Вот и в Низовье прикатили, ваше высокоблагородие, — объявил мне ямщик, отдергивая занавеску моей рогожной кибитки.
— Хорошо! А огонь на станции есть? — отозвался я.
— А вон уж Михайло с теплиной[1] на крыльце вас дожидается.
— Ну, так выносись.
— Ладно, хорошо, ваше высокоблагородие.
— Здравствуй, Михайло Трофимович! — обратился я к светившему мне содержателю Низовской обывательской станции[2].
— Добро пожаловать, ваше выс-ие!
— Каково живется-можется?
— А все ровнако, ваше выс-ие: одной рукой запрягаю, другой — выпрягаю; известна уж наша ямщичья должность. Михайло Градов на кóзлах родился, у козел и умрет. Пожалуйте, ваше выс-ие, — продолжал он, отворяя мне дверь в комнату для проезжающих. — Уж не взыщите… в шомныше-то[3] не обиходно; старуха-то с дочушкой вечеровать уползла, так…
— А что, не много еще времени? — спросил я.
— Да, не надо быть много-то, — ответил Градов: только, только что перед вами огни вздули… дни-то ноне короткие… С часами-то у меня какая-то притча, — не ходят! Сулился отец дьякон наладить, да все не удосужится. А часов шесть, надо быть, будет. Да не сбегать ли в приказ, али на почтовую? Там дородно ходят.
— Нет, не нужно.
— А, поди, самоварчик про вашу милость прикажете поставить?
— Да; не мешало бы.
Градов взял с лежанки самовар и вышел из комнаты.
Ввалился ямщик с моим багажом.
— Вот, ваше выс-ие, постеля, вот подушка, вот одеяло шубное, вот чеботан, вот погребец; порфель, кажись, вы сами вынесли?.. Больше никак ничего нет?
— Все. Спасибо, брат!
Затем, как водится, ямщик попросил на водку. — Вместе с гривенником я дал ему поручение отыскать и позвать ко мне десятского, а сам, в ожидании самовара и десятского, занялся рассматриваньем висевших по стенам комнаты картин, до которых содержатели всех, по крайней мере, мне известных, обывательских станций большие охотники. На одной из них изображен Петр Великий: на коне, в шлеме с перьями, в латах и с зрительною трубой в руке. На другой — Паскевич-Эриванский[4] шпагою указывает неприятеля, который, как будто, находится за плечами зрителя, а между тем войска маршируют в противоположную сторону. На третьей — на вершине обрывистой горы стоит атлетического сложения огромный мужик, с поднятым вверх страшным кулачищем, и тузит Англичан и Французов — маленьких, уродливых; те летят с горы, как мухи, а из глубины картины неприятельский генерал в треуголке наблюдает эту битву в зрительную трубу. — На четвертой картине кипит сражение с Турками: все Турки подняли вверх руки и сами собой падают назад, а казаки бьют их, кто чем попало, шашками, пиками и т. д.
Далеко еще не дошел я до конца картин, как Градов явился с самоваром.
— Вот как обывательские-то, ваше выс-ие, кипят! — заметил он.
— Да, действительно, скоро.
— Посуду-то, ваше выс-ие, поди, свою употреблять станете?
— А пожалуй, — сказал я, отпирая погребец; — только я ведь старовер: для себя ты свою приноси.
— Благодарим покорно, ваше выс-ие, про свое-то рыло найдем.
Градов сходил за чашкой себе, а я тою порой сделал чай и налил.
— Со свиданием, ваше выс-ие, — сказал Градов, принимаясь за чай.
— Кушай на здоровье.
— Кушайте сами-то, ваше выс-дие, — проговорил он, ожигаясь.
После небольшой паузы, Градов обратился ко мне с вопросом:
— Видно, по Матюгину делу приехали, ваше выс-ие!
— Да, по краже… у Матвея Негодяева.
— Так. А ловко его охолостили крещеные, ваше в-дие!
— Да… А что это десятского[5] долго нет?
— Сряжается, поди, ваше в-дие. Баба, ведь, ноне у нас десятником-то стоит.
— Да зачем вы баб от десятничества не освобождаете?
— Нельзя, ваше в-дие, на две души пашет. Да вы не сомневайтесь, эта лучше иного мужика отстоит… Что это старухи долго нет? Уж весть-то про ваше в-дие, поди, дошла. — Все девчушка-то просится вечеровать… Ваша-то невеста. У нее ведь всякий барин, ваше в-дие, жених; а вас больше всех любит. Смеемся мы этта над ней: гляди ты, говорим, он рыжий какой! — Нет, говорит, белый. — Рожа-то, говорим, какая страшная, ровно у лешего! — Нет, говорит, он мне сладкого дает, беленькую денежку дал, а лешак-от не дал. Такая заглумная[6], право! Будет живуча, так вор-девка выростит. А я все про Матюгу-то думаю, ваше в-дие: вот, думаю, копил, копил мужик, пас, пас, а про кого припас? А вон и десятник готов, ваше в-дие.
В комнату вошла женщина средних лет.
— Арсютка прибегал, — начала она, помолившись сперва на иконы, а потом низко поклонившись мне и не столь низко Градову, — следователь, говорит, тебя зовет, его благородие…
— Не благородие, глупая, а высокоблагородие; у него писарь благородие-то, заметил Градов.
— Не обессудьте, ваше благородие, тьфу ты… Большое благородие…
— Опять большое! Высокоблагородие! — вмешался Градов.
— Ну, высокое благородие; наше бабье дело, — так…
— Не баба ты, — опять заметил Градов, — коли десятник!
— Да как же, Михайло Трофимович: хошь прозвище-то ноне и не бабье у меня, да ведь уж не во всем же я мужиком стала. Отойдет моя неделя, так опять бабой обернусь, — сказал десятский, скромно улыбаясь.
— Ну, матушка, — обратился я к ней, — хотя и не хотелось бы мне посылать тебя в такую пору, да что делать, нужно!
— Что делать, ваше… высокое… благородие? Мы от начальства не прочь. Такое уж наше дело… Мне, как-то, все по ночам приходится: в ту там неделю тоже о эку пору становой подъехал.
— Ну, что делать! Прежде всего, ты достань мне сотского.
— Ой, да ведь никак он в приказ прошел с Виктором Ивановичем, с казначеем.
— Ну, так иди скорей, не опусти; да, если нет в приказе других старшин, так позови и казначея.
— Тотчас сбегаю, в. в. Уж эту-то ночку я отслужу тебе, кормилец; а завтра-то, тако милость будет, не уволишь ли? Дома то мал-мала меньше.
— Хорошо, только иди, не зевай.
— Духом сбегаю, в. в.
Десятский ушел. Вместо него явилась Градова с дочерью.
— Здравствуйте, кормилец, в. в! — Кланяйся дядюшке, — сказала она дочери.
— Здравствуй, матушка. — Иди-ко ко мне, невеста!
— Не обессудьте, кормилец в. в., больно уж у меня необиходно: ишь ты, старый охлупень, и стола-то не накрыл и шомныша-то не выпахана![7]
— Ничего, матушка!
Той порой невеста моя поместилась рядом со мной.
— Что, ты любишь меня? — спросил я.
— Юбью.
— Да ведь я рыжий?
— Беий.
— Похож я на лешего?
— Нет.
— Отчего?
— Ти биеньку денезку дав.
— Умница! Вот тебе сахару за это.
— Кланяйся же барину, — сказала Градова.
Девочка кивнула головой.
Явились сотский[8] с Виктором Ивановичем.
— А что, Виктор Иванович, ты можешь находиться у меня депутатом?
— Как прикажете, только можно ли мне? Если по негодяевскому делу приехали, так подсудимым-то я по своим буду… все наша Негодяевщина!
— Тем лучше! На то и есть депутат, чтобы защищать подсудимых; так кому же и быть депутатом, как не родственнику?
— Какая уж мы защита, в. в! А можно, так… я тоже и в приказе-то ничего не делаю.
— А подсудимые-то, кажется, недалеко отсюда?
— Да прямо-то так и версты не будет.
— Значит, сегодня я успею допросить их?
— Да наших-то как не успеть, в. в. Только вот Государевича-то как? Он, ведь, неблизко отсюда, да и не той волости, хоть нашего же приказу.
— За этим я уж послал. Это Лютиков так прозывается?
— Так точно, в. в. Вот вы догадались: знаете наши порядки. Удивительное это дело… как это у нас повелось? Видно, как-нибудь начальство надавало эти фамилии. Ей-Богу, в. в., иной мужик у нас и родится и умрет, а не знает своей настоящей фамилии… по писаному-то. Вот нас… не одна деревня Негодявы пишемся; Иванов Федоровых Негодяевых трое в нашей деревне: а много промеж себя зовем Журич — это значит, у его отца прозвище было Жура, иного Палкич, иного опять Дунич — это значит, мать у него Авдотья была, а попросту — Дунька.
— А вот по этому случаю ты и растолкуй сотскому, кого нужно позвать, а я, пожалуй, перепутаю: знаешь ведь, кого нужно?
— Как же, в. в., при мне ведь Михайло Сенотосович дознание-то делал.
Из объяснения Виктора Ивановича с сотским я узнал, что Матвей Негодяев, по случаю кражи у него, получил прозвание Матюги Холощеного.
— Так вот ты за этими, что сказал тебе Виктор Иванович, сейчас же пошли десятского, а сам побудь здесь… там подожди, — сказал я сотскому.
— Слушаюсь, в. в.
Сотский вышел.
— Теперь, Виктор Иванович, сделай-ка реестрик — кого надобно вызвать на завтрашний день: фамилии, по-писаному, я подчеркнул в акте дознания карандашом: вот бумага и чернила.
Пока Виктор Иванович делал выписку, я распорядился об ужине.
Выписка готова. Явился сотский.
— Вот по этому реестру всех вызови завтра утром рано, да чтобы для повального обыска[9] о подсудимых было человек десятка два из соседей… знаешь каких?
— Знаю, в. в. не впервой при следствах-то бывать! Чтобы не было родни, штрафованных, да малолетков.
— Да. Да чтобы наполовину было мужиков, да наполовину баб.
— Слушаюсь, в. в.
Сотский вышел.
— Вот, в. в., — заметил Виктор Иванович, — угостите же вы баб-то наших.
— А что?
— Да, извините, в. в., у нас до того на повальных обысках все одних мужиков допрашивали.
— А чем же бабы, особенно о бабе, не свидетели?
— Это так, в. в. Да и о мужике баба все лучше знает мужика. А опять, в. в., ведь мужик скорее бабы душой попрет. Это верно, в. в.; а только что прежде-то этого у нас не водилось.
— Ну, пусть с этой поры будет.
— А, извините, в. в., это вы ловкую штуку придумали: ей-Богу, мужики того не скажут!
— Вот, увидим. А ты садись-ка, так гость будешь.
— Покорнейше благодарю, в. в.
— Скажи пожалуйста, — вам ведь ближе знать: — что это за люди, которых Негодяев обвиняет? Хоть Лютиков?
— И, в. в! Да ведь это золотые руки! Широко надо искать такого плотника… Кому поденщины платят полтину, а ему три четвертака, восемь гривен, а не то и весь рубль отдай!
— Так что же он?..
— А слухи худые. Да, видно, сами увидите, в. в.
— Ну, а другой… Иван Негодяев?
— Этот, в. в., парень еще молодой… из прожиточного дому… и глупостей за ним никаких не слыхать было… а, при том, кто его знает? Чужая душа — потемки.
— Ну, а Ирина?
— Да как вам сказать об Ирине, в. в. Ведь и за ней больших-то глупостей не слыхать. Изволите видеть, еще в девках связалась она с этим Лютиковым; родители ее люди — прожиточные… ну, а выдали ее по этой причине в бедный дом… ну, и приданым обделили. Вот в новой-то семье и не красно житье стало: раз недостатки, а другой раз — и укорят; иной раз и не доест — не допьет; ну, и тычок лишний достанется… Да все-таки пойдет ли, в. в., баба в ночную пору в чужую клеть ломиться! Разве Лютиков как подвел?.. Да опять тот сам лучше ее все норы в матюгином-то доме знает: сам рубил, так… да и животы-то матюгины тоже. — Бог их разберет!..
— Ну да как, по крайней мере, в народе-то говорят?
— Да всяко врут, в. в., и толку не дам; а все больше на этих на троих ляпают. Да вот и сами увидите, в. в.
— А сам-то Матвей Негодяев — что за человек?
— Этот, в. в., мужик просужий[10]: эдаких и по волости-то не много сыщешь. Обидели сердечного!.. Да вот и он! Легок на помине.
В комнату вошел крестьянин лет под пятьдесят. Как водится, помолился на иконы и раскланялся.
— Ты Матвей Негодяев?
— Я, я, в. б., — проговорил, задыхаясь и близко подходя ко мне, Негодяев. — …Учул про ваше бл., так прибежал.
— Да что ты, дядя Матвей, заметил ему Виктор Ивановичу, — к рылу-то его выс-ия лезешь! Ведь он не глухой.
Матвей немного отодвинулся.
— Это тебя обокрали? — спросил я.
— Меня, меня… Охолостили, в. в., — отвечал он жалобным голосом.
— Да как же это?
— Да как? Известно как! Взяли, да и…
— Ну, да мы начнем по порядку: вот я тебе прочитаю, что написал становой в дознании…
— Вычитай, вычитай, в. б.
Я прочитал. Оказалось, что Матвей Негодяев заподозрел Лютикова потому, что тот строил его дом: след. знает все ходы, по всей вероятности, имеет коловорот, которым просверлена дверь в клеть, и при том он и раньше слыл вором; Ивана Негодяева — потому, что этот в тот вечер, когда Матвей Негодяев уезжал с женой куда-то на свадьбу на несколько дней, приходил к нему, опять, вероятно, с тем, чтобы удостовериться, что его не будет дома, и наконец Ирину Негодяеву — потому, что она имела любовную связь с Лютиковым.
— Кроме этого, ты не можешь ли представить еще каких-нибудь улик?
— Да что еще больше, в. б.? Окромя их некому! Вы, в. б., понажмите-ко их хорошенько. — Последние слова Негодяев проговорил, опять близко подойдя ко мне и тихо, чуть не шепотом. — Особливо Ириху-ту… — прибавил он.
— Отчего же это особливо Ириху?
— А вот что, в. б., — отвечал Матвей все тихим голосом: — этта, как становой-от, Михайло-то Сенотосович, напéрво приезжал по моей потеряхе, так как поезжал, так говорил мне: «Ну, брат, дядя Матвей, не сыскать, говорит, твоей потеряхи, коли ты боле того не докажешь. Жаль, говорит, мне тебя! Ты, говорит, вот что: ты, говорит, к Ирихе-то присуседься: она, говорит, о своем-то дружке не проляпает ли, говорит, чего. А что, говорит, выпытаешь у ее, так то и скажи, говорит, следователю, как он наедет… Это, говорит, я тебе любя говорю. Да, говорит, коли следователь… ваше-то благородие… не такой же дурак, — это становой-то говорит, — как ты, так он и сам тебя про это поспрошает».
— Ну так ты что же?
— А вот я, в. б., — отвечал Матвей все тем шепотом, — и стал я этта ей, Ирихе-то, копаться: попроведай, говорю. Она говорит: ладно, дядюшка Матвей, да мне, говорит, нечем подняться. Он, говорит, Государевич-от, это в Вакомине ноне, и ведь без вина, говорит, не шибко к нему подползешь. — Вот я говорю ей: на, говорю. А сам и подал ей четвертак… она и сама не попрется… еще в ту пору прилучились у меня все пятаки серебры, так я и подал ей пять пятаков. Ладно, она говорит, сбегаю. Вот хорошо; сбегала она это и ляпает: Государевича, говорит, это дело, да Ваньки Долговязого (Ивана Негодяева), а животов своих, говорит, дядюшка Матвей, видно, и не ищи: в Чушевицах, говорит, у Ольки Приспича, да у Ваньки Оленича.