Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Санкт-Петербурге.
Александр Кушнер
*
ОБЛАКА В ПОЛЕТЕ
* *
*
Хорошо, что ни яхты у нас, ни виллы.
Хорошо, что ни Фалька, ни Ренуара.
Хорошо, что не мраморные перила.
Ни шофера, ни горничной, ни швейцара.
Даже автомобиля, спасибо, нету,
Цветника под окном, подъездной аллеи.
Каково бы нам было оставить эту
Жизнь, блаженные прихоти и затеи!
Бубенцами мы на колпаке Фортуны
Не гремели, как сказано у Шекспира,
Но бывали мы на море ночью лунной
И была в Петербурге у нас квартира,
То есть располагались посередине
Ее милостей, а не у пыльных пяток.
Гамлет прав: ни ущербности, ни гордыни —
Наш удел не из лучших — и все же сладок.
Я стою, опираясь на спинку стула,
Жаль мне комнаты, кресла и этой желтой
Пепельницы, что вдруг под лучом сверкнула,
Даже двери входной и на ней щеколды,
А про небо в окне, облака в полете
Уж и не говорю, — улететь бы с ними,
Растворившись в вечерней их позолоте,
Все отдав, даже комнату, даже имя.
* *
*
Ты входишь в комнату, но я тебя не слышу.
Со слухом плохо у меня.
Но отражение твое в окне я вижу
На фоне тополя и солнечного дня.
Ты что-то желтое из шкафчика достала
И так же тихо вышла в дверь.
Я за столом сидел. Мне как-то страшно стало.
Не веришь в призраков — и правильно: не верь.
Не слуха жалко мне, что шорохи и звуки?
Скорее призрак я, чем ты.
Не это мучает, а я боюсь разлуки.
Мне с ней не справиться. И справишься ли ты?
* *
*
Англии жаль! Половина ее населенья
Истреблена в детективах. Приятное чтенье!
Что ни роман, то убийство — одно ли, два.
В Лондоне страшно. В провинции тоже спасенья
Нет: перепачканы кровью цветы и трава.
Кофе не пейте: в нем ложечкой яд размешали.
Чай? Откажитесь от чая или за окно
Выплесните, только так, чтобы не увидали.
И, разумеется, очень опасно вино.
Лучше всего поменять незаметно бокалы,
Пить из чужого, подсунув хозяину свой.
Очень опасны прогулки вдоль берега, скалы;
Лестницы бойтесь, стоящей в саду, приставной.
Благотворительных ярмарок с пони и тиром,
Старого парка в его заповедной красе.
Может быть, все это связано как-то с Шекспиром?
В “Гамлете” все перебиты, отравлены все.
* *
*
Корсика, Эльба и остров Святой Елены,
Как они украшают Наполеона!
Больше, чем взятые им крепостные стены,
Жарче Египта и ярче любого трона.
Он и похож был на остров, покатоплечий,
Маршалов словно волною к нему прибило.
Ядрам не кланяясь и не страшась картечи.
А треуголка на Корсику походила.
И не дворцы, не кремли за его плечами
Видятся мне, а морские крутые скалы.
Бухтами он обведен, словно обручами,
Горными тропами: камни, кусты, провалы.
Что ж, помогай, одиночество островное,
И через двести лет, что бы ни говорили,
Первого нам романтического героя
В нем разглядеть, чтобы мы его не забыли.
Подарки
Носки, носовые платки, зажигалку,
Ну, майку, ну, зонт или банный халат
(Халат — это дорого), если рыбалку
Он любит, то удочку, крымский мускат,
Короче, простые и нужные вещи
Из тех, что всегда пригодятся, портфель —
Их дождь одобряет, им клен рукоплещет,
Что видит сквозь шторы нас в узкую щель.
Вот так Ахмадулина мне с Мессерером
Однажды бокалов набор поднесли —
И это небесным понравилось сферам,
Мне — тоже, а зайчики или шмели
Хрустальные, лодочки и погремушки,
Лишенные смысла, лишь душат, теснят.
И даже богам ни к чему безделушки,
Им жертвенный нужен был дым, аромат.
* *
*
Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад.
Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад,
Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад,
Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад.
Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад.
Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад.
Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад.
Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад.
Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад,
Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад.
Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, —
Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!
* *
*
Пароход назывался “Нептун”,
И бог моря был этим доволен.
Разумеется, старый ворчун
Позабыт и от службы уволен,
Но, кто знает, быть может, как раз
Здесь, в Ионии бывшей, он значит
Кое-что до сих пор — и сейчас
Вслед кораблику смотрит и плачет.
Я люблю их, Афин, Афродит,
Артемид, Аполлонов, Гермесов.
Мне забыть их Гомер не велит,
Не смущен ни тщетой, ни прогрессом.
Не заметить их игр и затей,
Их обидчивость, гнев и кокетство —
Все равно, что оставить детей,
Все равно, что забыть свое детство.
* *
*
Ночь в деревне завидует ночи в городе,
Говорит: — Ну какая ж ты ночь? Ты свет,
Ты в витринном, фонарном, трамвайном золоте
И полночи не спишь, и отбоя нет
В заведеньях ночных от веселой публики,
И расходятся за полночь из гостей
Музыканты, актеры, девицы, жулики,
Развлекая тебя, ты полна страстей.
Городская мрачнеет, не соглашается,
Говорит деревенской: — Ты так тиха,
Только ветер вздохнет, только пес разлается,
Птица вскрикнет, зарывшись в твои меха
И шелка, да машина подкрасит фарами
На дорогу с реки набежавший пар,
Только кто-то к окну подойдет, кошмарами
Сна напуган — и звезды стряхнут кошмар.
Одегов Илья Андреевич родился в 1981 году в Новосибирске, живет и работает в Алма-Ате. Прозаик и композитор. Повести и рассказы публиковались в литературных журналах и сборниках Казахстана, России и Великобритании. Лауреат литературных премий “Современный казахстанский роман” (Казахстан, 2003), “Poetry ON” (Великобритания, 2004), “Театр в поисках автора” (Казахстан, 2006). Дипломант IX Международного Волошинского конкурса (2011). В “Новом мире” печатается впервые.
ИЛЬЯ ОДЕГОВ
*
ЛЮБАЯ ЛЮБОВЬ
Концерт в 7 частях
Часть 1. В ОДНОЙ ЛОДКЕ
Вода крутилась и обвивала лодку, охватывала ее тугие, пахнущие смолой бока и увлекала все дальше и дальше, то приближая к берегу, то кружа в водоворотах, унося сидящего в лодке Егора от его мыслей, от его глупых раздумий. Потому что думать о том, о чем думал Егор, было нельзя, а только чувствовать, как колотится все внутри, и водить пальцами по пушку, растущему у нее на крестце, или дышать ей в ухо, а думать… нет, думать о таком было невозможно. Но Егор старательно распутывал, вытягивал, нащупывал ту первую ниточку, которая зацепила его и увлекла в это кружение, в этот странный вальс, раз-два-три, раз-два-три. И сейчас Егору казалось, что вода, над которой он склонился, нарочно крутит в такт его искаженное лицо, а ниже, в глубине, проносятся и словно хлещут тенями по его щекам стаи быстрых рыб.
Раз-два-три, раз-два-три играл оркестр, а день тогда был желтым, солнечным и осенним. И везде вокруг лежали эти листья, они пахли прошедшими уже дождями, скользили, прилипали к подошвам и поэтому танцевать, кружиться было неудобно. Егор танцевал с ней впервые и еще не знал, что зовут ее Татьяной. А когда узнал, то смеялся, острил, что, мол, в имени этом сходятся Европа с Азией, славянский “тать” и тюркская “джан”, и получается этакая “душа злодея”, ох, опасная вы женщина, роковая! И Татьяна смеялась, ей нравилось слушать его, нравилось слушать о себе, чувствовать себя и впрямь роковой. Оркестр играл, но они уже не слышали его, потому что во время любви становится слышно только себя одного.
И в тот же день, под эту звенящую внутри них музыку, они целовались на парковых скамейках, прижимались друг к другу все тесней, и, наконец, уже в сумерках Егор проник в нее, и так плотно, так ладно соединились их тела, изгиб в изгиб, словно и впрямь были они едины прежде, а сейчас слились вновь. И когда это закончилось, они лежали рядом, хоть уже и не так близко, и смотрели вверх, в небо, сквозь ветви, и прямо на них с дерева, кружась, упал последний листок.
В глубине души Егор верил, что все произошло не случайно: и эти тромбоны, гитары, и осень, и что листок падал не бесцельно, а с умыслом — коснуться их, дотянуться и завертеть. Кстати, листок этот Татьяна забрала себе и ведь сохранила, сберегла, спрятала на триста семнадцатой, что ли, странице, закрыла книгу, и листок исчез, затерялся среди бумажных листов. А на следующий день они снова встретились, целовались, гуляли, взявшись за руки, но Егор уже не шутил, только тихо улыбался своему счастью. И когда пошел дождь, они спрятались в каком-то подъезде, но по их рукам, по их губам уже текла вода, впитываясь в кожу и еще теснее соединяя их. Во всем этом было что-то древнее, неведомое, странное и сладкое и в то же время знакомое. Нос Егора словно узнавал запах ее плеч, язык помнил вкус ее слюны, все тело Егора пронизывало узнаванием, едва он касался ее, но думать о таком нельзя, только чувствовать, а думать невозможно, “impossible”, как говорила Татьяна, когда Егор смешил ее, — “ты просто невозможен!”, и все вокруг было невозможным, а особенно Егор с этим его счастьем.
А потом пришла зима и снег. И Егор стал больше спать, его все время клонило в сон, когда он глядел на то, как за окном вьется снежная пыль. Он засыпал, положив голову ей на живот, и даже так они сливались плотно и точно, как две фигуры тетриса. Но скоро абрис ее живота начал меняться, и голова Егора уже не держалась, скатывалась, кто-то настойчивый, настырный толкал его сквозь кожу, выпихивал с такого мягкого и теплого живота, отталкивал подальше от Татьяны. Кто-то под ее кожей лежал между ними, и опять не головой, а другой памятью, телом вспомнил, почувствовал Егор, что никогда уже не будут они с Татьяной так же плотно входить друг в друга, так же впитывать и смешивать свои соки. И тот, кто сейчас сидел внутри, был готов вскоре выйти наружу и встать между Егором и Татьяной, разделяя их, но при этом и не позволяя совсем разъединиться, как жесткая вагонная сцепка, не дающая вагонам соприкоснуться, но делающая из них поезд.
А за окном кружился снег, и сегодня звонила живая еще мама, все расспрашивала, как да что, а во дворе школьники в зимних куртках, будто звезды, оттого что куртки толстые и руки не опускаются. И вот этими руками, поправляя сползающие рюкзаки, еле шевеля замерзшими пальцами (ведь в варежках неудобно), они все стараются зачерпнуть горсть снега, смять ее в огрызок и этим огрызком шмякнуть в того, кто ближе. И проходит месяц, другой, третий, и все значительней возвышается живот, все дальше отодвигается Татьяна от Егора, меркнет в тени круглости и величия своего живота. И вот уже не снежинки, а бабочки и стрекозы кружат над подурневшей Татьяной и измотанным раздумьями Егором. И деревня, куда они приехали, чтобы последние недели и дни перед событием провести на свежем воздухе, совсем неказиста. Один домик, второй, третий, и все одинаковы, раз-два-три, раз-два-три. Мама Татьяны в таком домике и живет, а теперь и они с ней. И такая тоска, такая тоска, такая тоска. И старушка эта все метет, все чистит, все шкребет там чего-то, потому как гости дорогие, а может, просто живет так. И река, конечно, как без реки?
Татьяна стала ворочаться во сне, и Егор не мог уснуть, а долго лежал ночами: смотрел на тряпочный абажур на потолке, странно светящийся в лунном свете, и все нюхал, впитывал запах дома: запах старости, дыма, известки и кислой капусты. Он вдруг поймал себя на том, что вспоминает прошлое, вспоминает Татьяну так, будто она сейчас исчезла, а ведь она была здесь, вот же рядом лежит и дышит тяжело. И Егор от этих мыслей места себе не находит и не спит до самого утра.
А утром такое солнце! Роса крупными каплями, сосед дядя Витя на крыльце курит, дым от его папирос тяжелый, густой, и чуть только солнце, как птицы начинают выщелкивать, высвистывать, а пацаны местные на речку с удочками идут, зевают, и Егор тоже идет к речке. Речка бежит мимо Егора и все смывает, смывает с него мысли. Там же, на берегу, Егор обычно и засыпает наконец. Он спит, сидя на бревне, положив руки на колени и прижав их сверху подбородком. Егор спит спокойно, потому что вода на время уносит его раздумья, и снятся ему все больше лодочки — крутобокие, бедрастые. И снится ему, что спит он уже не на берегу, а на дне такой лодочки, а весла вывалились из уключин и плывут рядом, как две рыбы. Но солнечный луч скользит по его рубахе, по карманам, гладит по шее, трогает губы и, наконец, заглядывает под полуприкрытые веки, где в смятении движется туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда выпуклый зрачок. Егор просыпается, от неудобной позы болит шея, и правая рука висит обездвиженно, не хочет шевелиться, а тут же у самого берега качается на волнах лодочка. Веревка на корме оборвана, одно весло на дне валяется, а другого и нет вовсе. Маленькая такая. “Утлая”, — думает Егор, удивляясь про себя этому слову.