Кекова Светлана Васильевна родилась на Сахалине. По образованию филолог. Автор нескольких поэтических книг. Стихи Светланы Кековой переводились на многие европейские языки. Лауреат нескольких литературных премий. Живет в Саратове.
Два дома
1
Ты смотришь на знакомые дома.
Они уже не те, что были прежде,
и кажется — они, как облака,
во времени меняют очертанья.
Вот дом призренья Тита-чудотворца.
Какою-то волной незримой смыты
с него кресты, и лишь один остался
нетронутым.
Я часто здесь стою
на оживленном пыльном перекрестке.
А это — дом, где я жила когда-то.
Напротив дома — сквер, а в сквере — Ангел,
незримо ждущий Страшного Суда.
Шумят листвою пыльной тополя —
они стоят на месте стен церковных,
а купол неба чист, и там, где был алтарь,
сидит ребенок и в песке играет.
2
Дом на Ильинской площади оброс
косматой шубой времени. Вопрос.
Ответ. Опять вопрос неслышный.
Сейчас стоит каштан осенне-пышный
у входа в арку, где когда-то я
училась видеть щели бытия
и ощущать сквозняк иного мира.
Стоит, как прежде, у подъезда лира:
сквозь ливень струн заржавленных видна
исписанная часть стены кирпичной,
и я впервые с мукой непривычной
пытаюсь вникнуть в эти письмена.
Здесь — руны и вульгарная латынь,
иврит и вязь славянского глагола,
скупой язык Аида и шеола,
загадочные знаки Ян и Инь.
Да, этот дом являет мне пример
смешенья рас, кровей и чуждых вер,
и прыгает нарядная сорока,
как будто измеряя пыльный сквер,
где был когда-то храм Ильи Пророка…
dir/
* *
*
Увянуть могли бы две розы в руке —
да льдистые глыбы плывут по реке.
На них я читаю судьбы письмена:
блестит запятая, как чья-то вина,
дрожит многоточья рассыпанный мак,
о чем-то кричит восклицательный знак.
Но, знаки иные в груди затая,
не знаю вины я страшней, чем моя.
Последней из пленниц я шла под венец,
и плакал младенец, звенел бубенец,
а нож деревянный лежал на столе,
как меч-кладенец в каменистой земле.
Кто сможет лихого врага побороть —
рассечь и рассеять словесную плоть
и свадебной ночью на теле стиха
слова уничтожить, как язвы греха?
* *
*
1
Покинул тело дух-изменник —
и молча нюхает эфир
египетский первосвященник,
носящий на груди сапфир.
Стоит скала, как Ниобея,
песок хрустит и шелестит,
и перстень в виде скарабея
на пальце воина блестит.
Он, жалкий раб им данной клятвы,
телесный чувствует ущерб,
и приближает время жатвы
луна, похожая на серп.
Есть в каждом теле воды Леты,
но ты, душа моя, забудь,
что голубые амулеты
мне нужно положить на грудь.
И, прозревая в небе чистом
светил невидимую связь,
ты лучше трезвым аметистом
чело горячее укрась.
2
И поцелуй четырехкратный,
и вздох прощанья мне знаком,
и безнадежный привкус мятный
под онемевшим языком.
Уже не будет сердце биться
в земле прозрачной, как слюда…
Но как, скажи мне, пробудиться
за час до Страшного Суда?
Страшная месть
Станиславу Минакову.
1
— Никого не помилую,
только слезы утру… —
Гоголь с паном Данилою
тихо плыл по Днепру.
Волны серы, как олово.
Спят в земле мертвецы,
молодецкие головы
опустили гребцы.
— Кто не спит, тот спасается,
Плоть приемля и Кровь.
Украина, красавица,
соболиная бровь.
— Ни приветом, ни ласкою
не разбудишь меня,
только сталью дамасскою,
вольным храпом коня…
2
Стражу к городу вывели,
в хлев загнали овец.
Спит в сиятельном Киеве
есаул Горобець.
С голубями и птахами
мчит его экипаж
в дом, где борется с ляхами
друг его Бурульбаш.
Полночь многоочитая
в храм идет на поклон,
чтоб уснуть под защитою
чудотворных икон.
Но не дремлют отдельные
мертвецов позвонки,
заведенья питейные,
казино и шинки,
синим светом подсвеченный
тот, чье имя — Никто,
и проказою меченный
вождь в заморском пальто.
Он танцует “цыганочку”
со страной на горбу,
дразнит мертвую панночку
в одиноком гробу.
И, не видя противника,
у Софийских ворот
Гоголь в облике схимника
на молитву встает.
* *
*
Выгорает трава на развалинах города,
где сапог голодранца и галстук дельца
по желанью огня превращаются в золото
и пылают у ног золотого тельца.
На развалинах кран возвышается башенный,
рядом с ним на одной из больших площадей,
словно идол, стоит истукан изукрашенный,
в чье железное чрево бросают детей.
Для последнего олуха — челюсти Молоха
и оркестр погребальный в долине Гинном…
Ночь взрывается залпом трамвайного сполоха
и поит меня черным вином.
* *
*
Ты выйди на плоский берег,
одежду держа в руках, —
в сетях ли трепещет жерех,
иль бьется кулик в силках,
иль пляшет воронье племя
в поникших ветвях ветлы —
да будут в любое время
одежды твои светлы.
Всяк знает земной обычай —
трава, воробей и волк,
и дерево — терем птичий,
и мох — лягушачий шелк.
Но ты не ищи причины,
чтоб выплыть на свет из мглы:
да будут и в час кончины
одежды твои светлы!
* *
*
Когда играют в домино
вороны у реки
и пьют лиловое вино
стрекозы и жуки,
в зеленых зарослях хвощей
скучает рыболов,
когда поэт, как царь Кащей,
дрожит над златом слов,
когда гуляют посолонь
две щуки с малышней,
когда —
куда с копытом конь,
туда и рак с клешней,
когда два карпа в унисон
остались на мели,
тогда ты видишь странный сон
о странном сне земли.
* *
*
То петел вскрикнет,
то филин ахнет,
то пламя вспыхнет,
то гром шарахнет.
То — как прореха
горит рубаха,
рождая эхо
былого страха.
То карп зеркальный
идет к запруде,
то свечкой сальной
клянутся люди.
Во мраке комнат
царит разлука,
и мир изогнут
подобьем лука,
и света струйки
звучат как арфа
в одной чешуйке
от шкуры карпа.
Александру Эшлиману.
Битов Андрей Георгиевич родился в 1937 году. Закончил геологоразведочный факультет Ленинградского горного института и Высшие сценарные курсы при ВГИКе. Лауреат многих литературных премий. Президент Русского Пен-центра. Живет в Москве.
Редакция поздравляет нашего постоянного автора, члена общественного совета журнала с 70-летием.
Это было в 1988 году, еще при советской власти, но уже повядшей настолько, что брел я, не зная зачем, по Копенгагену: то ли пива попить, то ли пресловутую андерсеновскую русалочку наконец увидеть, то ли и то и другое... Погодка была знатная, любимая, северная — ни дождика, ни солнца. Хорошо, что я один! Я не хотел воссоединяться с группой советских поэтов (каждый из которых был уже подчеркнуто несоветским, а один, как оказалось при отъезде, даже сбежал, обретя любовь с первого взгляда).
Не нужен мне был никто, когда я был остановлен радостным окликом.
Притормозив свой мопедик, меня бросился обнимать полузнакомый человек. Радость его была неподдельна, даже родственна. Родственной она в какой-то степени и оказалась: в моей оболочке он обнимал дедушку своего сына. Александр Александрович был моим ближайшим другом.
У него я, выходит, этого зятька и видел. Я очень запомнил нашу первую и единственную встречу. Это было хоть и кухонное, но сильное музыкальное впечатление.
Было это, скорее всего, на святки. Мы сидели с Сан Санычем и попивали на его счастливой великановской кухоньке, когда к нам ввалились двое ряженых.
Были они моложе, пьянее и веселее нашего. Один достал флейту и, весьма простодушно изобразив пастушка, стал вытягивать достаточно сложную тему, другой же стал аккомпанировать ему как ударник на всем, что у нас оказалось в ту минуту на столе: на пустых стаканах и бутылках, на вилках и ложках и даже на соленых огурцах и квашеной капусте. Оба были неподдельно музыкальны, и получалось у них здорово. Мы с Сан Санычем аплодировали и подливали артистам вполне заслуженно.
Одного из них (того, что играл на огурцах) повстречал я однажды в Нью-Йорке, и мы почти не узнали друг друга; другого (что на флейте) — вот, в Копенгагене.
Я был рад флейтисту.
Он и тогда мне понравился (как музыкант), а сейчас — еще больше: так он был похож на собственного сына, которого я видел почти каждую неделю, а он, возможно, два-три раза в жизни, когда тот только появился на свет.
Мальчику уже было скоро в школу идти. Саша (я не помнил, как его зовут, но по ходу его расспросов выяснил, что так же, как сына, а сына — так же, как его) сердечно расспрашивал меня про всех, про дедушку и бабушку, искренне радовался, что его жена Маша удачно замужем и что у его Саши уже появился сводный брат, — в общем, была в нем та удивительная нежность плохого отца, которой так не хватает хорошим родителям.
Он ни за что не хотел меня отпускать. Он был рад, что у меня тут же нашлось на бутылку (у него не было ни копейки, или чего там у них — цента). Однако здесь было не принято пить из горла и на улице, но это был для него не вопрос. Он тут же бросил свой мопедик, никак не запирая (да кому он здесь нужен!), и мы, по-советски игнорируя переходы, трафик и трамвайные пути, двинулись напротив, на красный свет. Перед нами возрастало тяжкое, серое тело огромного храма (оказалось, королевской капеллы). Саша достал из кармана непомерный кованый ключ.
История его была печальна.
Я припомнил рассказы Розы, его тещи (только тещи способны так одновременно любить и не любить своих зятьев), какой он непутевый и талантливый (любимый ученик легендарной пианистки Марии Юдиной, знаменитой своей неподкупностью и требовательностью), непростительно забросивший учебу, короче, “закопавший талант”.
К тому же вовсе не еврейская у него была фамилия, а самая что ни на есть аристократическая; у него даже сохранилась (до сих пор не пропитая) фамильная шпага древнего швейцарского рода, которому, в свои века, принадлежал один из маленьких миленьких кантонов.