Посвящ. Анне Весниной.
Была монета старая — в наш царев пятак объемом. Косо к одному боку давили друг дружку буковки — «2 копейки. — 1798, е. м.», а на обороте широкое жирное «П» втискивало в себя — «I». А над «П» — корона, которых теперь в России нет. Меди монета темной как чугун.
В Перми, рассказывают, много раньше таких монет водилось.
Только одну вот эту монетку перевез сюда на Иртыш переселенный человек Кирилл Михеич Качанов. Да еще лапти, кошель сухарей.
Церквей в Павлодаре — три. Две из них выстроил Кирилл Михеич, а третья выбита была во времена царя с темной монетки (у церквей своя история — дальше).
Сволочь разную казацкую Кирилл Михеич не уважал, а женился на казачке Фиозе Семеновне Савицкой из станицы Лебяжьей. И была с этой Фиозой Семеновной тоже своя история.
Кирпича киргиз делать не умеет. Киргиз — что трава на косьбу. Выстроил кирпичные заводы Кирилл Михеич.
Бороду носил карандашиком, волос любил человеческий, не звериный гладкий.
А телу летом в Павлограде тепло. Из степи пахнущая арбузами розовая пыль, из города — голубоватая. Дома — больше деревянные, церковь разве в камне (но у церквей своя история — дальше).
И у каждого человека своя история. Свое счастье.
У монеты своя история. Свое счастье.
И как неразменная золотая монета — солнце. И как стерляди — острогорбы и зубчаты крытые тесом дома. И степь, как Иртыш — голубой и розовый зверь.
На монету ли, на руку тугожильную шло счастье?
Счастье мое — день прошедший!
Радость, любовь моя — Иртыш голубой и розовый.
Хотел Кирилл Михеич бросить папироску в пепельницу, — но очутилась она на полу, и широкая его ступня ядовито пепел по половику растащила. По темно-вишневому половику — седая полоска.
А жена, Фиоза Семеновна, — даже и этого не заметила. Уткнулась, — казачья кровь — упрямая, — уткнулась напудренными ноздрями в подушку, плачет.
Кирилл Михеич тоже, может быть, плакать хочет! Чорт знает, что такое! Повел пальцами по ребрам, кашлянул.
Плачет.
Стукнул казанками в ладонь, прокричал:
— Перестань! Перестань, говорю!..
Плачет.
— Все вы на один бизмен: наблудила и в угол. Орать. Кошки паршивые, весну нашли… Любовников заводить…
Еще громче захныкала подушка. Шея покраснела, а юбка, вскинувшаяся показала розоватую ногу за чулком…
Побывал в кабинете Кирилл Михеич. Посидел на стуле, помял записку от фельдшера. Эх, чорт бы вас драл — чего человеку не хватает! Все бабы одинаковы: как листья весной — липнут.
Надел Кирилл Михеич шляпу и как был в тиковых подштанниках с алыми прожилками, в голубой ситцевой рубахе, — так и отправился. Так, всегда, носил сюртук и брюки на выпуск, но исподнее любил пермских родных мест и в цвета — поярче.
Дворяне жен изменниц всегда в сюртуках бранят и в таком виде убийства совершают. А мужик должен жену бить и ругать в рубахе и портках, — чтобы страшный дух, воспалительный, от тела шел.
Надо бы дать Фиозе в зубы!
Неудобно: подрядчик он на весь уезд — и жену, как ратник 2 разряда, бьет. Драться неудобно. И опять: письмо, Господи, да мало ли любовных бумаг еще страшнее бывает? Здесь, что ж, на ответное использование подозрительности нету.
«Любезная и дорогая Фиоза Семеновна! Раз сердце ваше в огне, потрудитесь вручителю сего подать ваше письменное согласие на ранде-ву в моей квартире в какие угодно времена»…
Михей Поликарпыч обитал позади флигелька, рядом с пимокатной. А как выходил сын из флигеля, — шваркали по щебню опорки, с-под угла показывалась хитрая и густая, как серый валенок, бороденка, и словно клок черной шерсти губы закатанные.
— Аль заказ опять? Везет тебе…
Хотел-было сунуть бумажку в карман: оказывается, в подштанниках вышел. Скомкал бумажку меж пальцев.
— Час который?
— Час, парень, девятай… Девятай, обязательно.
Осмотрел стройку, глыбы плотного алого кирпича. Ямы кисловато-пахнущей хлебом известки. Жирные телесного цвета сутунки — огромные гладкие рыбы у кирпичных яров-стен.
— Опять каменщиков нету? Прибавил ведь поденщину, какого лешака еще?..
Поликарпыч заложил руки на хребет, бороденку повел к плечу, ответил ругательно:
— Паскуда, а не каменщик. Рази в наше время такой каменьщик был?.. Етова народа прибавкой не сдержишь. Очень просто — паскуда, гнилушка. Отправились, сынок, на пристань к Иртышу. Пароход пришол — «Андрей Первозванный» человека с фронтов привез — всю правду рассказывает. Комиссар по фамильи.
— Комиссар не фамиль, а чин.
— Ну? Ловко! О-о, что значит царя-то нету. Какие чины-то придумали.
— Какой комиссар-то приехал, батя? Фамилью не сказывали?
— Вот и есть фамилья — комиссар. А, между прочих, сказывают — забастовку устроим. В знак любвей, это про комиссара-то. Валяй, говорю, раз уж на то пошло. И устроят, сынок. А, мобыть, грит, и на работу придем вечером. Как там — пароход.
Старик присел рядом на бревно и стал длинно, прерываясь кашлем, рассказывать о своих болезнях. Кирилл Михеич, не слушая его, смотрел на ползущие выше досчатого забора в сухое и зеленоватое небо емкие и звонкие стены постройки. На ворота опустилась сорока, колыхая хвостом, устало крикнула.
Кирилл Михеич прервал:
— Мальченка от фершала не приходил?
— Где мне видеть! Я в каморе все. А тебе его куды?
— Гони в шею, коли увидишь.
— Выгоню. Аль украл что?
Кирилл Михеич пнул ногой кирпич.
— И фершала гони, коли припрется. Прямо крой поленом — на мою голову. Шляются, нюхальщики!..
Старик хило вздохнул, повел по бревну руками. Соскабливая щепочкой смолу, пробормотал:
— Ладно… Ета можна.
Кирилл Михеич спросил торопливо:
— Краски, не знаешь, где купить? Коли еще воевать будут, не найдешь и в помине. Внутри под дуб надо, а крышу испанской зеленью…
Мимо постройки, улицей, низко раскидывая широкий шаг, прошли верблюды, нагруженные солью. Золотисто-розовая пыль плескалась как фай, пухло-жарко оседала у ограды.
Потом Кирилл Михеич был у архитектора Шмуро.
Архитектор — прямой и бритый (даже брови сбривал) — носил пробковый шлем, парусиновые штаны и читал Киплинга. Он любил рассказывать про Англию, хотя там и не был.
Архитектор, сдвинув шлем на затылок, шагал из угла в угол, курил трубку и говорил:
— Немцы — народ механический. Главная их цель — мировая гегемония, как на суше, так и на море. В англичанах же… тут — мысль!.. Разум! Наука! Сила…
И пока он вытряхивал табак, Кирилл Михеич спросил:
— Как насчет подрядов-то, Егор Максимыч? Церква-то неужто не мне дадут? Я ведь шестнадцать лет церкви строю…
Архитектор передвинул шлем на ухо и лихо сказал:
— Давайте мы с вами, Кирилл Михеич, в готическом стиле соорудим… Скажем, хоть хохлам в пример.
— Зачем же хохлам готический? Они молиться не будут… И погром устроют — церковь разрушат и нас могут избить. Теперь насчет драки — свободный самосуд.
Шмуро насунул шлем на брови, и соответственно этому голос его поредел:
— Такому народу надо ограниченную монархию… А если нам колокольню выстроить в готическом? Ни одной готической колокольни не строил. Одну колокольню?
— Колокольню попробовать можно. Скажем, в расчетах ошиблись.
Шмуро кинул шлем на кровать и сказал обрадованно:
— Тогда мы с вами кумыса выпьем. Чаным!
Киргиз принес четверть с кумысом.
— Слышали? — спросил Шмуро. — Комиссар Запус приехал.
— Много их. Так, насчет церквей-то, как? У меня сейчас и лес и кирпич запасен. Вы там…
— Можно, можно. Только вы политикой напрасно не интересуетесь. В Лондоне или даже в какой-нибудь Индии — просыпается сейчас джентльмен, и перед носом у него — газета. Одних объявлений — шестнадцать страниц…
— Настоящая торговля, — вздохнул Кирилл Михеич. — Жениться не думаете?
— Нет? А что?
— Так. К слову. Жениться человеку не мешает. Невесту здесь найти легко можно. Если на казачке женишься — лошадей в приданое дадут.
— Вы, кажется, на казачке женились? Много лошадей получили?
— В джут[1] все подохли. Гололедица… ну, и того… высохли. Пойду.
— Сидите. Я вам про Запуса расскажу, комиссара.
— Ну их к богу! Я насчет церквей и так… вот коли рабочие не идут на работу, как с ними? Закона такого нет?
— Рассчитать.
— Только? Кроме расчета — никаких свободных самосудов?..
— Нельзя.
На улицах между домами — опять золотистая пыль. Как вода на рассвете — легкая и светлая. Домишки деревянные, островерхие — зубоспинные и зеленоватые стерляди. У некоторых домов — палисадники. В деревянных опоясачках пыльные жаркие тополи, под тополями, в затине — кошки. Глаз у кошки золотой и легкий как пыль.
А за домами — Иртыш голубой, легкий и розовый. За Иртышом — душные нескончаемые степи. И над Иртышом — голубые степи, и жарким вечным бегом бежит солнце.
Встретился протоиерей Смирнов. Был он рослый, темноволосый и усы держал как у Вильгельма. А борода, как степь зимой, не росла, и он огорчался. Голос у него темный с ядреными домашними запахами, словно ряса, говорит:
— На постройку?
Благословился Кирилл Михеич, туго всунул голову в шляпу.
— Туда. К церкви.
Смирнов толкнул его легонько, — повыше локтя. И, спрятав внутри темный голос, непривычным шопотом сказал:
— Ступайте обратно. От греха. Я сам шел — посмотреть. Приятно, когда этак…
Он потряс ладонями, полепил воздух:
— …растет… Небо к земле приближается… А вернулся. Квартала не дошел. Плюнул. У святого места, где тишина должна, — птица и та млеет сборище…
— Каменщики?
Когда протоиерей злился — бил себя в лысый подбородок. Шлепнул он тремя пальцами, и опять тронул Кирилла Михеича выше локтя:
— Заворачивайте ко мне. Чаем с малиновым вареньем, дыни еще из Долона привезли, — угощу.
— На постройку пойду.
— Не советую. Со всего города собрались. Комиссар этот, что на пароходе. Запус. Непотребный и непочтительный крик. Очумели. Ворочайтесь.
— Пойду.
Шлепнул ладонью в подбородок. Пошел, тяжело вылезая ногами из темной рясы, — мимо палисадников, мимо островерхих домов — темный, потный, гулом чужим наполненный колокол. Протоиерей Евстафий Владимирович Смирнов, сорока пяти лет от роду.
На кирпичах, принадлежащих Кириллу Михеичу, на плотных и веселых стенах постройки, на выпачканных известкой лесах — красные, синие, голубые рубахи. Крыльца, сутулые спины, привыкшие к поклажам — кирпича, ругани, кулаков — натянули жилы цветные материи, — красные, синие, голубые, слушают.
И Кирилл Михеич слушает. Раз пришел…
На бывшей исправничьей лошади — говорящий. Звали ее в 1905 году Микадо, а как заключили мир с Японией — неудобно — стали кликать: Кадо. Теперь прозвали Императором. Лошадь добрая, Микадо так Микадо, Император так Император — ржет. Копытца у ней тоненькие, как у барышни, головка литая и зуб в тугой губе — крепкая…
И вот на бывшей исправничьей лошади — говорящий. Волос у него под золото, волной растрепанный на шапочку. А шапочка-пирожок — без козырька и наверху — алый каемчатый разрубец. На боку, как у казаков, — шашка в чеканном серебре.
Спросил кого-то Кирилл Михеич:
— Запус?
— Он…
Опять Кирилл Михеич:
— На какой, то-есть, предмет представляет себя?
И кто-то басом с кирпичей ухнул:
— Не мешай… Потом возразишь.
Стал ждать Кирилл Михеич, когда ему возразить можно.
Слова у Запуса были розовые, крепкие, как просмоленные веревки, и теплые. От слов потели и дымились ситцевые рубахи, ветер над головами шел едкий и медленный.
И Кириллу Михеичу почти также показалось, хотя и не понимал слов, не понимал звонких губ человека в зеленом киргизском седле.
— Товарищи!.. Требуйте отмены предательских договоров!.. Требуйте смены замаскированного слуги капиталистов — правительства Керенского!.. Берите власть в свои мозолистые руки!.. Долой войну… Берите власть…
И он, взметывая головой, точно вбивал подбородком — в чьи руки должна перейти власть. А потом корявые, исщемленные кислотами и землей, поднялись кверху руки — за властью…
Кирилл Михеич оглянулся. Кроме него, на постройке не было ни одного человека в сюртуке. Он снял шляпу, разгладил мокрый волос, вытер платком твердую кочковатую ладонь и одним глазом повел на Запуса.
Гришка Заботин, наборщик из типографии, держась синими пальцами за серебряные ножны, говорил что-то Запусу. И выпачканный краской, темный, как типографская литера, гришкин рот глядел на Кирилла Михеича. И Запус туда же.
Кирилл Михеич сунул платок в карман и, проговорив:
— Стрекулисты… тоже… Политики! отправился домой.
Но тут-то и стряслось.
За Казачьей площадью, где строится церковь, есть такой переулочек Непроезжий. Грязь в нем бывает в дождь желтая и тягучая, как мед, и глубин неизведанных. Того ради, не как в городе — проложен переулком тем деревянный мосток, по прозванью троттуар.