Змею мы рассекли, но не убили.
Она срастется - и опять жива.
Я часто видел нищих во сне. Грязных. Оборванных. В лохмотьях.
Они стучали в дверь моей комнаты. Или неожиданно появлялись на дороге.
В страхе, а иногда и в ужасе я просыпался.
Я стал думать - почему я вижу нищих. Чем они меня устрашают? Не есть ли для меня Нищий - некий условный раздражитель?
Я перелистал свои воспоминания, надеясь среди них найти устрашающие меня сцены.
Нет, образ нищего отсутствовал в моих воспоминаниях. Только лишь одна короткая сценка относилась к трехлетнему возрасту - мать шутливо протянула меня нищему.
Может быть, этот нищий устрашил меня? Может быть, остался неосознанный инфантильный страх, оживающий в моих сновидениях?
Я вспомнил о тех нищих, которых я встречал на улице. Нет, никакого страха я перед ними не чувствовал. Никакого волнения не испытывал.
А ведь этот страх должен и днем присутствовать в какой-то, хотя бы самой незначительной степени. Я уже писал однажды, что испытывал такой деформированный страх перед водой. Он и днем выражался в странных симптомах. Он нашел отражение во всей моей жизни. Я боролся с этим неосознанным страхом путем осознания. Была борьба. Следы этой трагической борьбы остались в моих записных книжках, в моей литературе. Вода была для меня первым условным раздражителем; нищий, по всей вероятности, - вторым.
Тогда я раскрыл свои записные книжки, рассчитывая на их страницах найти следы новой борьбы, следы новых схваток с неосознанным противником.
Однако в записных книжках я на этот раз не нашел того, что искал. Не было ни цифр, ни справок. Не было ничего такого, что могло говорить о повышенной заинтересованности в этом объекте.
Тогда я перелистал свои сочинения, книги.
Нет сомнения, тема нищего меня весьма интересовала. Но это был нормальный интерес литератора к социальному явлению.
Эта тема присутствовала только лишь в той степени, в какой ей надлежало присутствовать в сочинениях сатирического писателя. Мне даже показалось, что эта тема недостаточно полно и широко взята.
Я был озадачен. Как же так? Я видел нищих во сне. Нищие меня устрашали. Это очевидно. Однако проходила ночь, вставало солнце, и след нищих терялся в его лучах.
Тогда я вновь стал обдумывать свою жизнь, стараясь вспомнить сцены, чем-либо связанные с нищим.
Однако ничего существенного мне не удалось припомнить из этой области. Никаких нищих я не мог вызвать из забвения.
Но вот я увидел какой-то нелепый сон.
Пароход. На палубе толпа пассажиров. Эта толпа аплодирует мне. Из толпы выходит весьма моложавый старик. Он цветущий, подтянутый, краснощекий. С цветком в петлице.
Почтительно поклонившись мне, старик произносит:
- О, благодарю вас, молодой человек! Вспомните, какой я был дряхлый, когда мне было восемьдесят лет. Теперь, когда мне стало шестьдесят, я чувствую себя отлично.
Я отвечаю:
- Очень рад, Павел Петрович, что мне удалось вам помочь.
Старик берет меня под руку. Мы с ним торжественно шествуем. Доходим до какой-то двери. Дверь открывается. Старик исчезает.
Вот весь сон. Он кажется абсурдным, бессмысленным. Я даже сначала не хотел о нем думать.
А надо сказать, что этот сон относился к тому периоду, когда я начал собирать материал для моей книги "Возвращенная молодость". Стало быть, какой-то старик благодарил меня за эту мою будущую книгу, которая вернула ему молодость.
Я стал думать об этом толстомордом старике - не видел ли я его в жизни. Нет, эти багровые щеки мне не приходилось раньше видеть.
Но почему же, в таком случае, я назвал его Павлом Петровичем? Ведь так называют только знакомых.
Я стал перебирать в моей памяти забытые имена. Такого имени я не мог припомнить.
Но тут мое внимание остановилось на двери, до которой я довел старика. Где же я видел эту тяжелую резную дубовую дверь? Нет сомнения, я где-то ее видел. Я отлично ее помню. Помню даже медную дощечку на ней. И фамилию на этой дощечке -Чистяков.
Какой же это Чистяков?
Я стал перебирать в своей памяти фамилии. Нет, среди знакомых фамилий этой не имелось.
Был весьма известный художник Чистяков. Но какое же отношение он имел ко мне?
Любопытства ради я открыл энциклопедический словарь, чтоб посмотреть, как звали этого художника. И с удивлением увидел, что имя и отчество его совпадали с тем, что я произнес во сне.
Это был знаменитый русский художник Павел Петрович Чистяков.
Неожиданно я вспомнил - он был начальником моего отца по Академии художеств.
И вдруг с необычайной отчетливостью я припомнил забытую сцену.
Зима. Снег. Васильевский остров.
Я с матерью иду по улице. Мы останавливаемся у двери, на которой медная дощечка: "Павел Петрович Чистяков".
Я звоню. Дверь открывает швейцар. Мать говорит:
- Скажите его превосходительству, что пришла вдова художника Зощенко.
Швейцар уходит и вернувшись говорит:
- Его превосходительство просит вас обождать здесь.
Мы садимся на деревянный диван. Долго сидим, поглядывая на широкую шикарную лестницу. Мы ждем очень долго. Я начинаю хныкать. Мне скучно. Неприятно так долго ждать. Я говорю матери:
- Если он так долго не идет, значит, он не нуждается в нас. Мама, давай уйдем.
Мама тихо говорит мне:
- Не он, а мы нуждаемся в нем. Сейчас, когда папа умер, мы должны получить пенсию. А сколько мы получим, это будет зависеть от Павла Петровича.
Проходит час. Наконец по лестнице спускается старик в черном сюртуке. Старик весьма стар, сухощав, бледен.
Мама почтительно кланяется ему. И о чем-то просит.
Старик что-то брезгливо отвечает, делая сильное ударение на "о".
Беседа продолжается три минуты.
Мы уходим.
Мама берет меня за руку. И мы снова идем по улице. Я говорю:
- Мама, вот уж я бы не стал так вежливо говорить, как ты с ним говорила.
Мама отвечает:
- Что же делать, Мишенька, - мы от него зависим.
- Все равно. Он плохо с тобой разговаривал. И плохо попрощался - сразу отвернулся.
Мама начинает плакать. Я говорю маме:
- Да, но он со мною поступил еще хуже, чем с тобой. Он даже не поздоровался со мной и не попрощался. И то я не плачу.
Мама плачет еще сильней. Чтоб утешить ее, я говорю:
- У меня есть двадцать копеек. Если хочешь, я найму извозчика, и мы поедем домой.
Я нанимаю извозчика, и мы садимся с мамой в пролетку.
Мне показалось, что эта сцена в передней имела значение в моей жизни.
Мне показалось, что эта сцена устрашила меня.
В самом деле. Снова передо мной был образ нищего. Однако на этот раз нищим был я сам.
Я стоял в передней с протянутой рукой. Я просил. И мне подавали. Быть может, я боялся стать нищим? Боялся очутиться в качестве жалкого просителя? И вот почему образ нищего устрашил меня?
Я стал думать о нищих, которые во множестве бродили по старым дорогам моей страны. И о великой революции, которая поставила своей задачей уничтожить это бедствие.
Я стал думать о том прошлом мире, в котором я родился и жил. О том мире, который создал нищих, просителей, людей, которые кланяются, клянчат, унижаются.
Вероятно, этот мир устрашил меня. Вселил неуверенность. Создал пугало в образе нищего.
Я вспомнил этот мир. Вспомнил людей, окружавших меня. Вспомнил взаимоотношения.
Нет сомнения, это был несчастный мир. Он нес с собой болезни не менее опасные, чем те, о которых я пишу в этой книге. Он мог вселить тревогу, беспокойство, страх. Нет сомнения, он мог создать пугало в образе нищего.
Итак, я вспомнил этот мир, в котором я родился. Мир богатых и нищих. Мир просителей и подающих. Мир, который меня устрашил.
Какое странное и смешанное чувство я испытал! И вдруг понял, что этот мир я никогда больше не увижу. И почувствовал сожаление, какое, впрочем, часто чувствуют ко всему ушедшему, особенно - ко временам своего детства. И какую радость при этом я испытал!
Но о чем же я сожалел? Что оставил я в том прошлом мире? И почему я немного сожалею о том, что меня устрашало?
Я не мог понять. Не мог выразить словами причину своего сожаления. И тогда я рассказал об этих своих чувствах одной одинокой женщине. Она была моя сверстница. Но она считала, что больше знала о прошлом мире.
Она сказала:
- Я испытываю такие же чувства. Но только они не случайны, как у вас. Я не перестаю оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли.
Я сказал:
- Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих. Он мог устрашать людей. Это был несправедливый мир.
- Пусть несправедливый, - ответила женщина, - но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но неярких, скучных и будничных, какие мы видим. Новый мир - это грубый, мужицкий мир. В нем нет той декоративности, к какой мы привыкли. Нет той красивости, какая радует наш взор, слух, воображение. И вот в чем наша боль и наше сожаление. Что касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.
Уйдя от этой женщины, я стал думать - так ли это, как она сказала?
Мне захотелось припомнить какие-нибудь изящные сцены из прошлого. Я принялся думать о шелковых тканях, о музыке в гостиных, об утонченных словах, произнесенных при встречах, о лакированных экипажах, проезжающих по улицам.
Я припомнил несколько сцен. Нет, они не были связаны с душевным волнением. Они не вошли в мои воспоминания. Должно быть, они были привычны для моего взора. Должно быть, они были ничем не удивительны, повседневны.
Об этих сценах, вероятно, я не вспомнил бы, если б не подумал о том, о чем думаю теперь, стараясь понять, откуда возникли эта боль, эта радость и сожаление.
В студенческом кителе, со стэком в руках, я иду по берегу моря.
Сестрорецкий пляж. Жарко. Лето. Играет симфонический оркестр.
На горячем песке расположились люди. Шикарные женщины в шляпах, с зонтиками в руках. Чахлого вида мужчины в пенсне, в пиджаках.
Мило прогуливаются детишки. Они в шляпах, в чулочках, в башмаках. Какая-то девчурка хнычет.
- Маменька, - говорит она, - пожалуйста, разреши мне снять чулочки.
- Нет, это неприлично, - говорит мать. - Мы снимем чулки, когда пойдем купаться.
Кругом чинно, скучно. Почти не видно загорелых тел. Почти не слышно криков, возгласов, смеха. Кто-то визжит, входя в воду. Кто-то завывая читает стихи. Кому-то на подносе несут пиво.
Боже мой, как нестерпимо скучно…
Похлопывая стэком по узким своим брюкам, я подхожу к моим знакомым. Это - знаменитый адвокат Н. и его жена мадам Н. Н.
Мне нравится жена этого адвоката. Я немного ухаживаю за ней.
Мадам Н. Н. улыбается, когда я подхожу. Стыдливо прикрывает свое тело, наглухо затянутое в шикарный купальный костюм. Помахивает белым веером из страусовых перьев.
Я сажусь рядом.
Мадам Н. Н. кокетничает со мной. Однако разговор не клеится. Рядом муж. Это пресно.
- Серж, - говорит она супругу, - ты бы, право, пошел к воде. Не нужно купаться, но один раз окунуться - это следует, мой друг. Это полезно для твоего здоровья.
Серж безропотно сдирает с себя чесучовый пиджак. Отстегивает шелковые подтяжки. Раздевается.
Я вижу чахлое его тело. Впалую, чахоточную грудь. И жалкие руки, лишенные мускулов.
Увидя на себе мой взор, судебный работник бормочет:
- Дух выше, молодой человек. Дух, а не тело - вот в чем наша забота, наша красота.
Осторожно ступая на песок, Серж, как по гвоздям, идет к воде.
Его руки, худые и безжизненные, болтаются, как плети.
Изящная гостиная. Шелковая мебель. Кружева. Тюль. Фарфоровые безделушки. Французская речь.
Хозяин - бледный, томный, усталый. Нечто декадентское в его лице.
Плавно жестикулируя, он читает свои стихи. Он читает поэму о какой-то "первоначальной" красоте, к которой должны стремиться люди, об утонченной страдающей душе, блуждающей в грубом мире, в мире низменных страстей. Чтение прерывается каким-то криком в передней.
Хозяин морщится. Страдальчески наморщив лоб, выслушивает горничную, которая что-то ему тихо докладывает.
Неожиданно на пороге гостиной появляется женщина. Она немолода. Плохо одета. Седые ее волосы торчат из-под шляпки.
- Ты что же со мной делаешь, Пьер? - говорит она. И, увидев гостей, продолжает: - Нет, я не погляжу, что у тебя гости. Пусть все знают, какой ты негодяй: твой покойный отец, мой родной брат, велел ежемесячно выдавать мне по сто рублей. А ты что делаешь? Ты что, ирод, издеваешься надо мной?
Наморщившийся, как от зубной боли, хозяин тихо говорит:
- Уйдите, тетя Лизет. Отец не говорил мне этого. Подавайте в суд.
Горничная и хозяин выпроваживают тетку. Неожиданно та падает на пороге.
- Притворяется, - говорит хозяин. И, вытащив из кармана кредитку, швыряет тетке.
Дверь гостиной закрывается. Мы не видим продолжения.
Закрыв глаза рукой, хозяин извиняется перед гостями за невольную сцену. Кто-то из гостей говорит:
- Как совпала ваша поэма с тем, что случилось! Какой грубый мир! И какое счастье, что его можно избежать, отгородиться от него поэзией, душевным одиночеством…
Хозяин продолжает читать прерванную поэму.
На ступеньках лестницы сидят рабочие. Они грязные, оборванные. Некоторые из них - в лаптях.
Это рабочие-сезонники. Они достраивают дом во дворе. И вот сегодня, в воскресенье, они пришли к домовладельцу, чтоб получить свой недельный заработок.
Кто-то из них говорит:
- Нет, они не любят сразу платить. Они поманежат людей, а потом уже платят.
Кто-то из рабочих встает и, подойдя к двери, несмело стучит.
В дверях появляется горничная. Она в белом передничке. На голове ее - накрахмаленная белая наколка.
Горничная говорит:
- Ну что вы стучите, дьяволы… Кажется, сказано вам - барин занят. Приходите вечером.
Сезонник говорит:
- Вечером придешь, скажут - утром приходите. Ведь каждую неделю такая канитель. Сделайте милость, доложите барину, дескать, люди ждут…
Горничная с досадой говорит;
- Барин занят. Не будет сегодня платить. Уходите к лешему.
Дверь захлопывается. Я сижу на подоконнике с Валей. Валя - дочь этого домовладельца. Нам по пятнадцати лет. У нас нечто вроде флирта. Вот уже час мы сидим на подоконнике и о чем-то болтаем. Я спрашиваю Валю:
- Валечка, а чем занят ваш папа? Смущенно потупив глазки, Валя говорит:
- К нему опять пришла Анель. Когда была жива мама - она не смела приходить. Теперь она приходит. Я боюсь, что папа на ней женится. Она с утра у него. Они собираются ехать на бега.
Я смотрю на сезонников, расположившихся на ступеньках лестницы. Некоторые из них курят. Другие пьют и закусывают.
Мы с Валей смотрим в окно…
Как забытые видения, мелькают передо мной эти маленькие сцены из прошлой жизни. Какие неприятные сцены, какие горькие воспоминания! Какая нищенская красота!
Так вот почему я рад, что больше не увижу ушедшего мира, мира роскоши и убожества, мира неслыханной несправедливости, нищеты и незаслуженного богатства! Вот почему я рад, что не увижу больше узкогрудых чахоточных людей, в сердце которых уживались высокие, изящные чувства и варварские намерения!
Значит, нет никаких мотивов для сожалений. А оно было - это сожаление, - и оставалась эта боль. И я снова не мог понять, откуда эта боль возникает.
Быть может, она возникает оттого, что я видел печальные сцены прощанья с этим ушедшим миром. Я был свидетелем, как уходил этот мир, как с плеч его соскользнула эта непрочная красота, эта декоративность, изящество.
Я вспомнил одного поэта - А. Т-ва.
Он имел несчастье прожить больше, чем ему надлежало. Я помнил его еще до революции, в 1912 году. И потом я увидел его через десять лет.
Какую страшную перемену я наблюдал. Какой ужасный пример я увидел.
Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты. Все горделивые мысли были растеряны.
Передо мной было животное более страшное, чем какое-либо иное, ибо оно тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта.
Я встретил его на улице. Я помнил его обычную улыбочку, скользившую по его губам, - чуть ироническую, загадочную. Теперь вместо улыбки был какой-то хищный оскал.
Порывшись в своем рваном портфеле, поэт вытащил тоненькую книжечку, только что отпечатанную. Сделав надпись на этой книжечке, поэт с церемонным поклоном подарил ее мне.
Боже мой, что было в этой книжечке!
Ведь когда-то поэт писал:
Как девы в горький час измены,
Цветы хранили грустный вид.
И, словно слезы, капли пены
Текли с их матовых ланит…
Теперь, через десять лет, та же рука написала:
Пышны юбки, алы губки,
Лихо тренькает рояль.
Проституточки-голубки,
Ничего для вас не жаль…
Все на месте, все за делом,
И торгует всяк собой:
Проститутка - статным телом,
Я - талантом и душой.
В этой книжечке, напечатанной в издании автора (1922 г.), все стихи были необыкновенные. Они прежде всего были талантливы. Но при этом они были так ужасны, что нельзя было не содрогнуться, читая их.
В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием "Моление о пище". Вот что было сказано в этом стихотворении:
Пищи сладкой, пищи вкусной
Даруй мне, судьба моя, -
И любой поступок гнусный
Совершу за пищу я.
В сердце чистое нагажу,
Крылья мыслям отстригу,
Совершу грабеж и кражу,
Пятки вылижу врагу!
Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.
Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова - ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, - голым, нищим, омерзительным.