Новое литературное обозрение 1992 №1
ТЕОРИЯ И ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ, КРИТИКА И БИБЛИОГРАФИЯ
Редакция
Ирина Прохорова (главный редактор)
Кирилл Постоутенко (теория)
Сергей Панов (история)
Татьяна Михайловская (практика)
Редколлегия
Константин Азадовский (Петербург)
Хенрик Баран (Олбани, Нью-Йорк)
Галина Белая (Москва)
Вадим Вацуро (Петербург)
Михаил Гаспаров (Москва)
Александр Жолковский (Лос-Анджелес)
Андрей Зорин (Москва)
Александр Лавров (Петербург)
Джон Малмстад (Кэмбридж, Массачусетс)
Александр Осповат (Москва/Лос-Анджелес)
Омри Ронен (Анн Арбор, Мичиган)
Игорь Смирнов (Констанц/Мюнхен)
Роман Тименчик (Иерусалим)
Евгений Тоддес (Рига)
Александр Чудаков (Москва)
МОСКВА
ИЗЯЩНАЯ СЛОВЕСНОСТЬ
Из всех родов людей француженки обыкновенного развития предпочитают, как известно, любовь pour rien, достающуюся ни за что, и основывают это предпочтение на прочности этого рода чувства, так как нет того достоинства, в котором бы человек не утратил чувства удовольствия и <которым> не перестал бы им восхищаться: красота приглядывается, высокая нравственность становится тяжелой, и самая разумность кажется скучной. Между тем как любовь, основанная ни на чем, не изменяется, не улетучивается. Пример такого странного рода я видел в своем родстве и хочу о нем рассказать.
У меня был двоюродный брат Александр Андреевич, господин очень нежной и благородной натуры, красив собою, но самого посредственного ума, учился плохо и почти ничего не знал в научных вопросах, но был большой гуманист. По происхождению он был дворянин, сын помещика и получил по наследству независимое состояние, заключавшееся в населенном имении, которое выделили ему старшие братья, значительно обобрав его в свою пользу. Александр Андреевич на это не сердился и говорил:
— Бог с ними! Они женаты: мне больше не нужно: я один.
Его за это считали глупым, и о глупости его ходили анекдоты в губернском городе. Вскоре последовало освобождение крестьян, и при этом обнаружилась его другая глупость: он выделил своим крестьянам превосходные наделы, простил им все прежние недоимки и разделился с ними и водой, и лесом. Это дало повод дворянам не только смеяться над Александром Андреевичем, как над дураком, но и считать его также дрянным человеком, дающим дурной пример в обществе. Александр Андреевич знал это и в ответ на такие дурные толки так же весело улыбался и, помахивая рукой, говорил:
— Бог с ними. Что они обо мне беспокоятся? Я один: мне больше не нужно.
Раз, когда он приехал в Орел и обедал в дворянском собрании, ему по этому поводу делал какие-то замечания предводитель, а когда он в ответ ему указал на свое одиночество, то предводитель сказал ему:
— Вы теперь одиноки, но очень возможно, что встретите девушку, достойную, и на ней женитесь.
А кузен мой, милый Саша, отвечал:
— Это едва ли случится, потому что на дурочке,— сказал он,— я не женюсь, а умная за меня не пойдет.
— Почему же не пойдет? — спросили его, ожидая, вероятно, что он признает себя глупым, но он этого не сказал, а довольно умно ответил:
— Не пойдет потому, что я никогда не позволю себе свататься к умной девушке, так как я не могу надеяться доставить ей достаточно умственные ресурсы.
— А если она сделает предложение?
Александр Андреевич подумал и ответил:
— Да, если сама сделает предложение, ну, тогда я не знаю.
И вот Бог послал Александру Андреевичу такое счастье, которого он и не ожидал. У нас в городе жил тогда важный сановник, который давно уже овдовел, имел трех дочерей, воспитанных замечательно: на всей свободе, как говорили злые языки.
Сановник держал для них <гувернантку> англичанку, которая руководила их уроками, а когда они достигли пятнадцати — семнадцати лет, только жила с ними, как друг. Девушки пользовались полной свободой, делали, что хотели, но были при этом невидимки, или почти невидимки: они показывались обществу только два раза в год на балах, которые делал их отец зимою, и затем их не видели никогда ни на гуляньях, ни в саду, ни в церкви, ни в театре. Если которая-нибудь из них приезжала на минуту в лучший из магазинов выбрать какую-нибудь вещь, то это была редкость: все, что нужно, доставляли на дом, или за покупками ходила их поверенная, пожилая девушка. Все свое время они проводили в огромном доме своего отца, преимущественно в их обширной библиотеке или на антресолях, а летом в обширном саду, который был при этом доме и который был огорожен со всех трех сторон каменной высокой стеной, а четвертой стороной примыкал к дому, откуда вели выходы, сходы, гроты и веранды. Затем на лето они уезжали в свою деревню тоже одни, так как сановник не мог покидать своего пункта, и опять вели жизнь самую уединенную, и потому они считались барышнями непонятными и ядовитыми. Одни думали, что им, должно быть, скучно, но это было неправда, другие думали, что они ведут подозрительную жизнь, и по этому поводу упоминались имена людей совершенно неподходящего положения, и это было, конечно, еще большая неправда: барышни не скучали и вели себя прекрасно. (Три грации, как их называли, были все хороши, умны, обладали музыкальным талантом, рисовали, немножко сочиняли: в прозе и стихах, вели свои дневники, читали массу, обладали страшной начитанностью, которую почти можно назвать ученостью, были очень добры к крестьянам и просты в обращении с ними, но знакомства избегали, дворянскую знать губернии знали только по именам.) И вот одна из этих трех граций, именно самая младшая, по имени Валентина, имевшая девятнадцать лет от роду (они все были погодки), прислала моему кузену, Саше, такое письмо:
«Валентина Михайловна просит вас прийти в дом ее отца завтра в одиннадцать часов утра и поджидать ее в библиотеке».
Кузен мой, получив такую записку от неведомой барышни, был чрезвычайно этим удивлен и, быть может, польщен, но во всяком случае он принял это предложение прекрасно, сконфузился, спрятал записку под ключ в письменный стол, никому не сказал ни слова, ходил весь остаток дня в задумчивости, выехал на извозчике за город в поле, долго стоял под открытым небом и все думал, зачем его зовут, и как бы приготовлялся к чему-то необыкновенному, и необыкновенное действительно его ожидало и благосклонно приняло.
Когда Александр Андреевич пришел в дом чиновника, его тотчас приняли и провели в библиотеку, откуда была проведена гуттаперчевая слуховая труба наверх, и слуга, проведший его, тотчас же сказал в трубу, что такой-то господин здесь, и затем поклонился и вышел. Через минуту вбежала барышня, наружность которой следует здесь отметить, так как это Дальше будет иметь большое значение. Это была легкая и грациозная девушка, самая светло-золотистая блондинка, с темными бровями и превосходным фарфоровым носиком и благородным, несколько гордым выражением лица. Она вбежала живо, подала моему кузену обе руки, попросила его сесть и сама села против его и несколько минут смотрела на него молча, потом сказала:
— Вы меня извините, что я вас пригласила: я не могла себе отказать в том удовольствии. Вы знаете, что мы ведем затворническую жизнь и нигде не бываем, я знаю, что по этому поводу о нас рассказывают разные нелепости, все это пустяки: нам никто не мешает, и живем мы, как хочем; но живем мы так потому, что нам так нравится, я говорю о себе и сестрах, а об отце говорить нечего: он нам никогда не мешал и не мешает. Но, как говорят, что все новости знают отшельницы и монастырки, так и мы: до нас доходит все то, что мало-мальски заслуживает внимания.
Мне говорили (она опять покраснела и протянула обе руки), мне говорили, как вы высказывались о женщине. Как это благородно, как это прекрасно! Я никогда не думала, чтобы у нас, в нашей глуши, при всех тех историях, которые доходят до слуха моего бедного отца, были люди с чистым сердцем и прекрасными мыслями.