Ты инородец — гений и мессия,
В любом крат апостол и изгой,
И стылая кандальная Россия
Тебе от века стала дорогой.
Тут сквозь прополки страшные погромов,
Презрения и ханжества бетон
Ты прорастал отважно и огромно,
А в созданном остался за бортом.
Кровавую твою познал я славу,
Сам шел с тобой дорогами невзгод,
И я принадлежу тебе по праву,
Мой страшный и страдающий народ.
И мне твое открыто вдохновенье,
Стирающее горькую межу,
Но вдруг напомнят в нужное мгновенье,
Какому гетто я принадлежу.
Бросаются века обид на шею
И темную бессмысленно творят,
И валят в бесконечную траншею,
Где радостно убийство повторят.
Но ты необходим еще, Мессия,
Прекрасен и бессмертен твой удел,
Для вечности, которой не осилен,
Ты мученики формулу надел.
И отступает бренное благое,
Как на листе казенная, печать
Доверие бесценно быть изгоем,
Чтоб вечности твоей принадлежать.
Когда остается так мало,
Что впору бы снова начать,
Жалеть о былом не пристало,
На прошлое ставить печать.
Сегодняшней меркой поступки,
Желанья и беды ценить,
И пестиком возраста в ступке
Крушить, что досталось прожить!
Ах, как в это сладко поверить,
Ах, как невозможно понять,
Что снова откроются двери,
Что совесть не будет пенять.
Все сменишь, но вот она — память
И в сердце и в генах твоих…
Впервые от женщины таять,
Впервые услышать свой стих…
И, значит, опять повторенье,
И все возрожденье — обман…
Мы памятью только стареем,
А возраст на память нам дан.
Ах, бобе Лее отчего
К тебе так сладко я тянулся
И для чего опять вернулся
В ту горечь сердца своего?!
Быть может, потому что мне
Так мало ласки перепало,
И сердце тяготиться стало
Недополученным вдвойне!?
Мозоли на локтях твоих,
Спина горбатая под старость,
Тебя сгибает лет усталость,
Я рядом у стола притих.
На эту липкую клеенку
Ты, локти положив, стоишь
И по-еврейски говоришь,
Что надо отдохнуть ребенку.
А мне не терпится бежать,
Но я едва порыв смиряю
И бесконечно уверяю,
Что не хочу ни есть, ни спать.
Но все же ем, а перед сном
Меня ты гладишь и целуешь,
Как будто невзначай колдуешь
И шепчешь что-то о своем.
Мне ничего не разобрать,
Но это хорошо, как ветер
Листвой шуршащий на рассвете,
И я укладываюсь спать.
И долго слышу голоса,
А может быть, уже мне снится,
Все говорится, говорится,
Под дверью света полоса.
И оттого, что рядом ты
Пускай разбитая, седая,
Я так спокойно засыпаю
И крашу белые листы.
Было все на Поперечной
Тот еврейский «гхегдеш» вечный,
Примус под бачком змеиный,
Воздух сине-керосинный,
Умывальника чечетка.
Вечно встрепанная тетка,
За стеной у Гинды
Дети вундеркинды.
Детство шло без выходных
В этом облаке мученья,
И я рос на попеченье
Отказавшихся родных.
Здесь сходились вечерами
Перед ужином у плит,
Или шли с вопросом к маме:
— Соломон за что убит?
На Малаховском подворье
Пахло луком, гарью, кровью.
На короткой Поперечной
Убивали раз в квартал,
Страх припрятанный, но вечный
Над любой судьбой витал,
Навсегда ложился в душу,
Как серебряный налет,
И чернел всегда послушно,
Но сильней — когда везет.
Тут боялись в одиночку
И за весь народ вдвойне
И окапывались прочно
Каждый день, как на войне,
Дети плавали в пятерках,
Жили в страхе и говне.
Ах, на этой Поперечной
Вдоль ее и поперек!
И заплесневел беспечно
Я, как плавленый сырок!
С вожделенным патефоном,
С онанистом Агафоном,
И с альфонсом дядей Петей
Было затхло все на свете
При родителях сиротство,
Страх души и стойла скотство,
Как фасолины клопы,
Пол гнилой,
Горшок за дверью
И нависшее неверье
Боль и давка без толпы.
Не забуду Поперечной
На всю жизнь я ей помечен,
Как незримое тавро,
У меня она под кожей,
Вывести его не может
Суета других дворов.
И это с детства понималось,
Что не как все, что ты — еврей,
И зло протеста поднималось,
И стать хотелось поскорей
Большим, чтоб сбросить наважденье
И доказать переступить,
И на тринадцать в день рожденья
На пятаки часы купить.
А на тринадцать был погром.
Сперва сгорела синагога,
Потом раввин убит
У Юога
Мы все за пазухой живем,
А там темно
И не видать,
Что тут евреям благодать…
Потом и сын его убит,
И дом сожжен,
И все вначале
Так бесновались и кричали,
Но вдруг так дружно замолчали,
Что даже не поймешь, о чем…
Упали в ящик пятаки,
Часы остались на прилавке,
Но было в той пасхальной давке
Движенье верное руки.
Еще, пожалуй, не души,
Не вспомнившей о капитале
Мальчишеской руки вначале,
Что в ящик бросила гроши…
Тогда впервой я ощутил
Еврейство не как оскорбленье,
Но не пришло еще моленье
О чаше, не о том просил…
Крест нес Иисус
И тем крестом
Теперь евреев попрекают!
Как истины перетекают!
Повелевать — какой искус!
Я впитывал и не взрослел,
Копил и не уподоблялся,
И тайно от себя влюблялся,
И вырваться на свет хотел!
При виде Блюмы замолкали
Утешить способ не искали.
Когда «без права переписки»,
Тогда серьезные дела
У Блюмы ни детей, ни близких,
Она совсем одна жила.
И кухня темная молчала,
Кивком на «здрасте» отвечала,
Вздыхала тяжко по утрам,
И на столе ей «забывали»
То творог, то бульон в бокале,
То заграничную тушонку,
А то с гусиным жиром пшенку,
Но, чтоб никто не знал откуда
Такие щедрые дары,
Была лишь Блюмина посуда
Для той рискованной игры.
Они не щедростью гордились,
А смелой выдумкой своей…
Вполоборота торопились
Налить — и в двери поскорей.
Когда «без права переписки»,
Тогда серьезные дела…
У Блюмы ни детей, ни близких
Там, в гетто вся семья легла.
А он… затем прошел войну,
Чтоб бросить так ее — одну…
Кто не вдыхал чердачной пыли,
Не знал романтики стропил,
А там какие книги были,
Что не смущал июльский пыл,
И ловко сев верхом на балку
За паутиною корзин,
Я в жизни в первую читалку
Ходил в чердачный фонд один.
Она совсем не торопилась.
Она не видела меня.
(за дымкой высвеченной пыли
лучами на закате дня).
И долго путалась в веревке,
Стропила не могла достать
В зеленой шелковой обновке…
И я никак не мог понять,
О чем она сейчас хлопочет,
Белье повесить что-ли хочет,
А может, рухлядь принесла
Тут свалка общая была,
И лазить детям запрещалось…
Я сполз за балку и прилег,
Мне было невдомек начало
Того, что я увидеть мог.
Но крик ударил в крышу громом,
И я оглох, и я ослеп,
И атакован целым домом,
Захвачен был чердачный склеп.
Был мною этот бой проигран,
И валерьянкой усмирен,
Я по ночам, бывало, прыгал
В горящий на ходу вагон…
Чердачный ход доской забили…
И вроде обо всем забыли…
Тогда я верил, что решили:
От книг, жары и душной пыли
Устроил я переполох,
А Блюма первая взбежала,
И Блюма первая спасала,
Я подвести ее не мог.
Но… в жизни разве дело в риске!
Молчала кухня, как могла.
Когда «без права переписки»,
Тогда серьезные дела!..
Я стыдился еврейской речи.
Я боялся с ней каждой встречи.
Тех, кто рядом шел, я просил,
Чтоб потише произносил.
Все в ней ясно было с начала,
Но меня она обличала,
Отрывала меня от света,
Загоняла в глухое гетто.
Что я знал, мальчишка сопливый,
Ненавидел ее переливы,
На родителей шел в атаку,
Но смолкали они, однако!..
Ну, а дома пускай — не жалко,
Клекотала вся коммуналка,
И она не могла за это
Сохранить от меня секрета.
«Эр форштейт нит!»
кричала Клава,
«Вей!» — смеялась Эсфирь лукаво!
«Ну-ка, на тебе миску супа
и ступай — это слушать глупо!»
Майсы женские и секреты
Были все для меня раздеты,
Я такие впитал словечки,
Что краснел в закуте у печки.
С той поры позабыл я много.
Ох, как в детство длинна дорога,
Мне бы сбегать спросить порою
Без чего ничего не стою.
О, укрепи меня явлением своим,
Дай силы мне, как вытерпел я годы,
Удел похожим быть я отдаю другим
И с горечью беру себе свои невзгоды.
Дай силы верит мне, что и меня поймут,
Не шумом суеты мне воздадут за муки,
Кому-то облегчу хоть несколько минут
И скрашу трудный путь раздора и разлуки.
О. Укрепи меня своим житьем-бытьем
Без выгод мишуры, корысти и расчета,
От боли и обид мы мать всегда зовем,
А радость и успех разделит с нами кто-то.
Не оставляй меня. Земля всегда была
Мне мачехою злой — покорно принимаю.
Пусть память обо мне хранят мои дела
И их соединит короткая прямая.
Ко мне сегодня мама приходила,
И вновь она была такой земной,
Но только взглядом душу холодила,
И я спросил тихонько: «Ты за мной?»
— Идем, идем, хоть жаль, что пожил мало,
С тобой не страшно.
Вместе мы опять.
Прости меня, как много раз прощала,
Что снова я тебя заставил ждать.
Она назад неслышно наступала.
Она скрестила руки на груди.
О, эта молчаливая опала!
Помилуй и терзаньем награди!
Не оставляй меня в недоуменье,
Не стягивай прощальную петлю!
И каждое счастливое мгновенье
И горькое с тобою я делю!
И ничего. Холодный пот росою.
И ствол, летящий в купол голубой.
Ведь без тебя я ничего не стою
Веди, как в детстве, за руку с собой!