов, ни бугров,
Наносит свет свои мазки
На ватман пористых снегов.
То ласки след, то лисий след,
То бисерный мышиный след,
А кто кому там на обед,
Чтоб не ко сну, и знать не след.
И пропадая, без следа,
Уходят мышковать коты, —
В снегах матёрых в холода
Горят кровавые их рты.
Тут — куропаточий помёт,
Насиженный ночлега круг,
Вершит ли коршун свой облёт,
В норе пульсирует испуг.
Идёт подснежная война,
Где выживет один из двух.
Тревогой тишина полна,
Лишь с шага перейдёшь на слух.
* *
*
На градуснике столбик к тридцати,
Петух хрипит, и в десять рассветает,
Цветок, за ночь успевший подрасти,
В оконной сублимации сверкает;
Кустистый иней, звёзд холодный рой,
Узоров на стекле хитросплетенье.
За семь часов, неспешно, стороной
Проходит солнце, не зайдя в селенье.
К востоку тени тянется верста,
И затянуло лунки, под ногами —
Не твердь, но лёд, желтеет береста —
Тем более белей она ночами,
Огнится луч прощальный… Одинок,
Я проживаю день без сожаленья:
Смотрю на увядающий цветок
И своего не вижу отраженья.
* *
*
Чем жутче морозы, тем дома теплей,
Снаружи снежок отсыпает.
Я трогаю рёбра худых батарей —
Покуда в них жизни хватает.
Тесть входит весь в блёстках — богатый как крез,
С десятком яиц и с лопатой,
И сушит в подмокшей мотне энурез
Лампадкой своей кварцеватой.
Вслух Марья Иванна из выбранных мест
Какого-то Зожа читает —
С беззубым усердьем. Зубастый протез,
Осев, в физрастворе рыдает.
Оскал его явственно неумолим,
Он — кибер, не знающий флюса.
Смеётся над усом самим золотым,
Не верит в могущество уса.
Весь день она пишет в тетрадь лабуду:
Репейник с настойкой бадьяна…
То зубы в стакане, куда ни пойду,
То ус золотой до Пхеньяна.
Сжевать бы всё к чёрту, глоксиньи назад.
— Пройтиться пойти до Каюхи. —
На свежих штакетниках шапки горят,
След в след пробираются слухи.
Из тёплой постели в февральскую лють,
Из люти до тёплой постели,
А там и весна, сохранит как-нибудь,
А к лету, глядишь, уцелели.
* *
*
Венецианов — русский Брейгель,
Приземист лес и снег зернист,
У Питера же скрип в телеге
И нет ни центра, ни границ.
Пейзаж земли чашеобразный,
Альпийский спуск, каскад прудов;
Летит в долину ворон праздный,
Зигзаг конька, прожилки льдов.
Охотники идут по следу,
Фон фиолетов, свора псов
За рыжей выскочит к обеду
За синей линией лесов.
Взвоз от реки наезжен гладко,
Сугробы углубляет тень,
Мужик с лошадкой, баба с кадкой —
У нас сегодня банный день.
Жизнь прикасается подпушком
К порозовевшему лицу.
Елани, тропки, стирка, сушка.
(Задрали всё-таки лису).
Костёр, отливка, тигель. Ригель
В харчевне охрою блестит, —
Наполнит чашу старший Брейгель,
Пропустит иль приговорит?!
Не прозревал Венецианов,
Что линией отдалено:
В глубинах бывших океанов
Рельефно и подробно дно.
Да, подо льдом живут форели,
Кокошник девушке к лицу,
Белы снега, метут метели,
Но мир спускается к Творцу.
Баллада о призраке
Упала валежина, иль через борт
Сугробом качнуло, хлебнул пакетбот
Да так и застыл в правом галсе.
А может, старинный барбарский корабль
Держал восемь румбов, не рухляди жаль,
А то, как звучит — грот-бом-брамсель.
Рангоутных балок надломы, стеньги
Продольные трещины, тяжесть серьги:
Отмёрзшие боцмана мочки.
— Грачи прилетели, — не крикнет матрос,
Он в степсе пришпиленный к шпоре примёрз,
Как иней походит на почки.
Бушприты и реи, неверный октан,
Сугробы как гребни, зима-океан —
И призрака страшны обводы.
Жуки-древоточцы, тумана бельмо,
И дерево в балку уткнулось давно:
Заснежены к банке подходы.
Лишь ходит безумная в поле Ассоль
С подглазьями впалыми — белая моль;
Живицею пахнет валежник,
Замшелостью — ветошь и сахаром — ром,
Когда паруса загорятся огнём
В снегах шевельнётся подснежник.
Сад застывших времён
Ирине Васильковой
Этот сад убегающих тропок
И застывших времён
Из шести героических соток
В небеса устремлён;
В нём в настурции пряди
Впрягся розовый ретровьюнок,
Мальвы в красной помаде,
Маттиолы лиловый цветок.
И в любовниц мелиссы,
Нежных лилий у южной стены,
Золотистые геи-нарциссы
Как в себя влюблены.
В почву влитые литры,
Холостое рычанье в грозе,
И “разбитое сердце” диклитры
В виноградной лозе.
— Только где твои розы? —
Прячет кивер у пруда рогоз —
Эти строчки из прозы.
(Невозможно, чтоб было без роз.)
Обгоняя улитку,
Мимо флоксов, фиалок, куртин,
Пну ногою калитку
И останусь снаружи один:
Холод, низкие тучи,
Чуть подвижное сало реки,
Лист под ноги падучий...
— Где твои васильки?!
* *
*
Отчитала кануны
И утихла под утро пурга,
Как песчаные дюны,
Протянулись к порогу снега.
Белоснежные груды,
Как трансгрессия снега на снег,
Уж не скажешь, откуда
Ветер начал к жилищу разбег.
Только ластятся волны,
И под дверь намело за порог,
Поднатужился, полный
Снега вынул из снега сапог.
И скрипит под лопатой
Снег, увесист и мелкозернист,
Снег, сказал бы когда-то,
Снег, добавлю, ещё бархатист.
В череде изменений
С горки катится за Милукой
Снег. Названья селений
Я читаю бегущей строкой.
* *
*
Как тело преодолевает страх
Тепло оставить в белых простынях,
Смываю с глаз следы душевной лени.
Я привыкаю заново к зиме,
По первости, как юнгу на корме,
Меня трясёт, пар низом рвётся в сени.
Полыни ветошь, ветка лебеды,
Дымки из труб, прозрачные сады,
На заднем плане — две иль три берёзы.
Ещё я полюбил гулять рекой:
Там наст ровней и мертвенней покой,
Мне нравятся её метаморфозы;
Что мне доступен каждый уголок,
Куда я раньше и мечтать не мог
Без топора или пилы добраться.
Уткнулись доски смытого моста
В подмытый берег, знаю — омута
Заветные под толщей льда таятся.
Так холодно, так, словно навсегда,
И только в лунках тёмная вода
Ещё напоминает мне о лете.
Под валенками льдинок острых блеск,
Подошвой шаркнешь, и как будто всплеск
Весла иль рыбы, угодившей в сети.
Винер Юлия родилась в Москве, закончила сценарное отделение ВГИКа. Прозаик, поэт. С 1971 года живет в Израиле. Постоянный автор “Нового мира”.
ФРАНЦУЗСКИЙ ЯЗЫК
Лет в тринадцать-четырнадцать у меня начался жгучий роман с французским языком.
Влюбиться в школьный предмет — большего идиотизма для нормального советского подростка представить себе нельзя, да еще для такой троечницы, какой я была в старших классах.
Роман свой, обладавший всеми атрибутами страстной девичьей любви, я тщательно скрывала от сверстниц, тем более что любовь эта долго оставалась неразделенной. Наша старушка “француженка”, много битый реликт дореволюционного гимназического воспитания, сумела кое-как вдолбить нам буквы латинского алфавита и спряжение двух вспомогательных глаголов — “avoir” и “etre”, то есть “иметь” и “быть”, но растолковать нам, для чего они во французском языке служат, ей не удалось. Так что я, в случае необходимости, не смогла бы по-французски даже попросить, скажем, воды напиться. Правда, необходимости такой и не предвиделось.
Тем не менее любовь к французскому превратилась в настоящее сердечное увлечение, временно вытеснив из моего сознания обольстительные образы недостижимых суворовцев и восьмиклассников из соседней мужской школы. Изучать его самостоятельно я не умела, нас не учили учиться самостоятельно, но зато какие сны!
Я мечтала о том, чтобы попасть в Париж, и видела это во сне чуть не каждую ночь. Никакого образа города Парижа у меня не было, и я не пыталась даже его сложить, не это было главное. Самое главное, самое острое, самое восторженное ощущение было — вот я стою в этом мифическом Париже на перекрестке и громко объявляю, что я из Советского Союза.
Девочка из Советского Союза!
В Париже!
Какая невероятная сенсация!
Люди, французы, бросаются ко мне, сбегаются со всех сторон, смотрят на меня как на чудо с изумлением и восторгом, жадно расспрашивают меня о том загадочном, неведомом месте, где я живу, — а я отвечаю, и все по-французски, все по-французски.
Отвечаю — но не расспрашиваю. Жизнь их не вызывает у меня во сне никаких вопросов, я ведь и так знаю, что она дивно, сказочно прекрасна и ничем, ничем не похожа на известную мне. Я даже и не знала бы, что у них спросить, настолько они иные и нездешние. И мне ничего от них не нужно, кроме вот этого восторженного изумления и жадных их расспросов по-французски.
Я в то время снов своих не понимала и не прислушивалась к ним. Просто наслаждалась во сне своим замечательным французским языком и сенсацией, производимой в заграничном мире этим удивительным, экзотическим существом — девочкой из Советского Союза.
А какое тут чудо? Что за экзотика?
Была я обычная советская школьница с некоторой склонностью к критиканству. Критика моя, однако, не выходила за пределы непосредственно окружающих меня мест — школы, где я училась, улицы и дома, где я жила, магазинов, в которых стояла в очереди за хлебом и творогом. В этих всех местах недостатков было огромное количество, прямо сплошь, и все их я замечала и критиковала, так что одноклассницы осуждали меня — цаца какая, все-то ей не нравится, а мама не раз советовала: придержи язык. А чего его придерживать? Это ведь были всего лишь отдельные недостатки, хотя и очень много, критиковать можно было и нужно, чтобы их исправить. Просто лично мне случайно не повезло, и я жила именно в таком месте, где эти отдельные недостатки скопились особенно густо. В целом же мне, наоборот, необыкновенно повезло, я родилась и жила в стране самой великой и сильной, где в основном все было устроено мудро, интересно и правильно.
В одиннадцать лет, например, я по заказу учительницы литературы с небольшим лишь отвращением накропала в стенгазету такие вирши к очередной годовщине Октябрьской революции:
С тех пор прошло лишь тридцать лет,
Но как страна родная
Похорошела, расцвела,
Красой своей сияя!
В правильности общего нашего устройства у меня тогда сомнений не возникало.
Я, разумеется, читала в книжках и даже иногда видела в кино, как заграничные люди путешествуют по разным странам, кто по делам, а кто просто так, для развлечения. Это было понятно и нормально — для них. И точно так же было понятно и нормально, что ни я и никто из окружающих меня людей не может и никогда не сможет сесть и поехать, например, в тот же Париж. Это не относилось к разряду недостатков. Это был такой же непреложный факт жизни, как, скажем, невозможность для человека летать по воздуху. Это ведь само собой разумеется, да чего там, смешно даже, как можно усматривать тут недостаток и критиковать, если так устроен человек, если так устроена жизнь. Мечтать об этом можно и во сне видеть можно, но отрастить крылья и полететь — нельзя.
Что же удивительного после этого, если парижские люди во сне сбегались смотреть на меня как на чудо?
Итак, сны явственно говорили мне, что положение и не нормальное и не понятное. Но я их не слушала.
Не слушала и продолжала обожать французский язык. Поучилась немного у голодного студента иняза, которого мать моя за это подкармливала, — уяснила себе наконец вспомогательное назначение глаголов “avoir” и “еtre”, однако по-прежнему обожала больше платонически, в настоящее обладание не вступая.