За свою долгую жизнь я написала несчетное количество текстов: сначала это были школьные сочинения, потом пошли студенческие и аспирантские рефераты, по ходу жизни были написаны кандидатская и докторская диссертации и авторефераты к ним, сотни статей самого разного жанра и назначения, больше десяти монографий… И все это были тексты по поводу других текстов. По профессии я — литературовед, и делом моей жизни стало осмысление художественных текстов, написанных русскими писателями разных эпох — Пушкиным, Достоевским, Гончаровым, Маминым-Сибиряком, Чеховым, Л. Леоновым, Вс. Ивановым… Появлялись в печати и мои собственные художественные тексты: убеждена, что человек, безжалостно препарирующий чужие художественные творения, обязан испытать себя на трудном поприще писательства, вкусить плодов собственного литературного труда. В век электронных средств связи вышли из обихода письма: я за свою жизнь написала их тысячи, продолжаю писать и до сих пор, дорожа возможностью получать их от других. И как насквозь текстовый человек, сколько себя помню — веду дневник. Привыкла к нему как к ритуалу, психотерапевтическому сеансу: не исповедуюсь сама перед собой — как будто что-то важное пропущу, гложет какая-то бытийная незавершенность. Мне в нем легко и свободно: нет ни внешней, ни внутренней цензуры. Стоп…
Вот написала эту строчку и призадумалась: так ли уж нет ее, этой цензуры, этого нежелания быть прочитанной, застигнутой в сокровенном… И хотя нет у дневника читателя, кроме себя самой, тем не менее и при этом сковывают какие-то этические запреты — удобно ли лезть без спроса в чужую душу рядом с тобой живущих людей, самых близких, родных, уверенных в том, что видишь их так, как хотят они, чтоб их видели. Не без сомнения откликнувшись на много раз звучавшие предложения написать нечто в жанре воспоминаний, подумала: пусть это будет еще один текст как вариант моей стойкой привычки писать о времени и о себе, может быть, только акценты сместятся и на первом плане окажется не мое «я» во времени, а время во мне.
Мне не близко сотрясение основ жизни, я скорее эволюционист, традиционалист, даже консерватор, но по крайней мере один революционный поступок я в своей жизни совершила, его последствиями живу и до сих пор: от него ведет начало моя семья, мои дети, а следовательно, и внуки, мое профессиональное становление, мой жизненный опыт. После окончания аспирантуры в Горьковском пединституте в далеком 1955 году я неожиданно для всех, и себя самой тоже, выпорхнула из родительского дома и по распределению Министерства высшего и среднего образования махнула из чуть ли не столичного города в неведомый тогда Горный Алтай, где был пединститут, испытывающий нужду в молодых специалистах. Это сейчас, когда средства передвижения и коммуникации сделали небывалый скачок, Горный Алтай не выглядит таким неведомым и далеким, а, наоборот, стал местом модного отдыха, решение городской барышни не кажется удивительным, тогда же это было подобно то ли безрассудству-сумасбродству, то ли не без иронии приравнивалось к подвигу декабристок. Но те ехали к любимым мужьям, меня же никакая родная душа не ждала, я ехала в неизвестность одиночества и неприкаянности. Конечно, доля какого-то юношеского безумства имела место. Помню, на самом верху печной лежанки, где хранилась вся семейная библиотека и где, отогреваясь после долгого стояния на трамвайной остановке, любила я предаваться случайному и хаотичному чтению то «Господ Головлевых», то Зощенко, был еще неведомо как туда попавший альбом из серии «Народы СССР» — и назывался он «Ойротия». Я с интересом и любопытством впитывала экзотику этой российской окраины и чаять не чаяла, как это отзовется во мне. Во всяком случае, когда мелькнул среди предложенных в министерстве мест распределения молодых специалистов Горный Алтай, бывшая Ойротия, название это не отпугнуло, а скорее примагнитило своим заочным знакомством с ним, что-то в душе сразу отозвалось.
Удивительно, как все со всем связано в нашей жизни, чему не отдаем себе отчета, над чем мало задумываемся. Позднее, переехав в Академгородок, уже после почти десятилетней жизни в Горном Алтае, работая в Институте истории, философии и филологии СО АН, я с какой-то почти генетически обусловленной готовностью откликнулась на предложение заняться исследованием национальных литератур Сибири и войти с этой темой в авторский коллектив «Истории Сибири», пятитомник которой был удостоен Государственной премии. А еще позднее, когда началась работа над «Очерками русской литературы Сибири», большое место в двухтомнике заняли мои очерки о творчестве тех русских писателей — А. Коптелова, М. Ошарова, В. Арсеньева, Р. Фраермана, Т. Семушкина, И. Новокшенова, Г. Федосеева, — чье внимание было сосредоточено на воспроизведении исторических судеб сибирских народов: алтайцев, эвенков, нивхов, нанайцев, чукчей, ненцев… Вспоминая пройденный путь, мне придется много говорить на эту тему, возвращаясь же ко времени отъезда из Горького, следует признать, что не только слепая безотчетность и тайная тяга к перемене жизненных обстоятельств, но и вполне конкретные житейские резоны послужили тому причиной.
С некоторых пор я стала тяготиться жизнью в семье, мне стало в ней тесно, потянуло к свободе от родительского контроля, сковывающего режима домашнего быта. Почти восьмилетняя жизнь в атмосфере перманентного чтения книг, филологических штудий, лекций, семинаров, писания рефератов и диссертации, студенчески-аспирантского круговорота возымела необратимое действие на внутренний мир девчонки, родившейся в семье, где труд отождествлялся с физическими усилиями, производством материальных ценностей. У папы были золотые руки: он построил наш дом, около дома плодоносил взращенный им сад, небольшой огород приносил завидный урожай, на крошечном дворике кудахтали куры, в сарае плодились кролики. Расхождения обозначились не сразу. Училась я как-то легко, но успешно: повезло, в колею попала. Потом не уставала удивляться, ведь ни к чему, пожалуй, другому и не способна, как только к тому, чему обучилась в институте и аспирантуре. Успехи мои были отмечены повышенными и даже именными стипендиями, и однажды папа уразумел, что получаю я за свое книжное бытие чуть ли не больше, чем зарабатывает он — прораб, мастер строительного цеха завода «Красная Этна». Возникло какое-то непроговоренное чувство родственного дискомфорта, но еще сложнее было справиться с ростом внутреннего натяжения в отношениях с мамой.
Она всю жизнь была домохозяйкой, никогда не была связана ни с каким коллективом, привыкла к единоличному бытию как норме жизни. Образу советской женщины-работницы, передовика производства она не соответствовала ни в малой степени, хотя семейная жизнь наша проходила на ярко выраженном производственном фоне большого горьковского завода, а окна нового дома выходили на дорогу, упиравшуюся в ворота второй проходной. Каждый день, кроме воскресенья, я просыпалась по зову заводского гудка и из окна видела, как плотным, густым потоком течет рабочий люд к проходной и как буквально за минуту до начала работы этот поток иссякает, просто обрывается, не оставляя за собой ни одной человеческой единицы: опоздание строго каралось. Властный характер мамы находил выход в семейном единоначалии, в неукоснительно строгом руководстве семейным укладом, где все было рассчитано, взвешено, уложено по ее хозяйскому усмотрению, дышало нетерпением к каким-либо вольностям и, по ее понятиям, излишествам или личным пожеланиям кого-нибудь из домочадцев. Да я и моя младшая сестра Аля никогда и не посягали на заведенный порядок: мама непоколебимо исходила из того, что ей виднее, что нам нужно и чего мы хотим.
Помню, какое неизгладимое впечатление произвели на мое детское мировосприятие отношения дочери и матери в семье, эвакуированной из Ленинграда и в порядке уплотнения подселенной в соседний дом, где жили одинокие старики Грачевы. Это было еще на улице Зеленой, прямой стрелой устремленной к городскому стадиону «Торпедо». Дом замкнуто живших стариков с постоянно плотно завешанными окнами всегда волновал мое воображение, и как было не прислушаться к разговору моей ровесницы с ее мамой, отправляющейся с кошелкой на базар? «Мамочка, — сказала девочка в белых носочках и нарядном платьице, — купишь что-нибудь вкусненькое?» И ее мама не ответила так, как я ожидала и как бы ответила моя мама: «Что следует, то и куплю», а, наоборот, стала внимательно выяснять, что девочка разумеет под понятием «вкусненькое»: яблочко, малину, творожок?
Стипендия — сначала студенческая, потом аспирантская — тоже стала органичной частью семейного бюджета, из которого я по усмотрению мамы получала на дорогу и еще какую-то карманную мелочь. Зачем деньги, если все необходимое предусмотрено? Хуже всего было то, что в понимании мамы книги тоже проходили по разряду излишеств, а театр — баловства. Покупку книг и билетов в театр приходилось скрывать. Можно было покуситься на покупку нового платья, пальто, обуви — это вещи в быту заметные, но поездка в Москву, где идет показ Дрезденской галереи и функционирует выставка подарков к 70-летию И. В. Сталина, — это уж «лишнее».
Разрыв в понимании ценностей жизни нарастал, и конфликтное напряжение грозило обернуться выяснением отношений, к чему я не была готова. Справедливости ради надо сказать, что по мере того, как менялся социальный статус дочерей, происходило их превращение в «ученых», шло укоренение их в мире интеллигенции, менялись и сами родители, многое начинали понимать в специфике труда дочерей, понимать прежде всего то, что труд, не приносящий результатов, ощутимых как материальная данность, — тоже труд, требующий усилий. Можно было даже ощутить, как к чувству родительской попечительной снисходительности прирастает и уважение, получавшее заметную подпитку отношением улицы: «Девочки-то какие у вас… вежливые, воспитанные, по танцам не бегают, с парнями не обжимаются».