Шварц Елена Андреевна — известный петербургский поэт, эссеист, прозаик. Автор многих поэтических книг, вышедших в России и за границей. Стихи последних полутора лет объединены в сборник “Трость скорописца” (СПб., “Пушкинский фонд”, 2004).
Подземный огонь
Когда я умру —
К земному ядру
Мотыльком на свечу
Полечу.
Фонтан, лепечи.
О ключ, играй!
Там, в утробышке,
Горький рай,
Жаркий рай.
Мы живем на горячей земле,
В черном небе скользим на юру,
Мы живем на бильярдном столе
Среди звезд, что несутся к невидимым лузам,
К раскаленному в гневе ядру.
“Вниз — не вверх”, — подсказали мне Музы.
Восемь. Урания (дева небесная)
На галактических светах,
На холодных бенгальских
Унеслася туда, где гуляют кометы.
Остальные спустились в нутро,
Где и Муз и людей переплавит ядро.
Где из грязи мы выйдем в князи.
Потому что и дом наш огонь,
И деревья, и сами мы — пламя,
А ядро —
Это пламени семя.
Не оттуда ль на Пасху
У Гроба Господня
Огонь, воздымаясь, змеится,
Холодный, утешный, отмывный?
(Музы, сказали вбы мне.)
Там, в ядре, там, в огне, выход есть, оркестровая яма, раек, славный рай.
Так вскипай же мой ключ, мой подземный, шепчи и играй!
Мост во сне
Я видела во сне крестовый мост —
Андреев крест над темною Невою.
Шли по нему на Охту, в Летний сад,
На Крепость или просто за водою.
Одни шли к пустоте или забвенью,
Те к Будде, те к мечети шли,
Суворовцы шли ночью на ученья,
Мешки холщовые несли.
Им снились сны о злой подводной тине,
С китайской надписью конверт.
Им снился Бог, лавирующий в льдинах,
Летящий мимо, знающий Корвет.
Он с полюса шел, отряхая
Пыль ледяную со снастей.
Все замерзало, лубенели флаги
С нашитыми скрещеньями костей.
Шли по мосту вороны рваным строем,
И люди шли на восемь разных стран.
И только в сердцевине и скрещенье,
Вращаясь и взирая на строенья,
Зеленый замер Истукан.
* *
*
Для нежности больной звериной,
Для поступи ее тигриной
Нет смерти, старости, стыда.
Заклеить сердце бы, как обруч,
Пускай не прыгает туда
Подобно циркачу. Спасенья
Нет от нее, нет исцеленья.
Она растет вкруг сердца дико,
Как внутренняя повилика.
Так мать-сиротка возле гроба
(Вся в мокром шелке ее утроба)
От жалости звериной воет
К младенцам кротким и усопшим,
Доверчивым к судьбе и смерти.
От едкой нежности все горло слабнет,
От жадной жалости все сердце зябнет.
Сумерки на горе Искушенья
I
Гора, похожая на вал,
Морской девятый вал.
И там монашенка одна
Выходит на обрыв одна.
Она покинула Россию
И Петербург.
И я ее не то что знала —
Один был круг.
Она когда-то рисовала,
Но полюбила монастырь…
Она давно уж зачитала
Всю книгу Сумерек до дыр.
II
Тишь так кричит в горах иудейских…
Звезда дрожит, проколов небо.
Вот уже сорок дней
Не видал ни воды, ни хлеба.
Он сидел, изнемогши у камня,
Но вздрогнул вдруг от трепетанья эфира —
Выгустился из сумерек синих
Тот, кого знал до сотворенья мира.
Друг на друга смотрели глазами и не глазами,
Синева сияла. Им было тесно.
Но монашка всегда читала
Книгу Воздуха только до этого места.
О тщете запахов
Юга цветы на звезды дышат
У какой-то иллюзии в лапах.
Не в силах излить душу —
Они источают запах.
Мелкий кустарник пахнет причудливо —
Будто в течке облили его кошкоптицы.
Каждый цветочек хочет излиться
И выболтать суть свою звездам иудливо.
Затмение Луны и зеркало
Опять вуаль заволокла
Ночное зеркало Земли,
И все земные зеркала
На миг померкли изнутри.
Как будто легкой быстрой шерсткой
Провеяло внутри стекла,
Лицо же в нем белей известки
Висело будто бы Луна.
И в этот миг как будто дрогнули
Все отблески и отраженья,
И зеркало в лицо смотрело
В настойчивом оцепененье.
* *
*
Разрослой клубникой
Сердце сладеет
Или проглоченным угольком
Тихо в углу своем тлеет.
Сердце — то будто тихий дождь идет,
То рассыплется связкою порванных бус,
То барабанною дробью
Зайдется,
Под которую
Смертный номер
Сделает даже труc.
Это — подреберная чечетка.
Крохотные чьи-то пятки четко
Стучат, степ кто-то живой бьет.
Идет под него человек веселей
И на голгофы госпиталей,
И старости эшафот.
* *
*
Посыльных можно в смерть послать
Вперед — с пожаром, наводненьем,
Чтоб тяжесть больше не таскать,
Умчаться беззаботной тенью.
Любимых книг полкби и полки,
И фотографии, и камни,
Что очень пригодятся там мне,
И вот уж ждут меня уже
Там, на девятом этаже,
В небесной горнице, и даже
Старинный бабушкин буфет,
С резною дверцей,
Там очнется.
Он, впрочем, и не нужен там —
Не деревянен, бестелесен…
А просто бедная душа
В него попервости забьется,
Как в детстве, в прятки, что ль, играя,
Пока о жизни не забудет
Безвещного в преддверье рая.
О преимуществах двойного самоубийства
Клейст —
Имя его — потаенный крест.
(Клёст — птица певчая,
У ней скрещенный клюв.)
Он связал себя нитью крепкой
Кровавой, намертво свив
С возлюбленной, пулю ей в сердце вдув,
А себе храм головы разгромив.
А если с крыши кинуться вдвоем
С высокой, за руки держась,
Не расцепляя в смерти пальцев
И чувствуя и ужас, и любовь,
В одно крылатое созданье превратиться.
И только смерть — она ведь математик,
Она разделит, раздробит
На два, на две…
Да, математик,
Но с изъяном в голове.
Она не научилась
Сложенью или умноженью,
А только вычитанью и деленью.
Лететь бы вместе вниз иль вверх
Мгновенье, нет, о, целый долгий век.
Блаженный и отчаянный полет,
В котором с хрустом
Жизнь вдруг расцветет.
Драка на ножах
И перекреститься ножом,
И перекреститься метелкой,
Прежде чем на убой
Идти безмолочною телкой.
Неделю вот уже вокруг меня
Смерть прыгала и ласково смеялась,
Вила петлю, во сне ко мне являлась.
Я ей сказала: “Погодите малость.
Я и сама не прочь
Укрыться с вами в бархатную ночь,
Но больно вы развязны, ваша милость”.
Когда б она тотчас же скрылась,
Ушла в засаду, в водке растворилась,
То сердце ей мое легко б открылось.
Открылось бы, разверзлось, взорвалось…
Но нет. Она все тут. На кухне я ножом
Какой - то овощ к ужину кромсала,
Но вдруг она подкралась и ужом
Затылок ядовито облизала.
И тут я обернулась. Лезвиё
Вонзила в воздух аккуратно,
И что - то ойкнуло, и в воздухе ночном
Вдруг расплылись, забагровели пятна.
“Ты мне ребро сломала, вот ужо!” —
Так пустота вопила под ножом.
Рождество на Авентине
Сочельник сумрачный на Авентине.
Невзрачный там, за Тибром, Рим.
И древность смрадная оскалилась в гордыне
Молчанием живым.
Молчанием живым, но источимым
Каким-то общим ветхим ртом.
О, лучше бы мычали или ныли —
Чем тот немой и бесконечный гром.
К полуночи торопится народ,
И я за ним — во храм святой Сабины.
Немногие. Здесь мало кто живет,
На ледяном бесснежном Авентине.
Я на чужбине. Я совсем чужая.
Монах мозаичный во мраморе замерз.
Облатку ломкую с трудом глотаю,
Тревожа языка шершавый ворс.
В углу вертеп. Звезда на полотне.
Вол и осел в уютности убогой
Папье-маше. Младенец в полусне
Еще в себе не вспомнил Бога.
Но помнит Бог. И он повсюду здесь,
Еще не свыкшись с телом, с сыном.
И в полночь колокол поет благую весть
Над Тибром и бесснежным Авентином.
Мелихов Александр Мотельевич родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил математико-механический факультет ЛГУ. Прозаик, публицист, автор книг “Провинциал” (1986), “Весы для добра” (1989), “Исповедь еврея” (1994), “Горбатые атланты” (1995), “Роман с простатитом” (1998) и др. Лауреат ряда литературных премий. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в С.-Петербурге.
Что делает нас счастливыми и что ввергает нас в отчаяние? Слова, слова, слова. Нет ничего важнее слов. Нет ничего выше слов высоких, и нет ничего ниже слов низких. И весь секрет человеческого счастья заключается в том, чтобы всегда говорить о своих несчастьях высокими, красивыми словами. Увы, нынешняя свинская культура это просто запрещает. А выстоять в одиночку…
Еще недавно я доходил до того, что, принимая душ, страшился опустить глаза на свое обливающееся слезами, поникшее мужское достоинство (всякий знает, в чем заключается истинное достоинство). “Импотент” — этот плевок в чью угодно сторону заставлял окаменеть и меня; строгая пара “сексуальный невротик” уже позволяла мне перевести дыхание и осторожно покоситься по сторонам; а уж незатейливая строчка “мужчина, уставший от женщин” дарила мне некую даже расслабленную барственность.
Я обрел покой лишь тогда, когда хорошенько затвердил, что физическое общение с женщинами я прекратил по собственному желанию: довольно я им служил, больше я им ничего не должен. С той минуты, когда я в это поверил, я снова обрел силу бестрепетно смотреть им в глаза. Более чем бестрепетно — благодушно. Отчасти даже растроганно. Они и правда невероятно трогательные существа, когда перестаешь их бояться.
Я никогда не “обладал” ими, я всегда только служил. Служил их тайной грезе. Встречая женщин с неутоленной грезой, я начинал различать некое сияние, некий ореол, пронизывающий их прическу, — иногда алый, иногда аквамариновый, иногда янтарный, серебристый, бесхитростно голубенький, словно весенний небосвод, в котором не хватает только жаворонка…
Я сам еще не понимал, к чему они меня призывают, но что-то во мне уже тянулось им навстречу. Моя грудная клетка расправлялась или съеживалась, я становился то стройным, то сутулым, делался то выше, то ниже, в угоду их грезе менялись даже черты лица, и никогда нельзя было угадать, кем я окажусь на этот раз — просмоленным морским волком или интеллигентным хлюпиком в пучеглазых стрекозиных очках. Внешность женщины не имела значения — я превращался в их сказку, а они в мою (ведь любим мы только собственные фантомы): в красавицах открывалась глубина, в дурнушках — трогательность. Помню, в огромном библиотечном зале я часами не мог оторвать взгляд от скромной девушки, выкладывавшей книги на стойку: стыдясь своего легкого косоглазия, она старалась не поднимать глаз на тех, кого обслуживала, и я гипнотизировал, гипнотизировал ее, изнемогая от нежности и сострадания: забудь, забудь об этом пустяке, он делает тебя лишь еще более прелестной и трогательной, лишь еще более трогательной и таинственной. А подходя к ней, я уже и сам был трогательным недотепой, просыпал из-под мышки стопку книг, кинувшись их собирать, едва не шлепнулся… И, благоговейно сопроводив ее до подъезда, снова споткнулся о наглую кроссовку, протянутую с темной скамейки каким-то блатарем, и на этот раз уже окончательно растянулся и под хохот плохо различимой шпаны долго хлопал ладонями по песку, вылавливая отлетевшие очки.
Забавно, что по иронии судьбы практически в такой же ситуации и даже почти в том же самом дворе я когда-то столкнулся со шпаной, пребывая в облике морского волка: мгновенно засекши протянутую ногу, я так врезал подонку каблуком по голени, что тот матерно взвыл, а я стремительно обернулся к темному хору с такой убедительностью, что он замер. “Ну, кому жить надоело? Кто хочет всю жизнь на лекарства работать?” И вразвалочку зашагал прочь, покачивая увесистыми плечами, на которых синие русалки переплетались с зелеными якорями.
Вот так: мужчин создают женщины, а женщин — мужчины. Интересно, во что мы все превратимся, когда феминизм победит в мировом масштабе?
Любопытно, что, воплощаясь в новую грезу, я обретал и новые хвори — или, наоборот, избавлялся от прежних. Помню, как одна моя возлюбленная с желтым цыплячьим пухом вокруг детской головки, любившая загадочно приближать ко мне свои горестно распахнутые блекло-голубые глаза, постоянно мучилась радикулитом, и я, неизменно здоровый как жеребец, вечно чем-нибудь дальневосточным растирал ее поясницу, а потом укутывал в клетчатый плед, заботливо подтыкая его со всех сторон… Зато у другой, огненной креолки, меня самого каждый раз приходилось растирать вьетнамскими пахучими мазями и укутывать в точно такой же клетчатый плед — так я и перебирался от пледа к пледу.