Мы с ней учились в одном небольшом городке, в одной школе — только я всегда был в классе «Б»: это называлось в параллельных классах. А затем, окончив школу, поехали поступать в институт, в Москву, и опять встретились: встреча произошла в студенческой столовой. Но мы были еще не студенты — мы были только-только с поезда. Мы ехали в разных вагонах и друг о друге не знали.
Мы столкнулись у кассы, там восседала женщина и нажимала клавиши — столько-то рублей и столько-то копеек, следующий, я вас слушаю. Нам это было в диковинку. И тогда же произошел случай со «вторым компотом». О нем позже.
Валя и сейчас живет и здравствует, но к ней очень подходит эта интонация прошедшего времени. Была такая девочка. Валя Чекина. Милая и славная. И так далее…
Отец погиб в 1944 году.
Похоронная прибыла в далекий уральский городок рано утром, и Тося Чекина не пошла на работу. Она плакала до самого вечера.
К вечеру пришла тетка, Мария Васильевна.
— Хорошее училище, дельное, — говорила тетка. — Отдавай туда Валечку, и половина детей, считай, устроена. И форма ей будет, и питание…
— Поварское, что ли?
— Ну да. Хорошее училище.
— Нет.
— Почему «нет»?
— Чекин всегда говорил: убьют меня или не убьют, а Валечка пусть учится.
— А в училище разве не учатся? И с нашим хлебозаводом они связаны. А еще знаешь что? Их после училища в самые разные города посылают.
— Ну? В большие?
— Даже в Москву. Повар везде нужен.
Но Тося Чекина стояла на своем:
— Вот Сережа подрастет — пусть идет в поварское. А Валечку не пущу. Да еще и думать-то рано об этом…
— Это верно. — И тетка вздохнула, бережно положив на стол похоронную.
У Чекина было двое детей — Вале восемь лет, а Сереже ровно год.
— Тьфу ты! Опять свет погасили…
— Экономят, — вздохнула Тося.
Помолчали.
— А Валечка не боится в темноте? — спросила тетка.
— Нет… Валя!
— Я иду, мама.
Валечка пошелестела тетрадями и пришла из той комнаты.
— Я как раз уроки кончила. Ну как раз, мама!
— Вот и умница.
Тетка шепнула:
— Не знает? Не говорила?
— Нет еще, — сказала мать и спросила у Вали: — Значит, кончила уроки?
— Как раз. Последнюю цифру написала — и погас свет!
— Молодец…
Маленькая Валечка почувствовала, что мать хочет ее обнять, и ощупью, в темноте шагнула ближе и ткнулась в живот матери.
— Молодец. — Мать погладила ее по голове. — Первоклассница моя… Скоро ли Сережа наш таким будет?!
— Скоро, — сказала тетка. — Если пошел, теперь все скоро.
— Нет… — сказала мать. — Он еще не ходит.
— Как не ходит? Сама видела…
— Будет врать-то.
И тут вмешалась Валечка:
— Мам, это правда. Пошел Сережа. Сегодня пошел.
— Да?
— Ты ж весь день болела, мама. Вот и не заметила…
Мать промолчала. Тетка тихонечко вздохнула и в темноте потрогала рукой на столе похоронную. А Валя с детской обязательностью и настойчивостью еще раз пояснила:
— Ты болела, весь день лежала, вот и не заметила.
В девятом классе Валечка Чекина читала запоем, особенно же ей нравился Бальзак. Выпущенный золотистый пятнадцатитомник докатился волной до самых глухих городков.
— И ты все это читала? — с завистью спросила подружка-одноклассница.
Обе только что пришли из школы — уже вечер; и Валя ответила ей со значительностью:
— По второму разу читаю.
— Нравится?
— Очень.
Обе бросают свои портфели. За окном — зима, долгая зима провинциального городка. Долгий зимний вечер с вьюгой. Да еще матери работают в ночную смену — дивное время! Можно бы сесть за домашние уроки, но девятиклассниц уроки не очень-то путают.
Обе сидят, нет, полулежат на пуховой материнской перине, две подружки. И Валя читает заложенные страницы.
— Иди, иди! Делай уроки! — кричат они маленькому Сережке, если он вдруг входит к ним.
Он кое-как перешел во второй класс, он вял и совершенно безлик.
— Мне скучно, — робко лепечет он, появляясь в дверях.
— Иди, иди.
Наконец они вспоминают, что его пора кормить и укладывать спать. Ест Сережа медленно и вяло: он вообще апатичный. И какой-то прибитый. Ни жизни в глазах, ни искорки.
— Ешь быстрее!
Сережа равнодушно жует. Они подгоняют его с неосознанной подростковой жестокостью:
— Ну ты — дите войны!.. Быстрее!
Для них это шутка, а смысл выражения далек. Сережа роняет ложку. Кажется, он спит над тарелкой.
— Ну ты посмотри на него! Его можно в цирке показывать! — говорит Валина подружка. Перед глазами у нее все льется сладкий мед читаемого романа. И Валя берет ложку и энергично «докармливает» — впихивает ему за ложкой ложку.
— Вот он всегда такой. Его в школе даже девчонки бьют, а он только нюнит… Плакса! И каким он только в жизни будет?! Дите войны, еще немножечко кашки?
Но каша изо рта Сережи вываливается опять в тарелку. Он как бы спит.
— Хватит! — решает Валя. Поит сладким чаем и быстро укладывает его в кровать.
Валя собирает ему на завтра портфель, затем они гасят в его комнате свет. А сами, прижавшись, опять утыкаются в золотистую книгу.
— Сейчас, — шепчет Валя, листая. — Сейчас я тебе прочитаю, что она ему ответила…
— А этот журналист ее еще встретит?
— Да. Такая любовь будет!
— Найди-ка, листай быстрее.
— Подожди. Гляну в комнату.
Валя идет к уснувшему братишке. Она подтыкает углы одеяла и возвращается, чтобы, отыскав, читать щемящую страницу. Барак полузанесен. За окнами долгая уральская зима, а мать работает в ночную смену.
— Сейчас, сейчас, — шепчет Валя, листая книгу.
В конце девятого класса Валя была влюблена. Она была влюблена и в десятом, вплоть до самых выпускных экзаменов. В преподавателя литературы. Самая подходящая личность.
Однажды поздним вечером она не сдержалась, заплакала и кинулась к матери. Уже ложились спать. И вот, худенькая, в ночной рубашке, заливаясь слезами, Валя кинулась. И шептала матери, что «сильно-сильно» любит.
Мать, утомленная работой, заспанная и плохо соображающая, восприняла это однопланово:
— Я ему покажу!.. Небось говорил о Пушкине, а сам глаз не сводил!
Валя так и затряслась:
— Ой, что ты, мамуля. Ради бога. Он совсем не такой!
Валя хватала мать за руки, сжимала и целовала ей руки:
— Мамуля, прошу… Я ж тебе призналась. Я ж от сердца.
И мать поняла: уложила ее спать, пообещала молчать. Однако она еще не вполне была уверена, что молчать — это правильно. А Валя была как больная: лепетала, объясняла — лицо, руки и все тело горели. Наконец она забылась. Мать отпустила ее горячую руку, укрыла худенькие плечи.
— Тошшая, — сказала мать тихо. С возрастом мать делалась грузной и все больше, как велось у пожилых людей в городке, нажимала на шипящие звуки. Тошшая. Нишшота. И тому подобное.
И тут же пошла к тетке — поделилась случившимся. И спросила, не нагрянуть ли все-таки к учителю?
— Мне только в глаза ему глянуть — и я все пойму.
— А нужно ли?
Мать пояснила:
— Я столько лет без мужа живу: насквозь мужиков вижу. Мне только один раз в глаза ему глянуть в таком разговоре…
Но тетка была против:
— Не ходи. Не обращай внимания. Я голову дам отрезать, что учитель за свою честь больше трясется, чем твоя Валя.
— И ничего, значит, не делать?
— Ни-ни.
— Я и сама не очень хочу идти — ведь шум-то будет, а будет ли толк?
— Именно. А Валечке объясни, что это бывает и проходит.
— Я точь-в-точь так и объяснила.
— Ну вот видишь!
Когда мать, уже частично успокоенная, заспешила опять домой, тетка сказала:
— А может, он и не заметил всего этого?
— Кто? — спросила мать.
— Как кто — учитель.
— Вальку не заметил?
— Ну да. — И тетка с легкой улыбкой и легким же шепотком заговорила: — Ты только моему не болтай… Лет десять назад я в нашего зубного врача влюбилась.
— В районного?.. В Галкина?
— А что тут такого?
— Нет, ничего. Просто смешно.
— А вот мне было не до смеха. Честно говорю… Но он, подлец, так и не заметил. Даже не сообразил, зачем баба к нему так часто ходит. Зубы мои, между прочим, не вылечил, а только попортил.
— Ну нет. Сейчас он хорошо лечит. Это ты на него зря!
— Сейчас да. За десять лет чему не научишься.
Но учитель заметил: Михайло Федорыч Новгородов относился к своей учительской профессии всерьез. И влюбленность девятиклассницы встревожила его и озаботила. Он рассказал жене — краснея, добавил, что речь идет «не о глупостях». Жена сказала:
— К матери ее сходи.
— Я?
— Конечно. Пусть мать хорошенько пристыдит девчонку.
— Эге, да я чувствую, ты сама не прочь сходить и пристыдить!
Тридцатилетний учитель заходил по комнате и, еще раз густо покраснев, сказал:
— Нет… У девочки это от большой чувствительности.
Он решительно подчеркнул:
— И ни от чего больше.
— А все же сходи к ее матери, — мягко сказала жена, припрятывая чувство, на котором ее было поймали.
— Нет!
Начитанность сделала Михайлу Федорыча мастером обобщающих фраз.
— Нет! — сказал он, подымая палец (перст) к потолку. — Нет. Учитель русской литературы не может быть доносчиком по природе.
И он заключил:
— У нее это пройдет в тот самый день, как она уедет поступать в институт.
И уже совсем как победитель в споре он улыбнулся:
— Ну, может, двумя днями позже!
И он угадал. Год спустя на выпускном вечере он пригласил Валю Чекину на танец. Учитель важно танцевал со своей выпускницей и, удерживая ее на строгом полуметровом расстоянии, вел разговор:
— Итак, Валя, вы трое едете в Москву… Ты, Тиховаров и еще этот, из класса «Б»… Кстати, когда вы выезжаете?
— Во вторник.
— Правильно. Заблаговременность приносит некую незаметную пользу…
— А вам не обидно, что мы в технический вуз поступаем?
— Если поступите, обидно не будет, — он улыбнулся. — Главное, чтоб поступили.
— Спасибо вам за учебники…
— Ну-ну, пустое… Я вот, Валя, все думаю и думаю. Ах, как хорошо в Москве будет Тиховарову. Спокойный. Волевой. Тихий. И в придачу такая замечательная провинциальная фамилия — Тиховаров.
Валя блеснула глазами:
— Мы тоже сумеем!
Танго кончилось, и в напутствие учитель что-то не успел досказать. Он только успел пробормотать:
— Дай бог. Дай бог. Дай бог…
Валя уехала; с ней уехали в Москву Тиховаров и я — из городка нас и было трое уехавших. Ехали мы поездом. Номер вагона уже не вспомнить.
Теми же или похожими поездами — «поездами пятьдесят четвертого года» — нас, юных, забросило в Москву, как волной. Очень и очень многих. И добрых. И недобрых. И напористых. И слабых. И всяких-всяких. Мы и сами не знали, какие мы. Это было скрыто и еще не проявлено внутри волны — заметна была лишь сама волна. «О боже ты мой! Сколько ж их приехало!» — сказала старушка на перроне, когда мы с Тиховаровым сошли с поезда, волоча чемоданы. В чемоданах были учебники. Моденов. Перышкин. И так далее.
С тех пор прошло много лет. Наша волна давно перестала быть волной, кончилась или, скажем, растеклась. И даже брызги этой волны давно опали… Гущин стал самым молодым академиком. Гребенников тоже фигура. Дягилев не доучился, а после, ныряя в воду, умер от разрыва сердца. Таня Исаева, которую выгнали со второго курса, стала фотографом на киностудии и очень счастливым человеком. Вот так… И в некотором, конечно абстрактном, смысле «нас» уже нет. И уже, дай бог им удачи, идут другие волны.
Волна за волной набегала,
Волна погоняла волну.
И вот мы сидим втроем — Дужин Олег, Тиховаров и я. Сидим у Дужина и разговариваем. Вспоминаем. И это, собственно, основа рассказа. Отправная точка. Время от времени я спохватываюсь, что уже поздно, жена, то да се, и прошусь домой.
— Да брось, — говорит Дужин. — Совсем ты обабился!
У Дужина есть некоторое право так говорить. Потому что он геолог и в Москве, в своей квартире, бывает редко. Кочевник. Затем начинает проситься домой и уже встает, чтоб уйти, Тиховаров. И мы оба ему говорим:
— Да брось. Совсем ты обабился!
И он, понятно, остается. Такая вот драматургия вечера. А до этого мы были в ресторане. И там тоже пытались уйти, но не ушли. А теперь мы сидим здесь, и вечер не хуже других. Даже лучше. А вот почему?
А потому, что мы вспоминаем.
— Да! — говорит Дужин с восклицанием. — Какая была волна!
Ему и принадлежит выражение — «июньские поезда пятьдесят четвертого года». То есть те поезда, что привезли нас и наши чемоданы из городков и поселков на приемные экзамены. Первенство оспаривает наш Нехорошее. Он кончал факультет журналистики и говорит, что про поезда это он придумал. На самом же деле был такой итальянский фильм «Долгая ночь сорок первого года», после чего это пошло по рукам.
Мы сидим и болтаем. Или смеемся. Дужин, как выяснилось, забыл Валю Чекину — только так, обнаруживая забытое, мы и понимаем, что времени прошла уйма.
— Не помнишь Чекину Валю? — переспросил я.
— Нет. Кто это?
— Училась с нами… Красивая.
— Ну уж нет. Красивых я всех помню.
— Ну пусть и не очень красивая. Все же в ней что-то было особенное.
Но и с пометкой «особенное» он не помнит. Вот жена Олега Дужина Валю, конечно, помнит, и помнит прекрасно — они жили в одной комнате. Но жены его сейчас нет. Она тоже геолог и сейчас в экспедиции. Дужин смеется, что уже много лет он воспринимает самого себя и свою жену как спаренные надписи, то есть на киоске написано: «ПИВО», а пониже: «ПИВА НЕТ». Он смеется и тут же говорит, что они все же ладят.
Где-то и начинается — о судьбе, о счастье. Слова все затасканные, и потому мы говорим о жизненной нитке. То есть у каждого есть своя нитка, которая тянется сквозь всю жизнь. С узелками. С запутанностями. Со странными переворотами и переходами, которые только кажутся запутанностью, а на деле закономерны или даже изящны, как петля Нестерова… Мы говорим о наших сотрудниках: о всех наших. И случайно — о Вале Чекиной.