Так... Попробуйте пошевелить этим пальцем... Нетушки! А этим... ясно! — Доктор задрал мою ладонь, потом резко убрал свою руку. — Держать!! — рявкнул он, но пальцы мои безжизненно шлепнулись на стол. — Так... — Доктор вытер пот. — И давно у вас не действует рука?
— Да примерно... с сегодняшнего утра.
— И что же с ней произошло?
— Странный вопрос в устах доктора! Это я у вас как раз хотел бы узнать!
— Ну так расскажите, что с вами произошло.
— Абсолютно ничего! Проснулся — и вот...
— Так мы, друг, далеко с тобой не уедем! Ну — раскалывайся, не бойся! Ты, конечно, можешь меня не уважать, ты прав — врачи разные бывают, но тайну мы четко храним.
— Нет у меня никаких тайн!
Доктор задумчиво покусал свою дикую, спутанную бородку, потом вздохнул, помял мне предплечье:
— Здесь чувствуешь что-нибудь?
— Здесь чувствую!
— А без руки, без правой, согласен жить?
— Не согласен!
— Тогда рассказывай!
— Ну, я вижу, в какой-то дискуторий попал. Всего вам доброго!
— Ладно... — Он снова пожевал бородку. — Дождись конца приема!
— Зачем?
— По бабам пойдем!
— Хорошо, — я пожал левым плечом.
Опять ждать! Всю жизнь я кого-то жду, кто должен вот-вот выйти и распорядиться мной. Но в этот раз, как говорится, не рыпнешься, от наглого этого бородана зависит все... на данном этапе. На следующем, видимо, от кого-то другого... и так, видимо, уже до конца!
Сначала я решил, что он просто куражится и издевается, — прошло уже сорок минут после окончания приема, а он не появлялся. Я метался по газону у поликлиники, потом вбежал внутрь... нет, не издевается: у кабинета все еще кипела толпа — вопли, скандалы — не такая уж сладкая жизнь и у него самого!
Наконец появился — одетый, кстати, как самый крутой фарцовщик, но нынче трудно судить о людях по одежде, все, в общем-то, стремятся одеться как фарцовщики — были бы деньги.
Из красивой белой «тачки», припаркованной тут же, стали сигналить ему, махали какие-то брюнеты и блондинки, но он, надо отдать ему должное, о чем-то коротко с ними переговорил, посмеялся, помахал рукой — и направился ко мне, расстегнув курточку на мохнатом брюхе, отдуваясь — жара!
— Наверное, вам не с руки... в свободное ваше время! — Гримаса злобы все еще сводила мне рот.
— А то не твоя забота! — грубо ответил он. Сунул огромную толстую лапу: — Пашков!
Пытка начинается с транспорта.
Весь вытянувшись, как горнист на пьедестале, торчишь на углу, до рези в глазах всматриваешься, когда же наконец в дальнем, загибающемся за край земли конце улицы проклюнутся все-таки рога троллейбуса! Вздыхаешь, переступаешь на другую ногу, потом начинаешь внушать себе, что не так уж тебя интересует этот троллейбус — слава богу, навидался троллейбусов на своем веку! Но досада вдруг выныривает опять, причем уже не в виде досады, а в виде самой раскаленной белой ярости, ярости против кого-то, кто смеет так нагло и спокойно распоряжаться твоим временем и самим тобой, кто, усмехаясь и, может быть, даже сыто рыгнув, говорит: «Этот-то? Ну — этот ничего, постоит! Куда он денется!» И «этот» действительно стоит, разве что шарахнет с отчаяния ногой по урне, но урна, оказавшись неожиданно из какого-то тяжелейшего материала, даже не шелохнется.
И главное — чем больше ждешь, тем — как это ни парадоксально — больше остается! Потому что когда очень уж долго троллейбуса нет — это означает, что он не прошел еще и в обратную сторону, означает, что его нет еще и на кольце, — стало быть, он должен проследовать сначала туда, а потом, постояв и развернувшись, неторопливо двигаться к тебе. Урну удалось все-таки сбить, но пойдет ли это на пользу — очень сомнительно!
Ждешь теперь троллейбуса хотя бы туда — уж туда-то хотя бы пора уж ему пройти — но даже и на такие твои уступки нет отзвука — и эта пытка пренебрежением повторяется, как минимум, дважды в день. Теперь откуда, спрашивается, брать уверенность в себе, в том, что ты чего-то добился в жизни, — если даже дряхлый, дребезжащий и разваливающийся троллейбус тобой пренебрегает. Откуда быть в тебе веселью и доброте, надежде хоть на какое-то благополучие, если в элементарной возможности — сесть нормально в троллейбус и ехать — тебе отказано?
С таких примерно ощущений начинается день. И страдания твои удваиваются, если рядом с тобой стоит свежий, не привыкший к такому человек — родственник или друг — и с изумлением поглядывает на тебя: неужели ты каждый день такое выносишь?
— Да — выношу! Представь себе! А что ты можешь мне предложить?
Доктор Пашков мялся, сопел, потом вдруг выскочил на мостовую.
— Падай! — он распахнул передо мной дверцу. — Не могу ждать — терпения не хватает! — поделился он.
Ну что ж... молодец, что не можешь! — подумал я.
— Больницу на Костюшко знаешь? — панибратски обратился он к «шефу». — Даю три юксовых, если довезешь за десять минут!
Шофер поглядел флегматично-анемично, конечностями еле шевелил — но дело, видно, не в этом: машина летела, проламывая хлынувший дождь, полоски воды, дрожа, карабкались вверх по ветровому стеклу.
Когда мы взлетели по пандусу к стеклянным дверям, я сунулся в карман, но рука, вильнув, «заблудилась»: два пальца попали в карман, три, «отлучившись в сторону», торчали снаружи. Проклятье! Неужели теперь так будет всегда?!
— Ладно, башляю! — Пашков вытащил толстый бумажник.
— Да, а как вообще насчет финансовой стороны? — пряча руку под пиджак, осведомился я.
— А сколько не жалко тебе?
— Ну, пока что... моя рука... двугривенного не поднимет.
— Значит — сколько поднимет? — усмехнулся Пашков.
Мы вошли в холл, ежась я читал светящиеся надписи: «Реанимация», «Хирургия»...
— Вперед! — проговорил Пашков, вытягивая из сумки белый халат, набрасывая сзади на себя. — Это мой! — небрежно кивнул он в мою сторону.
— С чего ты взял, что я твой? — спросил я, когда мы миновали вахтершу.
— Никому тебя не отдам! — Пашков вдруг дернулся ко мне, лязгнул зубами.
Мы вошли в огромный, тускло освещенный лифт. Пашков придвинулся ко мне и со зверской своей ухмылкой спросил:
— Ну честно, не боись, — что с рукой?
— Перенапрягся слегка! — я пожал плечом.
— Если слегка — тогда тебе не сюда!
Пашков отодвинулся в угол лифта, вдвинули больного на носилках, на четвертом этаже его выкатили, мы вышли следом. Мы долго шли по бесконечному коридору.
— Да, если что — ты мой родич!
— Ясно.
Я лежал голый на липкой медицинской кушетке, в кабинке, отгороженной белыми простынями с черными штампами, и из меня, как из святого Себастьяна, торчали иглы — из колена, из щиколотки, из предплечья, из мочки уха.
Вдруг послышался назойливый, то приближающийся, то удаляющийся звон... Комар! Словно зная, что тут не положено шевелиться, он спокойно уселся мне на грудь, долго деловито топтался, ища точку, наконец вонзил и свою иглу... Тоже, профессор!