Вы должны знать, что у нас есть историческое видение событий.
Адольф Гитлер
Лавровый венок, который Гитлер повесил на стене своей камеры в крепости Ландсберг, представлял собой нечто большее, нежели вызывающий символ неизменности его замыслов. Вынужденное выключение из текущих политических событий, вызванное тюрьмой, пошло ему на пользу, как в политическом, так и в личном плане, потому что позволило избежать тех последствий, что были уготованы партии катастрофой 9 ноября, и следить за распрями своих раздираемых ожесточённым соперничеством соратников с безопасной, да к тому же ещё и окружённой нимбом национального мученика дистанции. В то же время оно помогло ему после нескольких лет чуть ли не исступлённой неугомонности прийти в себя — прийти к вере в себя и свою миссию. Улёгся разгул эмоций, и начало — сперва несмело, а по ходу процесса все увереннее — выкристаллизовываться притязание на роль руководящей фигуры правого крыла «фелькише», все более обретая при этом самоуверенные контуры единственного, наделённого мессианскими способностями фюрера. Последовательно и с глубоким проникновением в роль Гитлер приучает к чувству своей избранности сначала своих «сокамерников», и подобное усвоение роли придаёт, начиная с этого момента, его облику те сходные с маской, застывшие черты, которые уже не допускают ни улыбки, ни нерасчётливого жеста, ни необдуманной позы. На удивление неосязаемой, почти абстрактной персоной без лица станет он отныне и впредь появляться на сцене, будучи её неоспоримым хозяином. Ещё до ноябрьского путча Дитрих Эккарт жаловался на folie de grandeur[1] Гитлера, на его «мессианский комплекс»[2]. Теперь же тот все более сознательно застывает в позе статуи, отвечавшей монументальным размерам его представления о величии и фюрерстве.
Отбывание наказания не было помехой этому планомерному процессу его самостилизации. На последовавшем вслед за первым дополнительном процессе были осуждены ещё около сорока участников путча, которых затем также отправили в Ландсберг. Среди них были члены «ударного отряда Гитлера» Берхтольд, Хауг, Морис, затем Аман, Гесс, Хайнес, Шрек и студент Вальтер Хевель. Начальство тюрьмы предоставляло Гитлеру в рамках этого круга свободное, даже в чём-то компанейское времяпрепровождение, что максимально способствовало его персональным амбициям. В обеденное время он сидел во главе стола под знаменем со свастикой, его камера убиралась другими заключёнными, а вот в играх и лёгких работах он участия не принимал. Доставлявшиеся в тюрьму после него единомышленники должны были «незамедлительно докладывать о себе фюреру», и регулярно в десять часов, как рассказывается в одном из свидетельств, проходила «летучка у шефа». В течение дня Гитлер занимался поступавшей корреспонденцией. Одно из полученных хвалебных писем принадлежало перу молодого доктора филологии Йозефа Геббельса, который так отзывался о заключительной речи Гитлера на процессе: «То, что Вы там сказали, это — катехизис новой политической веры для пребывающего в отчаянии, рушащегося, лишённого божества мира… Некий бог поручил Вам сказать, чем мы страдаем. Вы облекли нашу муку в слова избавления… „ Писал ему и Хьюстон Стюарт Чемберлен, в то время как Розенберг поддерживал во внешнем мире память об узнике, распространяя „открытку с портретом Гитлера“, «миллионами штук как символом нашего фюрера“[3]
Гитлер часто прогуливался в тюремном саду; у него все ещё трудности со стилем — сохраняя на лице мину цезаря, он принимал хвалу со стороны своих верноподданных, будучи одетым в кожаные шорты, куртку от национального костюма, а нередко и не сняв с головы шляпу. Когда устраивались так называемые дружеские вечера, и он выступал на них, то «за дверями на лестнице молча толпились служащие крепости и внимательно слушали»[4]. Словно и не было никогда поражения, он развивал перед слушателями легенды и видения своей жизни, а также — в весьма характерном сочетании — практические планы по созданию того государства, чьим единоличным диктатором он, как и прежде, видел себя; например, идея магистральных автомобильных дорог-автобанов, как и малолитражек «Фольксваген», согласно более позднему свидетельству, родилась именно в ту пору. Хотя время для посещений в тюрьме ограничивалось шестью часами в неделю, Гитлер по шесть часов в день принимал своих сторонников, просителей и политических партнёров, превративших крепость Ландсберг в место паломничества; немало было среди них и женщин — не без оснований об этой тюрьме говорили потом как о «первом Коричневом доме»[5]. На 35-летие Гитлера, которое отмечалось вскоре после окончания процесса, цветы и посылки знаменитому узнику заполнили несколько помещений.
Вынужденная передышка послужила в то же время для него и своего рода поводом для «инвентаризации», в ходе которой он старался навести порядок в неразберихе своих аффектов и складывал обрывки когда-то читанного и наполовину усвоенного, дополняя все это плодами текущего чтения, в чертёж некой мировоззренческой системы: «Это время дало мне возможность разобраться с различными понятиями, которые до того я ощущал лишь инстинктивно»[6]. О том, что им действительно было прочитано, можно судить только по косвенным доказательствам и свидетельствам из третьих рук; сам же он в своей постоянной заботе самоучки, как бы его не заподозрили в духовной зависимости от кого-то, чрезвычайно редко говорил о книгах и любимых авторах — многократно и в различной связи упоминается только Шопенгауэр, с чьими произведениями он якобы не расставался на войне и мог пересказывать из них большие куски; то же относится к Ницше, Шиллеру и Лессингу. Он всегда избегал цитирования и создавал тем самым одновременно впечатление об оригинальности своих познаний. В автобиографическом очерке, датированном 1921 годом, он утверждал, что в юности занимался «основательным штудированием народнохозяйственных учений, а также всей имевшейся, в то время антисемитской литературы», и заявлял: «На 22-м году жизни я с особым рвением набросился на военно-политические труды и буквально в течение нескольких лет не упускал ни малейшей возможности самым тщательным образом заниматься всеобщей всемирной историей»[7], однако при этом никогда не упоминается ни один автор, ни одно название книги, всегда речь идёт — что так характерно для неконкретной формы выражения его гигантомании — о целых областях знаний, якобы усвоенных им. В той же связи — и вновь с указующим в даль перстом — он называет историю искусства, историю культуры, историю архитектуры и «политические проблемы», однако нетрудно предположить, что свои познания он до той поры приобретал лишь как компиляцию из вторых и третьих рук. Ханс Франк, говоря о временах заключения в ландсбергской тюрьме, назовёт Ницше, Чемберлена, Ранке, Трайчке, Маркса и Бисмарка, а также военные мемуары немецких и союзнических государственных деятелей. Но вместе с этим и до этого он черпал элементы своего миропонимания и из тех отложений, что наносились потоком мелкотравчатой псевдонаучной литературы из весьма сомнительных источников, чей точный адрес сегодня уже едва ли возможно определить, — расистские и антисемитские труды, сочинения по теории германского духа, мистике крови и евгенике, а также историко-философские трактаты и дарвинистские учения.
Достоверной в свидетельствах многочисленных современников, касающихся вопроса о чтении Гитлера, является, в принципе, лишь та интенсивность, с которой, как рассказывают, он утолял свой книжный голод. Ещё Кубицек говорил, что Гитлер был записан в Линце одновременно в трех библиотеках и он помнит его не иначе как «окружённого книгами», а по выражению самого Гитлера он либо «набрасывался» на книги, либо «проглатывал» их[8]. Однако из его речей и сочинений — вплоть до «застольных бесед», — равно как и из воспоминаний его окружения, перед нами встаёт человек с весьма характерной духовной и литературной индифферентностью; среди примерно двух сотен его монологов за столом лишь вскользь упоминаются имена двух-трех классиков, а в «Майн кампф» лишь однажды появляется ссылка на Гёте и Шопенгауэра, да и то в достаточно безвкусном антисемитском контексте. Познание и впрямь для него ничего не значило, он не ведал ни связанных с ним высоких чувств, ни кропотливых трудов, для него была важна утилитарность знания, а то, что он назвал и описал как «искусство правильного чтения», никогда не было чем-то иным, кроме поиска формул для заимствования, а также весомых доказательств для собственных предубеждений — «подходящим по смыслу вкраплением в картину, которая в каком-то виде уже существовала всегда»[9].
Лихорадочно и с той жадностью, с какой он набрасывался на горы нанесённых книг, накинулся он с начала июня на работу над «Майн кампф» — первая часть этой книги была завершена уже через три с половиной месяца. Гитлер говорил, что он «должен был написать обо всём, что беспокоило душу». «До поздней ночи стучала пишущая машинка, и можно было слышать, как он в узких стенах диктовал текст своему другу Рудольфу Гессу. Уже готовые главы он потом обычно читал вслух… в субботние вечера сидевшим вокруг него подобно апостолам вокруг Христа товарищам по судьбе»[10]. Задуманная поначалу как отчёт об итогах «четырех с половиной лет борьбы», эта книга превратилась затем в значительной мере в своего рода смесь из биографии, идейного трактата и учения о тактике действий и имела одновременно своей целью изготовление легенды о фюрере. В его мифологизирующем изображении жалкие, затхлые годы до вступления в политику приобретали благодаря смело вплетённым узорам нужды, лишений и одиночества характер некой фазы аккумуляции и внутренней подготовки, как бы тридцатилетнего пребывания в пустыне, предусмотренного Провидением. Макс Аман, будущий издатель книги, явно ожидавший получить автобиографию с сенсационными подробностями, был поначалу чрезвычайно разочарован рутинностью и многословием этой скучной рукописи.
Однако тут следует исходить из того, что честолюбие Гитлера с самого начала целило куда выше, нежели это мог разглядеть Аман. Автор хотел не разоблачать, а интеллектуально подкрепить только что обретённое притязание на фюрерство и представить себя в виде прославлявшегося им же самим гениального сочетания политика и программолога. А пассаж, содержащий ключ к этим его дальним замыслам, находится в неприметном месте в середине первой части книги:
«Если искусством политики действительно считается искусство возможного, тогда программолог относится к тем, о коих говорят, что богам только нравится, когда они требуют и хотят невозможного… В рамках продолжительных периодов истории человечества может однажды произойти так, что политик обручится с программологом. Но чем сердечнее это слияние, тем мощнее и сопротивление, противостоящее затем действиям политика. Он работает уже не на потребности, которые ясны любому взятому наугад мещанину, а на цели, которые понятны лишь немногим. Поэтому его жизнь бывает тогда раздираема любовью и ненавистью…
И тем реже (бывает) успех. Но если он всё-таки улыбнётся в веках одному, то, может быть, тогда в свои поздние дни тот будет уже окружён лёгким мерцанием грядущей славы. Правда, эти великие бывают только марафонцами истории; лавровый венец современности коснётся разве что висков умирающего героя»[11].