Реклама полностью отключится, после прочтения нескольких страниц!
Возвращение панича • Первая встреча в комнатке, другая за столом • Тонкие рассуждения Судьи об учтивости • Политичные замечания Подкомория о модах • Начало спора о Куцом и Соколе • Сетование Войского • Последний Возный Трибунала[1] — Взгляд на тогдашнее политическое положение в Литве и в Европе.
Отчизна милая, Литва, ты, как здоровье:
Тот дорожит тобой, как собственною кровью,
Кто потерял тебя! И я рисую ныне
Всю красоту твою, тоскуя на чужбине.
О матерь божия, ты в Ченстохове с нами,
Твой чудотворный лик сияет в Острой Браме
И Новогрудок свой ты бережёшь от бедствий [2],
И чудом жизнь мою ты сохранила в детстве [3].
(Едва я был вручён твоей святой опеке,
Я поднял мёртвые, сомкнувшиеся веки
И с ложа смерти встал, хвалу тебе читая,
Вернула ты мне жизнь, заступница святая) —
Так нас на родину вернёшь, явив нам чудо [4].
Позволь душе моей перелететь отсюда
В леса любимые, к родным лугам зелёным,
Над синим Неманом раскинутым по склонам;
К пшенице налитой, на золото похожей,
К полям, расцвеченным серебряною рожью,
Где жёлтый курослеп в гречихе снежно-белой,
Где клевер покраснел, как юноша несмелый;
Всё опоясано межою, лишь местами
Там груши вкраплены с поникшими листами.
Среди таких полей, на берегу потока,
В густом березняке, на горке невысокой
Шляхетский старый дом стоял в былые годы [5];
Скрывали тополя его от непогоды,
И стены белые за порослью лесною
Издалека ещё сияли белизною,
Фундамент каменный, а домик деревянный,
И перед ригою виднелись постоянно
Две-три больших скирды, не могшие вместиться.
Округа славилась обилием пшеницы.
И видно по снопам, тяжёлым и душистым,
Которые блестят, как звёзды в поле чистом,
И по числу плугов, что пар ломают рано
На тучных полосах, богатых нивах пана,
Усердно вспаханных, как в огороде грядки,
Что дом зажиточен, содержится в порядке.
Оповещают всех раскрытые ворота,
Что рады здесь гостям и примут их с охотой.
Вот шляхтич молодой на бричке пароконной,
Объехав рысью двор, к крыльцу свернул с разгона
И наземь соскочил; а лошади лениво
Травою занялись, потряхивая гривой.
Пустынно на дворе и тихо на крылечке,
А на дверях засов и колышек в колечке.
Но путник ждать не стал, пока придёт прислуга,
Он снял засов — и дом приветствовал, как друга, —
Ведь не был здесь давно: он в городе далеко
Науки изучал и вот дождался срока[6].
Вбежал он в комнаты и поглядел на стены,
Как будто бы искал, уж нет ли перемены?
Всё та же мебель здесь расставлена в порядке:
Меж этих кресел он играл, бывало, в прятки;
Однако выцвели и съёжились предметы.
Висели по стенам старинные портреты;
Вот на одном из них Костюшко вдохновенный,
В чамарке краковской, сжимает меч священный;
Как будто бы на нём, у алтаря святого,
Монархов трёх изгнать даёт он клятву снова [7],
Не то погибнуть с ним. Вот на другом угрюмо
Рейтан о вольности скорбит, объятый думой:
Нож у груди, лицо героя непреклонно,
Раскрыты перед ним Федон и жизнь Катона [8].
Вот и Ясинский здесь, прекрасный и надменный,
И рядом Корсак с ним — товарищ неизменный [9];
Плечом к плечу они дерутся с москалями,
В предместьи между тем уже бушует пламя.
Куранты старые приезжий видит снова,
Они по-прежнему стоят в тиши алькова.
Вот с детской радостью он за шнурок берётся, —
И вновь Домбровского мазурка раздаётся! [10]
Стремглав несётся он по светлой галерее,
Чтоб детскую свою увидеть поскорее.
Вошёл и отступил, и огляделся живо[11]:
Всё было в комнате нарядно и красиво!
Но дядя — холостяк, кто ж мог здесь поселиться?
Гость знал, что тётушка давно живёт в столице.
Откуда ж в комнату попало фортепьяно?
Кто ноты с книгами перемешал нежданно?
Всё так небрежно здесь, но вид всего так сладок!
Руками юными наделан беспорядок.
Кто платье белое, сняв с гвоздика, повесил,
Распялив кое-как, на спинках мягких кресел?
Расставлены горшки с геранью по окошкам,
С петуньей, астрами, гвоздикой и горошком.
Приезжий поглядел в окно — и снова диво:
У края сада, где была одна крапива,
Теперь разбит цветник, посажены левкои
И выстрижен газон искусною рукою.
Сплетённый цифрами заборик [12]; у калитки,
Как пёстрая кайма, — вьюнки и маргаритки!
Должно быть, политы недавно были грядки;
Вон лейка полная стоит у чистой кадки,
Но нет садовницы, — куда ж она девалась?
Недавно здесь была, калитка колебалась,
Задетая рукой. След узкой женской ножки,
Босой и маленькой, лёг на песок дорожки.
На мягком и сухом песке белее снега —
След лёгкий, угадать не трудно, что с разбега
Оставлен девушкой, которая, казалось,
Босыми ножками едва земли касалась.
Приезжий не сводил с пустой аллеи взгляда,
Вдыхая аромат, несущийся из сада.
Лицом прильнул к цветам, стоявшим на окошке,
А мыслями бежал по беленькой дорожке
И на следах опять глазами задержался:
Всё думал, чьи они, и угадать старался.
Внезапно девушку он на плетне заметил
В одежде утренней; был нежный облик светел.
Едва прикрыта грудь оборкой вырезною,
Но плечи нежные сияют белизною.
Литвинка поутру так рядится обычно,
Но повстречаться так с мужчиной неприлично;
И девушка, хотя совсем одна стояла,
Но вырез на груди руками закрывала.
Он видел завитки её волос коротких,
Накрученных торчком на белых папильотках.
В сияньи солнечном, подобные короне,
Светились венчиком они, как на иконе.
Лица он не видал, она искала что-то,
Глядела на поле, склонясь вполоборота.
Нашла, захлопала в ладоши восхищённо,
Как птица, сорвалась с плетня и так с разгона
Помчалась в сад она по клумбам, через грядки;
Вот по дощечке вверх взбежала без оглядки [13],
В раскрытое окно стремительно впорхнула,
Как месяц молодой, пред юношей мелькнула.
Схватила платьице и к зеркалу пустилась.
Увидев юношу внезапно, так смутилась,
Что платье белое из рук её упало.
Лицо приезжего покрылось краской алой,
Как тучка ранняя, что солнце повстречала.
Глаза потупил он и к стенке прислонился,
Хотел заговорить, но только поклонился
И слова не сказал. Крик девушки был звонок, —
Так дети малые порой кричат спросонок;
Взглянул с испугом он, — но девушка пропала.
Ушёл взволнованный, и сердце трепетало,
Опомниться не мог, не понимал, как видно,
То ль радостно ему от встречи, то ли стыдно?
А дворня между тем уже оповестила,
Что бричка новая к подъезду прикатила.
Тут распрягли коней и увели мгновенно.
Овса засыпали, не пожалели сена.
Судья не отсылал коней на корм к еврею,
Он жил по старине, согласовался с нею.
Хоть дворня юноши в дверях не повстречала,
Но то небрежности отнюдь не означало [14], —
Все ждали Войского, пока он наряжался [15]
И ужином к тому ж ещё распоряжался.
В отсутствии Судьи хозяйничал он в доме,
Сам принимал гостей, заботясь о приёме
(Как дальний родственник, приятель закадычный).
Узнав о госте, он пошёл тропой привычной
К себе, — чтоб не встречать приезжих в пудермане [16],
На праздничный костюм сменить его заране.
Костюм готов с утра, разложен, отутюжен,
Недаром Войский знал, что будет званый ужин!
Пан Войский юношу приветствовал сердечно,
Он обнимал его и целовал, конечно;
Беседа началась, вопросы полетели, —
Вмиг десять лет друзья пересказать хотели! —
Несвязные слова, короткие ответы,
И восклицания, и вздохи, и приветы.
Но вот, наслушавшись приезжего досыта,
Пан Войский в свой черёд заговорил открыто:
«Тадеуш! (Юношу так звали в честь Костюшки,
Он родился в тот год, когда гремели пушки
И дорог был сердцам герой войны суровой.)
Тадеуш, ты как раз приехал в Соплицово
Теперь, когда у нас немало панн в усадьбе,
А дядя о твоей подумывает свадьбе!
К нам гости съехались, и выбор преотличный, —
Назначили у нас на завтра суд граничный [17]
Для разрешения с соседом Графом спора,
И Граф в именье к нам приехать должен скоро;
Сам Подкоморий к нам с семейством прибыл тоже [18].
В лес пострелять пошёл кой-кто из молодёжи,
А старшие в полях осматривают жниво
И за беседой ждут стрелков нетерпеливо.
Пойдём туда со мной, невдалеке от бора
Ты Подкомория и дядю встретишь скоро».
Тадеуш с Войским в лес направились тропою,
Наговориться всласть не могут меж собою.
А солнце между тем уже с небес сходило,
И хоть не жаркое, оно ещё светило.
И разрумянилось, подобно селянину,
Что с полевых работ спешит к себе в долину.
Уже багровый диск зашёл за лес зелёный,
И тихий мрак повил дубы, берёзы, клёны.
Наполнил ветви он, вершину сплёл с вершиной
И тёмный лес связал как будто воедино.
Лес, точно дом большой, виднелся над полями,
А солнце разожгло на тёмной крыше пламя,
Потом проникло вглубь, и только ветви тлели.
Блеснуло, — так свеча порой блеснёт сквозь щели, —
Погасло. И серпы звенеть вдруг перестали,
И грабли замерли, как будто бы устали.
Всё по хозяйскому исполнилось приказу, —
Как день окончился — бросать работу сразу.
Судья говаривал: «Всевышний знает сроки!
Когда батрак его покинет свод высокий.
Тогда и нам пора кончать работу в поле».
В именьи всё велось согласно панской воле,
Которую считал пан эконом законом;
Бывало, воз ещё не доверху гружённым
Свозили на гумно, лишь солнце заходило, —
И ноша лёгкостью своей волов дивила.
В порядке стройном шло всё общество из бора;
Вначале детвора под оком гувернёра,
Там, с Подкомория женой, Судья почтенный,
А рядом с ними шёл супруг её степенный;
За ними — барышни; на полшага, не больше,
От них шли юноши, как то водилось в Польше.
Никто не думал здесь о соблюденьи правил,
Никто мужчин и дам в порядке не расставил,
Но трудно было бы не соблюдать приличий:
Судья хранил в дому былых времён обычай,
И требовал от всех он дани уваженья
Для старости, ума, чинов и положенья [19].
Любил он говорить в те памятные годы:
«Порядком держатся и семьи, и народы,
С его падением приходит мир в упадок».
Кто приезжал к Судье, перенимал порядок,
Которым всё кругом в имении дышало,
Хоть незнаком ему порядок был сначала.
Соплица повстречал племянника приветом,
Он руку дал ему поцеловать при этом,
Поцеловался с ним, поздравивши с прибытьем,
И хоть пришлось совсем немного говорить им,
Но чувство прорвалось невольною слезою,
Которую смахнул он на ходу рукою.
За господами вслед, как повелось в поместье,
Крестьяне и стада с полей уходят вместе.
Там овцы скучились, а дальше, за оврагом,
Коровы шествуют неторопливым шагом —
И колокольчики звенят друг подле друга.
Несутся лошади со скошенного луга;
Стада на водопой бегут, стучат копыта,
Скрипит журавль, течёт струя воды в корыто.
Судья с гостями был, устал, гуляя долго,
Но пренебречь не мог он исполненьем долга.
На скотный двор пошёл сам поглядеть на стадо,
Приглядывать за ним хозяйским глазом надо.
Присмотра пан Судья не доверял дворовым,
Он утверждал, что скот был оттого здоровым.
Пан Войский свечи взял и вышел в сени с Возным[20],
Там разговором с ним он занялся серьёзным.
Расспрашивал его, зачем он спозаранка
Перенести столы велел под своды замка,
Чьи стены издали в густой листве белели.
Зачем столы туда поставил в самом деле?
Не мог понять того пан Войский, он скривился.
Пошёл спросить Судью, Судья и сам дивился,
Но было некогда менять распоряженье,
Пришлось созвать гостей, просить у них прощенья.
Тут Возный объяснил Судье весьма пространно,
Что изменить пришлось распоряженье пана,
Затем, что дом жилой для пира не годится,
Гостям почтенным в нём никак не разместиться;
А замок цел ещё, не обвалились своды,
Лишь треснула одна стена за эти годы;
Нет рам, но в летний зной зато дышать свободней,
А близость погребов для челяди удобней.
Тут он мигнул Судье, видать по важной мине,
Что перенёс столы он по другой причине.
Почти в двух тысячах шагах от Соплицова
Руины высились, как памятник былого.
То замок родовой Горешков был [21]. В восстаньи
Погибли все они: богатство, в наказанье,
Отписано в казну; всего за четверть века
Вконец разорено имение опекой.
По женской линии родным кой-что досталось
Да перепало там и кредиторам малость.
Лишь замок уцелел — средь местного шляхетства
Никто не зарился на эту часть наследства;
Но юный Граф, сосед и родственник магната, —
Хотя родство у них весьма далековато, —
Когда вернулся вновь из странствий заграничных,
Пленился готикой старинных стен кирпичных [22].
Судья по записям доказывал, однако,
Что замок — дело рук не гота, а поляка [23].
У Графа стал Судья оспаривать руины,
Неведомо зачем процесс затеяв длинный [24].
Но тяжба их в судах осталась без ответа
И поступила в суд губернский из повета,
В сенат, и наконец, дорогою привычной,
Вернулась вновь она в исходный суд — граничный.
А Возный дело знал и в замок звал недаром, —
Хватило места всем в огромном замке старом.
Колонны круглые поддерживали своды,
Пол камнем вымощен, как строили в те годы,
И стены чистые, без всяких украшений;
Лишь по углам рога ветвистые оленей,
Фамилии стрелков поставлены под ними,
И даты рядышком с гербами родовыми.
Не стёрлись имена, хоть лет промчалось много,
Горешков «козерог» прибит был у порога [25].
Всё общество в сенях столпилось в полном сборе.
Вот к месту главному идёт пан Подкоморий,
Он самый старший здесь и возрастом и чином,
Шагает, кланяясь и дамам и мужчинам.
Ксёндз и Судья за ним [26]. Как водится доныне.
Вначале ксёндз прочёл молитву по-латыни.
Мужчины выпили, на скамьи гости сели,
Литовский холодец в молчаньи дружном ели.
Тадеуш молод был, но на почётном месте
По праву гостя сел и с дамами был вместе.
Меж ним и дядюшкой местечко пустовало,
Казалось, что оно кого-то поджидало.
(Судья поглядывал на дверь, — по всем приметам,
И сам кого-то ждал, не говоря об этом.)
Не зная отчего, Тадеуш, точно дядя,
Обеспокоен был, на то же место глядя.
И странно! Столько панн сидело тут же, рядом,
Тадеуш ни одной не удостоил взглядом.
Для королевича нашлась бы тут невеста,
А юноша глядел лишь на пустое место!
Не знал он, чьё оно, — пленяет юность тайна,
И был взволнован он загадкой чрезвычайно!
Своей соседке он едва сказал два слова,
Тарелок не менял, не подливал ей снова,
Небрежен с нею был и по своим манерам
Не выказал себя столичным кавалером;
Пустое место лишь влекло и волновало, —
В мечтаньях юноши оно не пустовало!
Так мысли прыгали, гоняясь друг за дружкой,
Как скачут под дождём лягушка за лягушкой.
Но образ девушки царил в душе упорно,
Как лилия царит над синевой озёрной [27].
Пан Подкоморий сам за третьей переменой
За дочерями стал ухаживать степенно.
Налив одной вина, другой подвинул почки,
Сказав: «Приходится услуживать вам, дочки,
Хотя не молод я!» — Тут юноши, в смущеньи,
Скорей придвинули соседкам угощенье.
Меж тем насупился Соплица недовольный,
Венгерского хлебнул и разговор застольный
Затеял: «Новые порядки, грош цена им!
Мы юношей своих в столицу посылаем, —
Не стану спорить я, что сыновья и внуки
Постигли лучше нас все книжные науки;
Да жаль, не учат их, как жить с людьми, со светом,
И право, старики их превосходят в этом!
Бывало, шляхтичи у панов жили годы,
И сам я в юности служил у воеводы [28] —
У подкоморьева отца, — тут он соседу
Слегка колено сжал и продолжал беседу. —
Сказать по совести, пан, памяти блаженной,
Манерам нас учил, учтивости отменной!
Признателен ему, добра принёс он много,
И за него молю до сей поры я бога.
Хоть не отмечен был вниманьем воеводы;
И дома землю я пашу все эти годы,
В то время как среди воспитанников пана
Достигли многие и почестей, и сана,
Но обо мне никто не скажет здесь с упрёком,
Чтоб я кого-нибудь обидел ненароком.
По правде говоря — искусство обхожденья
Даётся нелегко и требует терпенья!
Уметь расшаркаться [29] и руку жать с улыбкой
Труд небольшой ещё, но было бы ошибкой
То вежливостью звать: купеческая штука
Не старопольская шляхетская наука!
Училась молодёжь учтивости недаром;
Учтивым должно быть и с малым и со старым,
Учтив с женою муж, пан со своей прислугой…
Учтивость разная! Большая в том заслуга,
Чтоб досконально знать искусство обхожденья
И каждому воздать согласно положенью.
Беседа панства шла, бывало, не смолкая,
О счастье родины, судьбе родного края.
А шляхта речь вела о всех делах повета.
Давала шляхтичу понять беседа эта,
Что знает всё о нём доподлинно шляхетство,
И шляхтич дорожил своею честью с детства.
Теперь не думают о том: каков ты? кто ты? [30]
И всякий всюду вхож, о чести нет заботы!
И если не шпион, не нищ, то примут пана:
«Не пахнет золото!» — слова Веспасиана [31].
Он деньги брал от всех, мы всех встречаем смело, — .
Род, воспитание, ни до чего нет дела!
По чину-званию встречаем, как магната,
И чтим приятеля, как чтут менялы злато».
Так говоря, Судья оглядывал собранье.
Встречала речь его достойное вниманье.
Однако знал Судья, что юности наскучит
Такая проповедь, хоть многому научит.
На Подкомория он поглядел с сомненьем,
Но тот не прерывал Соплицы поощреньем,
Заслушался, как все, и, головой кивая,
Поддакивал ему, из чары отпивая.
Когда замолк Судья, кивнул ему он с жаром.
Судья венгерское разлил гостям по чарам.
«Панове! подлинно всему венец — любезность!
Кто ею овладел, найдёт в ней ту полезность,
Что, оценив других, себя понять сумеет
И те достоинства, которыми владеет.
Кто хочет взвеситься хотя б из интереса,
Другого должен он поставить мерой веса.
Любезность всех других достоинств нам дороже,
И дамы вправе ждать её от молодёжи;
Особенно ж когда богатство, древность рода
Венчают красоту, что создала природа.
Отсюда путь к любви, поэтому нередки
Союзы славные [32]. Так рассуждали предки,
А нынче…» Тут Судья на юношу с упрёком
Взглянул и замолчал, как будто бы уроком
Хотел закончить речь, замолкши ненароком,
Но табакеркою прищёлкнул Подкоморий [33]:
«Нет, в старину порой похуже было горе, —
Не знаю, мода ли другая, чем когда-то,
Умней ли юноши, но нет того разврата!
Я помню до сих пор в мои былые годы
Влияние на всех французской пришлой моды.
Наехали юнцы из заграниц толпою,
Нахлынули на край ногайскою ордою;
Гоненья начались на старые законы
И на обычаи, и на кунтуш суконный! [34]
Кто мог бы не жалеть о тех молокососах.
Гнусящих в нос порой, а иногда безносых [35],
Читающих с утра брошюры и газеты,
Хвалящих новые законы, туалеты!
Шляхетство предалось ужасному влиянью.
Кого захочет бог подвергнуть наказанью,
Безумие нашлёт он на того вначале, —
Пред вертопрахами и мудрые молчали!
Боялся их народ, как мора или сглаза,
Не знал он, что и в нём уже сидит зараза.
Ругали модников, но все по их примеру
Бросали кунтуши, обычаи и веру.
Разгул на Масленой, потом иная доля:
За карнавалом вслед Великий пост — неволя!
Хоть я ребёнком был, но помню эти годы,
В Ошмяны прибыл к нам угодник новой моды [36],
Подчаший, — ездил он в кабриолете узком,
И первый на Литве в костюме был французском [37].
Все, как за ястребом, за ним гнались [38]; едва ли
Его в те времена они не ревновали
К тем, у чьего крыльца появится двуколка,
Звал по-французски он свой экипаж «карьолкой»,
Там на запятках две кудрявые болонки,
На козлах — немчура, как жердь худой и тонкий,
В чулках и башмаках, а ноги, как тычины,
Парик на голове, а сам бесстрастный, чинный,
И за спиной коса свилась в мешке из меха,
Как глянут старики — покатятся со смеха.
Крестясь, твердил народ, что вот на белом свете
Венецианский чёрт в немецкой мчит карете! [39]
Каков Подчаший был, описывать не стану:
Похож на какаду, похож на обезьяну!
Всё с золотым руном он сравнивал, бывало,
Парик, но колтуном его толпа прозвала! [40]
Кому же не пришлось по вкусу подражанье,
И кто предпочитал родное одеянье,
Таился и молчал, — не то повесы сдуру
Могли бы закричать, что губит он культуру.
Так крепко этот вздор проник уже в натуру!
Подчаший заявил, что он цивилизатор,
Организует нас, как истый реформатор!
Что суть французского «великого» открытья
Есть равенство людей. Не стану говорить я
О нём, известно нам из Нового Завета,
С амвона ксёндз всегда провозглашал нам это,
Да только не было Завету примененья.
Однако модники тогда от ослепленья
Не верили вещам, известнейшим на свете, —
Не напечатанным французами в газете.
Подчаший-демократ явился к нам маркизом.
Меняют титулы в Париже по капризам:
Раз в моде был маркиз, он сделался маркизом!
Но мода держится не долгий век в Париже,
И демократом стал Подчаший, вот поди же!
Когда же Франция пошла с Наполеоном,
Подчаший величал себя уже бароном.
Но всё меняется! Когда бы жил он дольше,
То демократом бы явился снова в Польше.
Хоть мода и глупа, известно всем, однако, —
Что выдумал француз, то мило для поляка.
Что ж, молодёжь теперь успела измениться,
Не платьями её прельщает заграница,
Не ищет истины она в брошюрках низких,
Не совершенствует язык в кафе парижских [41].
Премудр Наполеон и не даёт народу
Заняться модою тщеславию в угоду.
Успехи воинов сердца нам окрылили,
И о поляках вновь везде заговорили [42];
А значит, Польше быть, как в золотые годы, —
Из лавров расцветёт и дерево свободы!
Жаль, время тянется в бездействии печальном,
И всё нам кажется несбыточным и дальним.
Так долго ждём гостей — и вести ни единой.
«Отец, — вполголоса спросил он бернардина, —
Ты из-за Немана весть получил недавно [43];
Какие новости из Польши нашей славной?»
«Да ровно никаких! — ксёндз молвил беззаботно,
Видать, что слушал он беседу неохотно, —
Что мне политика? Я не ищу в ней славы,
А если получил известье из Варшавы, —
Дела церковные, и вам, как светским людям,
Неинтересные, касаться их не будем».
Так говоря, повёл в конец стола глазами,
Где русский капитан беседовал с гостями [44].
У шляхтича в селе стоял он на квартире,
Был приглашён Судьёй принять участье в пире.
Он смачно ел и пил, с гостями не чинился,
«Варшава» услыхав, тотчас насторожился.
«А, Подкоморий пан, вас любопытство точит!
Пан о Варшаве знать, о Бонапарте хочет!
Я не шпион отнюдь, но я по-польски знаю.
Отчизна! Чувствую, панове, понимаю!
Вы — ляхи, русский — я, теперь мы не воюем,
В знак перемирия все вместе мы пируем.
Мы и с французами, бывало, выпить рады,
Пока не загремят раскаты канонады.
Как говорят у нас: кого мы бьём, тех любим;
Трясём, как грушу, их, зато и приголубим!
Скажу — война близка. Вчера был у майора
Из штаба адъютант, он говорил, что скоро
Отправимся в поход! Пойдём не то на турка,
Не то на Францию; ну, Бонапарт — фигурка!
Нам без Суворова теперь придётся скверно.
Как на французов шли, то сказывали, верно,
Что Бонапарт колдун, ну, и Суворов тоже [45],
Вот чары с чарами в бою столкнулись. Что же?
Раз Бонапарт исчез — да где ж он? Столько споров!
А он лисою стал, да стал борзой Суворов;
Стал кошкой Бонапарт, царапался немало,
Суворов стал конём. Ага, кому попало?
Попался кот впросак! Что скажете, панове?»
Лакеи с блюдами стояли наготове, —
Он к яствам приступил и смолк на полуслове.
На радость юноши раскрылась дверь широко,
Тадеуш увидал в одно мгновенье ока:
Вошла красавица. Все перед нею встали,
Так незнакомую приветствуют едва ли.
Она была стройна, а грудь манила взоры,
На платье розовом сплелись цветов узоры.
И вырез низок был согласно новой моде,
И веер был в руках, — хотя не по погоде,
Казалось, веер был прелестною забавой,
Он сыпал искрами налево и направо.
К лицу красавице была её причёска
И ленты розовой атласная полоска;
Светился бриллиант меж локонами вдетый,
Как светится звезда в большом хвосту кометы.
Наряд был праздничный; кругом шептались панны,
Что слишком вычурный и для деревни странный.
Но панство туфелек её не разглядело.
Как будто не прошла она, а пролетела.
Марионетки так стремительны и прытки,
Когда их дёргают украдкою за нитки.
Приветствуя гостей, кокетливо и смело
К накрытому столу она пройти хотела.
Но как пробраться ей? Сидит в четыре ряда
На четырёх скамьях шляхетство, вот досада!
Перешагнуть скамьи нужна была сноровка,
Она меж двух скамей протиснулась так ловко!
У самого стола мгновенно очутилась,
Как биллиардный шар по ряду покатилась;
Тадеуша на миг задела кружевами…
Как вдруг запуталась оборка меж скамьями.
Тут гостья, оступясь, невольно наклонилась,
Плеча Тадеуша коснувшись, извинилась
И тотчас рядом с ним тихонько в кресло села.
Но не пила вина и ничего не ела;
На юношу она поглядывала зорко,
Играла веером и кружевной оборкой,
То ленты светлые в кудрях перебирала,
То кудри чёрные на пальцы навивала.
Прошло в молчании минуты три-четыре,
Сперва беседа шла чуть слышная на пире,
Потом вполголоса мужчины обсуждали
Охоту псовую и горячиться стали.
Сперва Нотариус с Асессором схватился [46],
Стоял за Куцого, которым он гордился;
Вот ссора вспыхнула: Юрист твердил упорно,
Что Куцый зайца взял, он лучший пёс, бесспорно!
Асессор Соколу приписывал победу;
Кичась своей борзой, назло законоведу!
Иные Куцого хвалили, но едва ли
Другие Сокола не больше восхваляли;
Те были знатоки, свидетели — другие.
Соседке говорил Судья слова такие:
«Прошу прощения, что не дождались пани,
Проголодаться мы успели в ожиданьи.
К тому же я не знал: почтит ли пани ужин,
И подавать велел — шляхетству отдых нужен».
Вот к Подкоморию Соплица обратился
И о политике с ним в разговор пустился.
Меж тем как занялось шляхетство разговором,
Тадуеш с жадностью впился в соседку взором.
И радовался он, что изо всех соседок
Свою избранницу он встретил напоследок.
Тадеуш покраснел, забилось сердце сладко,
Не подвела его счастливая догадка!
Дождался наконец! Ведь с ним сидела панна,
С которой в сумерках он встретился нежданно.
Казалось, что была повыше панна эта,
Не изменилась ли она от туалета?
И золото кудрей запомнил он как будто,
А эти — чёрные и завитые круто.
Наверное, они и не были другими —
От солнечных лучей казались золотыми.
Лица не разглядел, она исчезла живо,
Но догадался он, что девушка красива,
Что губы красные, как вишенки на ветке,
Что тёмные глаза; и у его соседки
Такие же глаза, уста. Одно, пожалуй,
Что в возрасте могла быть разница немалой:
Казалась юной та, а рядом с ним сидела
Особа, красотой пленяющая зрелой.
Но дела нет ему до возраста красотки,
Для молодого все красотки — одногодки,
И женщина юна для юных постоянно,
Как для невинного — всегда невинна панна.
Хотя Тадеушу шёл год уже двадцатый,
Жил с детства в Вильне он, и город был богатый,
Но рос он у ксендза, воспитывался строго [47],
В суровых правилах, и видел он немного.
Вернулся в край родной с невинною душою
И с чистым сердцем он, но с жадностью большою
К веселью, к радостям. Был в ожиданьи сладком
Любви; рассчитывал натешиться порядком
Свободой новою, под дядюшкиным кровом;
Знал, что хорош собой, был юношей здоровым,
В наследство от родных он получил здоровье.
Соплицею он был, Соплицы все по крови
Здоровяки, к тому ж хорошие солдаты,
В науках, может быть, немного слабоваты.
Гордиться юношей могли бы смело предки:
Хороший был ездок и пешеход был редкий.
К наукам, правда, он не чувствовал влеченья,
Хоть денег не жалел Судья на обученье;
Любил охотиться и фехтовал отменно:
Ведь для карьеры он готовился военной, —
Так завещал отец в своей последней воле, —
И юноша был рад, скучал он в душной школе.
Но вызвал дядюшка к себе его в поместье —
Писал, что, мол, пора подумать о невесте,
К хозяйству приступить, а там сыграть и свадьбу;
Деревню обещал, а после — всю усадьбу.
Черты Тадеуша не скрылись от соседки,
Недаром взгляд её был пристальный и меткий!
Она заметила, что юноша был строен,
Высок, широкоплеч, внимания достоин.
Взглянул он на неё и покраснел мгновенно,
Едва лишь встретился с улыбкой откровенной.
Вот он оправился от первого смущенья,
Сам глянул ей в глаза; не скрывши восхищенья,
Глядела и она. Глаза при этой встрече
Нежданно вспыхнули, как восковые свечи.
Тут по-французски с ним она заговорила;
О школе, городе любезно расспросила,
О новом авторе выспрашивала мненье.
Хотела обо всём узнать его сужденье;
О живописи с ним заговорила смело,
О танцах, музыке, — всё знала, всё умела!
Вот стала разбирать гравюры и пейзажи,
От мудрости такой остолбенел он даже!
Боялся, что она смеётся над невеждой,
Как на экзамене дрожал, хотя с надеждой:
Учитель, правда, был красивый и нестрогий;
Соседка поняла предмет его тревоги
И завела она беседу с ним попроще:
Об их житье-бытье, о поле, доме, роще.
Учила юношу, как не скучать в именьи,
Как отыскать себе получше развлеченье.
Тадеуш отвечал смелее; в разговоре
Сошлись и поняли они друг друга вскоре;
Уже она над ним подшучивала мило:
Три хлебных шарика на выбор предложила;
Он ближний шарик взял, лежавший за стаканом;
То не понравилось сидевшим рядом паннам.
Смеялась женщина, не объяснив секрета,
Кого касается счастливая примета.
В другом конце стола шло время в жарком споре:
Сторонников обрёл немало Сокол вскоре,
Бранили Куцого, на спорщиков насели,
И за столом уже последних блюд не ели;
Все пили, с места встав и ссорясь меж собою:
Юрист, как на току глухарь, без перебоя
Всё толковал своё, упрямцев атакуя,
Жестикулировал, безудержно токуя.
(Ведь адвокатом был когда-то пан Болеста
И обойтись не мог без красочного жеста.)
Вот руки он согнул, к бокам прижавши локти,
И пальцы вытянул, их удлиняли ногти,
Он представлял борзых и, не моргнувши глазом,
Как закричит: «Ату! Борзых пустили разом!
Псы вместе сорвались, столь необыкновенно,
Как будто два курка, нажатые мгновенно!
Ату! А заяц — шмыг! и в поле — мах рывками!
А псы за ним!» Юрист всё пояснял руками,
И пальцы своре псов искусно подражали.
«Борзые — хоп! — за ним, от леса отбежали.
Тут Сокол вырвался, — пёс ловкий, но горячий,
Я знал, что Соколу не справиться с задачей!
Косой был не простак, он разгадал уловки,
И по полю летел, видать, зайчина ловкий!
Но лишь почувствовал он свору за собою,
Направо кувырком, и псы за ним гурьбою
А он налево скок! и в чаще очутился,
Налево псы за ним, мой Куцый изловчился
И — цап!» Юрист вскричал, а пальцы пробежали
Всю ширину стола и до конца достали.
«Цап!» — закричал Юрист над парочкой так рьяно,
Как будто бы хватил их обухом нежданно.
Обоих поразил удар нежданный метко,
И от Тадеуша отпрянула соседка, —
Так липы старые сплетаются ветвями,
Но ветер ветви рвёт; разъединились сами
И руки под столом, успевшие сродниться.
Румянцем вспыхнули взволнованные лица.
Тадеуш поспешил смущенье скрыть словами,
Сказав Юристу так: «И я согласен с вами,
Ваш Куцый славный пёс, ну а хорош ли в деле?»
«Ещё бы не хорош! Да вы меня задели!
Он в деле лучше всех!» — «Борзая без порока!»
Тадеуш оценил её весьма высоко,
И даже превознес над всем собачьим родом,
Жалея, что видал её лишь мимоходом.
Асессор, выронив бокал, нагнулся низко,
На юношу взглянул он взором василиска [48],
Асессор ростом мал и с виду был невзрачен,
Но устрашал друзей, когда был зол и мрачен,
На сеймиках, балах всё перед ним дрожало,
Как будто не язык был у него, а жало;
Шутил ехидно он, но так умно и кстати,
Что шутки острые годились для печати.
Он сам богатым был и получил наследство,
Но промотать успел свои большие средства
В ту пору, как ещё вращался в высшем свете.
Теперь служил, — хотел он вес иметь в повете.
Охоту обожал, не знал иной забавы:
Напоминал ему заветный рог облавы
Те давние года, когда он был богатым,
Десятки егерей держал, под стать магнатам…
Осталось две борзых. Одну из них позорят,
И с ним, со знатоком, ещё к тому же спорят!
Известно было всем, что он за Телименой
Ухаживал, томясь надеждой сокровенной;
Однако вовремя сознав свою ошибку,
Закинул удочку он на другую рыбку.
Теперь заговорил с улыбкой безобидной,
А между тем была улыбка преехидной!
«Немало в Вильне школ, однако же нескладно
Там учат о борзых и путают изрядно:
В Варшавском княжестве, и верно в целом свете,
Твердят пословицу, известную в повете:
«Борзая без хвоста, как шляхтич без усадьбы».
Бесхвостие — порок. И мне хотелось знать бы
За что его теперь достоинством зовёте?
Хочу я выслушать сужденье панской тёти!
Хотя она гостит недавно в Соплицове,
В столице век жила и ей охота внове,
Но лучше молодых в ней знает толк, наука
Приходит с возрастом, я сам тому порукой!
Был юноша сражён, как громовым ударом,
Смутился, замолчал и только в гневе яром
На остряка глядел со злобою во взоре.
На счастье, тут чихнул два раза Подкоморий.
Все крикнули: «Виват!» Ответил он поклоном
И, табакерку взяв, раскрыл её со звоном.
Была алмазами усыпана оправа
С изображением монарха Станислава [49].
Тот королевский дар берёг отец покойный,
И пользовался им по праву сын достойный.
Вот звоном подал знак, что просит он вниманья,
Все смолкли, и никто не нарушал молчанья.
«Панове, — он сказал, — не место здесь раздорам,
Луга, поля и лес — вот наш единый форум! [50]
Я дома не берусь решать дела такие,
На завтра отложу, пусть отдохнут борзые.
Сегодня выступать истцам я не позволю.
Перенеси процесс на завтра, Возный, в поле;
К тому же завтра Граф прибудет с егерями,
И мой сосед Судья поедет вместе с нами,
И пани с панами, и пани Телимена,
Охоту славную устроим несомненно!
Поможет Войский нам и делом и советом».
Попотчевал его он табаком при этом.
Старик не тешился беседою живою,
Сидел, нахмуренный, с поникшей головою.
Ещё не высказал он своего сужденья,
Хоть спрашивал уже кой-кто его решенья.
Понюшку молча взял и, словно вспоминая,
Не нюхал, а сидел, табак переминая.
Понюхал и чихнул, а чох отдался эхом.
Качая головой, сказал он с горьким смехом [51]:
«Мне уши старые те споры истерзали.
Ну чтоб великие охотники сказали,
Когда б услышали подобный спор горячий,
Предмет которого — ничтожный хвост собачий!
Ах, что б сказал Рейтан? [52] От этакого спора
В могилу бы он лёг, чтобы не слышать вздора.
Что Неселовский бы ответствовал на это[53],
Владелец лучших свор и первый пан повета?
Есть двести егерей в его именьи панском
И сто возов сетей при замке ворончанском! [54]
Он, как монах, живёт, не ездит на охоту,
Так много лет прошло, что сбился я со счёту!
Бялопетровичу, и то он шлёт отказы [55].
Охота для него не детские проказы!
Я спрашиваю вас, пристало ль воеводе
За зайцами гонять по вашей новой моде?
На языке стрелков, в кругу их молодецком,
Кабан, медведь и волк звались зверьём шляхетским,
А звери без клыков и без рогов к тому же, —
Добыча платных слуг и челяди похуже,
Шляхетство в руки бы двустволку ту не взяло,
В которой дробь хотя б однажды побывала.
Держали мы борзых: когда поедем с лова,
Выскакивал русак — вот травля и готова!
Спускали мы собак, и, припустив лошадок,
Скакали малыши — таков уже порядок.
Смешила стариков сыновняя потеха.
Когда я слышал вас, мне было не до смеха!
Пускай вельможный пан остаться мне позволит
И от поездки с ним на этот раз уволит,
На травле заячьей ноги моей не будет!
Я знаю, пан простит, по совести рассудит:
Зовусь Гречехой я: от царствованья Леха
На зайца ни один не хаживал Гречеха!» [56]
Затейливая речь покрылась смехом вскоре,
Встаёт из-за стола достойный Подкоморий.
Он самый старший здесь и возрастом и чином,
Шагает, кланяясь и дамам и мужчинам.
Ксёндз и Судья за ним; супругу Подкоморья
Повёл хозяин сам с почтением во взоре.
Соседку — юноша, но был он не в ударе,
А с дочкой Войского Нотариус шёл в паре.
Тадеуш молодёжь вёл в ригу; злясь на что-то,
На что? И сам себе не отдавал отчёта.
Беседа за столом Тадеуша смущала,
Он вновь и вновь её перебирал сначала,
И слово «тётушка» жужжало прямо в ухо,
Как будто бы жужжит назойливая муха.
Хотел он Возного порасспросить о пани,
Но, не поймав его, остался при желаньи.
Гречеху он искал, но тот ушёл с гостями,
Заняться должен был домашними делами:
Ночлег готовили в дому для именитых,
Старик раздумывал, как лучше разместит их.
Устроить юношей Тадеуш был обязан,
На сеновале им ночлег Судьёй указан.
Настала тишина, в монастыре как будто,
За колоколом вслед — безмолвия минута.
Лишь окрик сторожа ночную мглу тревожит,
Да всё ещё Судья забыться сном не может;
Хозяин-хлебосол обдумывал забавы
В дому и на поле, в окрестностях дубравы.
Распоряжения давал он эконому,
Конюшим, егерям, принадлежавшим к дому.
Вот просмотрел счета, в них должно разобраться,
И Возному сказал, что хочет раздеваться.
Тут Возный развязал парчевый слуцкий пояс [67],
Витая бахрома на нём висела сдвоясь,
Золототканный шёлк, бесценный по работе,
Он чернью серебра покрыт на обороте.
На обе стороны тот пояс надевали:
На праздник — золотой и чёрный — в дни печали.
Один лишь Возный мог сложить его в порядке.
Он говорил Судье, разглаживая складки:
«Ведь в замке трапеза была ничем не хуже,
И в выигрыше пан останется к тому же!
С сегодняшнего дня владеть мы замком вправе,
Понеже есть статья, известная в уставе [58],
Которая теперь нас вводит во владенье,
Противной стороне отрезав отступленье!
Кто в замке принимал, тот подтвердил тем самым,
Что он хозяин в нём. Ответчикам упрямым
Придётся отступить. Свидетельство их будет
Во вред самим себе. Вам замок суд присудит!»
Уже уснул Судья, а Возный вышел в сени,
Уселся, положив тетрадку на колени,
Которую носил, как требник, неизменно
И дома и в пути читал обыкновенно.
Реестр судебных дел хранил бедняга свято [59]:
В нём были списки лиц, судившихся когда-то,
Которых Возный сам провозглашал бывало,
А об иных слыхал, таких имён немало,
Обычный список лиц для глаз непосвящённых,
А Возный в нём читал о годах отдалённых.
Все тяжбы старые: Огинского с Визгирдом,
Монахов с Рымшею, а Рымши с Высогирдом,
Потом Мицкевича с Малевским, а с Петковским
Юраги и ещё Гедройца с Рудултовским…
Да всех не перечесть, фамилий вереница,
А в довершение — Горешко и Соплица.
Дела минувших дней из списка выплывали,
Истцы, свидетели пред ним опять вставали.
Он видел сам себя в кунтуше яркоалом,
Жупан белёхонек, стоит пред трибуналом,
И саблею своей с достоинством бряцает
И по столу стучит: «Спокойно!» — восклицает.
Мелькают перед ним уставы трибунала…
Последний Возный спит, смежив глаза устало [60].
Так проводили жизнь в то памятное лето,
В повете на Литве, когда почти полсвета
Слезами изошло. Бог войн, вооружённый
Литыми пушками, полками окружённый,
Орлов серебряных запрягши в колесницу,
А с ними золотых[61], простёр до Альп десницу:
Маренго, Аустерлиц, Египет, пирамиды,
Он с гвардией прошёл, она видала виды!
Разя, как молния, он вёл войска к победам,
И слава бранная за ним стремилась следом,
Взносила имена: у берегов литовских
Отбилась, наконец, от грозных войск московских!
Они стеною путь в Литву закрыли сразу,
Чтоб вести не могли переносить заразу!
Но вести падали в Литву, как будто с неба.
Нередко инвалид, просивший корку хлеба
Христовым именем, придя за подаяньем,
Оглядывался вдруг с тревогой и вниманьем;
И если не видал нигде мундиров красных [62],
Еврея, москаля, других людей опасных,
То признавался вдруг, что он пришёл из Польши,
Отчизны защищать уже не в силах больше,
Вернулся умереть! Как все тогда рыдали!
Как все наперебой страдальца обнимали!
Садился он за стол и, окружённый лаской,
Вёл речи о боях, казавшиеся сказкой:
Как из Италии спешит домой Домбровский —
О Польше помнит он и о земле Литовской!
Собрал он земляков уже в Ломбардском поле;
Князевич между тем взошёл на Капитолий,
Приказы отдаёт; к ногам Наполеона
Отбитые в боях он положил знамёна [63],
Как Яблоновский наш на острове далёком [64],
Где сахарный тростник исходит сладким соком,
На негров ринулся с дунайским легионом,
А сам о родине грустит в раю зелёном».
Шли вести по домам, и парню молодому
Случалось пропадать негаданно из дому.
Лесами тёмными он потаённо крался
И от солдатских пуль он в Немане скрывался.
Ныряя, в Польшу плыл [65], а чуть на берег вышел —
«Приветствуем тебя!» слова родные слышал.
И прежде чем уйти, кричал он в назиданье
С пригорка москалям: «До скорого свиданья!»
Так пробрались уже Горецкий, Обухович [66]
И Межеевские, Рожицкий и Янович,
Пац, Бернатовичи, Брохоцкий с Гедимином,
Петровские и Купсть — все шли путём единым!
Бросали край родной и семьи забывали,
В отместку москали добро конфисковали.
Из Польши квестарь вдруг являлся — и поди же —
Едва он узнавал своих хозяев ближе,
Как им показывал газету потаённо:
А в ней — число солдат, названье легиона,
Фамилии вождей, бои на поле чести,
И весть о славе шла порой со смертью вместе!
Так через много лет родные узнавали
Судьбу сыновнюю и траур надевали.
По ком был траур тот — родители молчали,
Но шляхтичи судить могли по их печали.
Так радость панская, иль траур для повета
Являлись в те года единственной газетой!
Таким же квестарем был Робак, по приметам,
Наедине с Судьёй беседовал, при этом
Известья новые кружили по застянку.
Никто бы не сказал, взглянувши на осанку
Монаха, что привык он хаживать в сутане,
В монастыре служил, а не на поле брани.
Над правым ухом шрам прямою был уликой
Того, что нанесён он саблей или пикой,
Другой рубец на лбу. Указывали знаки
Отнюдь не на посты — на битвы и атаки.
Монах проникнут был насквозь военным духом.
Имел он грозный вид, не только шрам над ухом,
Когда во храме он с поднятыми руками
Народу говорил у алтаря: «Бог с вами!»,
То делал поворот так чётко и так браво,
Как будто выполнял «равнение направо!»
Провозглашал «аминь» подчас таким он тоном,
Каким командуют пред целым эскадроном.
И примечали все за мессой поневоле,
Что был в политике осведомлён он боле,
Чем в житиях святых. Пускаясь в путь-дорогу
За сбором, в городе имел он дел помногу:
То письма получал — и ни за что на свете
При посторонних он не вскроет письма эти, —
То посылал гонцов — куда? их путь неведом! —
То ночью уходил сам за гонцами следом,
Усадьбы посещал, со шляхтою шептался,
По сёлам, деревням нередко он шатался,
В корчмах беседовал подчас с простым народом.
О Польше говорил, всё будто мимоходом.
Видать, что новости привёз он издалёка,
Пришёл будить Судью, который спал глубоко.
Охота с борзыми на косого • Гость в замке • Последний из дворовых Горешки рассказывает историю последнего Горешки • В саду • Девушка на огуречной грядке • Завтрак • Случай с пани Телименой в Петербурге • Новая вспышка спора о Куцом и Соколе • Вмешательство Робака • Речь Войского • Заклад • По грибы!
Как не запомнить лет, когда в полях весною
Ты юношей бродил, с двустволкой за спиною;
Препятствий никаких в дороге не встречалось,
Чужая от своей межа не отличалась!
Охотник на Литве — корабль в открытом море,
Куда глаза глядят, несётся на просторе!
То смотрит в небеса, подобно астрономам,
Погоду узнаёт по признакам знакомым,
То землю слушает; с другими молчалива,
С ним разговорчива зато она на диво;
Чу! Дёрнул коростель, искать его напрасно, —
Как щука в Немане, он в зелени атласной.
Там колокольчиком весенним льются песни,
А жаворонка нет, он скрылся в поднебесьи.
Тут воробьёв вспугнул орлиный клёкот грозный,
Пугает так царей комета в выси звёздной [1].
Вон ястреб в синеве повис насторожённый,
Дрожа, как мотылёк, булавкою пронзённый;
Едва завидит он добычу острым взором,
Как тотчас с высоты метнётся метеором,
Когда же, господи, закончатся скитанья,
И мы на родину вернёмся из изгнанья!
Ударим конницей на зайца и лисицу
И дружно выступим пехотою на птицу!
Домашние счета заменят нам газеты,
А косы и серпы — клинки и пистолеты!
Вот солнце поднялось, лучи прокрались снова
Сквозь щели узкие на ригу Соплицова
И на душистое рассыпанное сено,
Где летом молодёжь спала обыкновенно;
Полоски золота, в глухую темь проёма,
Как ленты из косы, струились невесомо.
Светило раздразнить лучами спящих хочет,
Как девушка цветком любимого щекочет.
Чирикать воробьи пустились на рассвете,
Загоготал гусак, за ним другой и третий,
Вот утка крякнула, наскучивши молчаньем,
Скотина ей в ответ отозвалась мычаньем.
Все поднялись уже, лежит один Тадеуш,
Он после ужина взволнован был, и где уж
Сомкнуть глаза ему! И петухи пропели,
А он всё вертится бессонный на постели,
И в сене, как в волнах, под утро утонул он,
Спал до тех пор, пока в глаза ему не дунул
Холодный ветерок. Он глянул, беспокоясь,
То бернардин вошёл, в руке сжимая пояс.
«Surge, puer!» сказал и тотчас для острастки
Он поясом взмахнул с угрозой, полной ласки [2].
А во дворе уже охотники толпятся,
Выводят лошадей, галдят и суетятся,
Повозки катятся, всё делается споро,
Вот грянула труба и выпущена свора.
Завидев лошадей, псарей и доезжачих,
Борзые прыгают на радостях собачьих,
Визжат и мечутся, — что делается с псами!
Бегут и головы суют в ошейник сами!
Должна удачной быть, по признакам, охота.
Дал Подкоморий знак скорей открыть ворота.
Один вслед за другим, все едут тихо, чинно,
И растянулся ряд в дороге цепью длинной:
Асессор посреди, с Нотариусом рядом,
Грозят по временам друг другу мрачным взглядом,
На поединок свой они, как люди чести,
В беседе дружеской неспешно едут вместе.
Асессор Сокола ведёт благопристойно,
И держит Куцого Нотариус спокойно.
Коляски позади, а сбоку кавалькадой
Гарцует молодёжь — покрасоваться рада.
Ксёндз Робак по двору похаживал без спешки,
Творил молитвы он, но не сдержал усмешки.
При виде юноши, ещё раз оглянулся
И поманил его. Тадеуш встрепенулся,
Ксёндз пальцем погрозил Тадеушу сурово,
Но на вопрос его не отвечал ни слова.
Как ни выспрашивал Тадеуш бернардина,
Тот оставался нем и с набожною миной
Надвинул капюшон, окончивши молиться [3].
Пришлось Тадеушу в сомненьи удалиться.
Меж тем охотники борзых попридержали,
На месте замерли, покрепче сворки сжали,
И каждый призывал к молчанию другого,
Уставясь на Судью; приметил тот косого,
На камень поднялся — и прочим с возвышенья
Он знаками давал свои распоряженья.
Все поняли его, — как вкопанные стали,
И все Асессора с Нотариусом ждали.
Тадеуш обогнал соперников и разом
К Соплице подскакал, ища косого глазом,
Но серого никак не сыщешь в сером поле,
Среди камней русак укроется тем боле.
На зайца указал Тадеушу Соплица,
Русак к земле приник, боясь пошевелиться.
Как зачарованный, предчувствием терзаем,
Глазами красными глядел русак в глаза им.
От ужаса застыл с остекленелым взглядом,
Казался мёртвым он, как мёртвый камень рядом.
Пыль по полю летит, клубится тучей рыжей,
То Куцый с Соколом, они всё ближе, ближе…
Но тут Нотариус с Асессором вступили
И с криками «ату!» исчезли в гуще пыли.
Пока погоня шла, недалеко от лога
Вдруг показался Граф, он опоздал немного [4].
Неаккуратностью прославился в округе,
Хоть были у него «во всём виновны слуги».
Проспал он и теперь. К охотникам, весёлый,
Он рысью поскакал, пустив по ветру полы,
В английском сюртуке изысканного кроя.
И слуги на конях за ним трусят рысцою;
Белеют их штаны, и на грибы похожи
Шапчонки чёрные, черны ботфорты тоже.
Граф наряжал их так согласно новой моде,
И звал жокеями в домашнем обиходе [5].
Влетели всадники стремглав на луг зелёный,
Увидел замок Граф и замер изумлённый.
Не верил сам себе, что тот же замок это,
Так изменился он от утреннего света.
На замок Граф глядел, не отрывая взгляда.
Рассыпались лучи по контурам фасада,
Во мглистом воздухе казалась башня выше,
Блестела золотом под солнцем жесть на крыше.
От солнечных лучей, струящихся потоком,
Играла радуга в разбитых стёклах окон.
Руины белые под пеленой тумана
Казались новыми, без трещин, без изъяна.
Далёкой травли гул спокойный луг встревожил,
Он стены пробудил, и замок снова ожил.
Казалось, замок был отстроен, обитаем,
Шумели люди в нём и вторили рога им.
Всё Графу нравилось, что было необычно,
Необычайное казалось романтично.
Граф величал себя романтиком; пожалуй,
И в самом деле был чудак он или шалый:
На травле мог отстать и ввысь глядеть тоскливо,
Как смотрит кот на птиц, кружащихся над сливой.
Без пса и без ружья, как беглый рекрут в чаще,
Блуждал нередко он, и над струёй журчащей
Склонивши голову, сидел один часами,
Как цапля жадная, рыбёшек ел глазами.
Привычки странные ему стяжали славу
Чудаковатого, однако же по праву
Он уважаем был людьми: за древность рода,
За то, что был богат, не обижал народа [6],
Со шляхтой был учтив.
Тут Граф коню дал шпоры,
Помчался к замку он, на все решенья скорый.
Вздыхая, вынул он бумагу из кармана
И принялся чертить на ней наброски рьяно.
Вот поднял голову, окинул поле оком,
Другого знатока он увидал под боком —
На замок тот глядел и взгляд его был долог,
Казалось, камни счесть задумал археолог.
Граф, опознав его, окликнул, но Гервазий [7]
Не сразу услыхал, в таком он был экстазе.
Последний из людей Горешки, он когда-то
Нёс службу верную у старого магната.
Старик уже седой, но всё ещё здоровый,
Лицо угрюмое, в морщинах лоб суровый,
Он был весельчаком, однако после боя,
В котором пан погиб, рассорился с гульбою
И много лет уже не посещал гулянок,
И не видал его смеющимся застянок,
И не слыхал никто его весёлых шуток
И смеха звонкого, забавных прибауток.
В ливрею панскую рядился он доселе.
Но галуны на ней поблекли — пожелтели,
А некогда они казались золотыми;
Расшитые гербы пестрели рядом с ними;
Шелками вышиты Горешков козероги,
И Козерогом зван был шляхтич длинноногий.
«Мопанку» звал он всех, и вот за ту привычку
«Мопанку» назван был, носил и третью кличку:
За лысину в рубцах, отведавшую стали,
Прослыл рубакою, герба ж не вспоминали.
Он Ключником себя именовал недаром [8],
Служил он ключником у пана в замке старом.
Ключи за поясом носил он и доныне,
На шёлковой тесьме с узлом посередине.
Хоть замок без замков и отперты ворота.
Нашёл он где-то дверь, с великою охотой
Её исправил сам, приладил без помехи,
И, отпирая дверь, не знал другой утехи.
Здесь, в комнате пустой, он жил под тихим кровом,
Хотя у Графа жить он мог на всём готовом.
Но шляхтич дня прожить не мог вдали развалин.
Хирел в разлуке он и был всегда печален.
Вот шапку с головы сорвал Гервазий в спешке,
Склонился низко он пред родичем Горешки, —
И лысина его, иссечённая сталью,
Светилась далеко. Старик вздохнул с печалью,
Погладил лысину и вновь склонился низко,
С волненьем говоря: «Мопанку, мой паниско!
Прости, вельможный пан, мне смелость обращенья,
Привычка такова, в том нет неуваженья!
«Мопанку» говорить привыкли все Горешки,
И я так говорю, поверь, не для насмешки!
Мопанку, правда ли, что вздумал ты скупиться,
Не тратиться на суд и уступить Соплице?
Не верю я, хотя прошла молва плохая».
На замок он глядел и говорил, вздыхая:
«Что ж сомневаться тут? Не велика потеря!
А скука велика! Жаль, шляхтич тот тетеря,
Всё упирается, извёлся я от скуки,
И я не выдержу, сложу сегодня руки,
Приму условия, какие суд предложит».
«Как? Мир с Соплицами? Да быть того не может!
Мир и Соплицы… Что?» — тут шляхтич так скривился,
Как будто собственным словам своим дивился.
«Соплице уступить? Нет, это не годится!
В гнездо Горешково не залетит Соплица!
Пусть соизволит пан сойти с коня, со мною
Пусть замок посетит, гнездо своё родное.
Пускай не спорит пан, теперь шутить не время.
Слезайте же с коня!» — и придержал он стремя.
Добравшись до сеней, рассказывал пространно
Гервазий, что в былом здесь сиживали паны
Со всем двором своим, за дружеской беседой
Здесь после сытного, весёлого обеда
Они крестьян своих судили и мирили,
Порой гостям своим рассказывали были,
Порою слушали, а молодёжь, бывало,
Скакала по двору верхом и фехтовала.
Гервазий речь повёл в сенях уже с порога:
«Пол камнем вымощен. Камней здесь очень много,
Но больше было здесь распито бочек винных,
На сеймах, сеймиках, на панских именинах! [9]
Тащили шляхтичи бочонки из подвала
На поясах своих, как в старину бывало.
На хорах музыка играла неустанно,
Гром трубный заглушал мелодию органа [10],
Как в судный день, когда шли здравицы. Виваты
Сопровождали их под медные раскаты.
Сперва за короля звучали тосты эти,
Потом за примаса [11], за королеву третий,
Четвёртый — шляхте всей, простой и именитой,
А пятый — здравие всей Речи Посполитой.
«За братскую любовь!» — и чаши замелькают,
Виваты дружные всю ночь не умолкают;
Немало ждёт карет и бричек пароконных,
Чтоб отвезти домой гостей всех приглашённых».
В парадных комнатах, в молчанье погружённый,
Гервазий взглядывал на своды и колонны.
Он видел лет былых удачи и невзгоды.
Как будто говоря: «Прошли, промчались годы»,
То головой качал, а то махал рукою
И в мыслях горестных не находил покоя.
Всё дальше шли они, уже — в зеркальном зале,
Где рамы без зеркал у голых стен стояли,
А окна голые без стёкол; на ворота
Глядел крутой балкон. Гервазий с неохотой
Взглянул и голову склонил, тоскою полон,
Руками лоб закрыл, когда же их отвёл он,
То скорбный лик являл отчаянье такое,
Что Граф растрогался и дружеской рукою
Сжал руку старика, хотя причин печали
Совсем не понимал. Тут оба помолчали.
Вдруг шляхтич произнёс с подъятою десницей:
«Нет примирения Горешке и Соплице!
В тебе Горешков кровь, ты кровный родич пана
По матери своей, по внучке кастеляна!
А дед твой, кастелян, был человек известный
И дядя Стольника. Род именитый, честный.
Узнай историю сородичей почтенных,
Что разыгралась здесь, вот в этих самых стенах.
Покойный Стольник был в повете первым паном [12],
Гордился он своим сокровищем желанным:
Дочь у него была, прекрасная собою,
И не было у ней от женихов отбоя.
Незнатен Яцек был, но в памятные годы
Был славным удальцом и кличку Воеводы
Недаром он носил, ей было основанье:
Глава трёхсот Соплиц, имел на всех влиянье,
Распоряжался он в повете голосами,
Хоть беден был, владел огромными усами [13]
Да саблею. Надел — клочок земли ничтожный,
Но приглашал его мой пан ясновельможный
И угощал не раз пред сеймиками знатно, —
Сторонникам его он этим льстил, понятно.
Соплица обнаглел, обласканный приёмом,
И породниться он затеял с панским домом, —
Горешке зятем стать. К нам зачастил без зова
И обжился у нас. Казалось, всё готово,
Посватается он. Похлёбкой чечевичной
Однажды встречен был и не пришёл вторично! [14]
А панне, слух прошёл, был по сердцу Соплица,
Но не обмолвилась пред Стольником девица.
То были времена Костюшки; в эти годы [15]
Пан шляхту собирал, поборником свободы
Горячим был и сам стоял за Третье мая[16].
На нас напали вдруг. Стояла ночь глухая…
Едва лишь удалось нам запереть ворота,
Из пушки выпалить. Солдаты шли без счёта
А мы — пан Стольник, я, да удалые парни —
Четыре гайдука [17], да пьяные в поварне,
И пани с пробощем [18], — он был мужчиной дюжим, —
Все к окнам кинулись немедленно, с оружьем.
На приступ москали посыпали, как тати,
Из ружей десяти мы встретили их: «Нате!»
Темь, не видать ни зги, но гайдуки стреляли;
Из окон, я и пан с балкона подбавляли.
Всё как по маслу шло, хоть были мы в тревоге,
Немало ружей здесь лежало на пороге.
Пальнём из одного, враз подают другое:
Ксёндз пробощ заряжал, не ведая покоя,
И пани с панною, и девушки другие.
Хоть мало было нас, зато стрелки лихие!
Солдаты градом пуль нас осыпали дружно,
Стреляли редко мы, но целили, как нужно.
Три раза у дверей сшибались мы с врагами,
Но трое каждый раз летели вверх ногами!
Ушли они в амбар, а во дворе светлело,
Развеселился пан: пойдёт скорее дело!
Враг только голову из-за стены покажет,
Пан тотчас выстрелит конечно не промажет!
В траву покатится солдатская каскетка.
За ум взялись враги, высовывались редко!
Когда же недруга сомненье одолело,
На вылазку идти решился Стольник смело;
Распоряжения дал слугам, оглянулся
И, закричав «За мной!», внезапно пошатнулся.
Я выстрел услыхал, в груди дыханье спёрло,
Пан говорить хотел — кровь хлынула из горла.
Попала пуля в грудь. Взглянувши на ворота,
Успел он указать мне пальцем на кого-то.
Соплица! Замер я, от злобы холодея,
По росту, по усам я угадал злодея!
Он Стольника убил. Ружьё ещё дымилось,
Не опустил его ещё он, ваша милость.
Тут я прицелился, стоял он недвижимо,
Два раза выстрелил — и оба раза мимо:
На мушку взять его отчаянье мешало!
На пана глянул я — его уже не стало!»
Гервазий зарыдал, лишь вспомнил о потере,
И дальше продолжал: «Враги ломились в двери,
Сознание моё от горя помутилось,
И я не понимал, что вкруг меня творилось.
Но, к счастью, подоспел на помощь Парфянович,
Привёл Мицкевичей лихих из Горбатович [19],
Бойцы как на подбор! и как один все двести —
Противники Соплиц, мечтавшие о мести! [20]
Так славный пан погиб, благочестивый, бравый,
В роду которого и кресла, и булавы! [21]
Он хлопам был отец, брат шляхте. К сожаленью,
Он сына не имел отмстить за преступленье.
Я был его слугой и обмакнул я в рану
Кровавую свой меч. Известен «Ножик» пану [22].
Прошла молва о нём, он потрудился честно.
На сеймах, сеймиках, в округе — всем известно!
Соплицам отомстить поклялся я сторицей,
Пока на их костях мой меч не зазубрится!
Двоих убил в бою, двоих же в драке рьяной,
А третьего спалил в избушке деревянной.
Он спёкся, как пескарь, когда на Кореличи
Напали с Рымшей мы [23]. Соплицам без различий
Всем уши я кромсал. Один лишь в целом свете
Соплица уцелел, до сей поры в повете:
Брат Яцека родной, брат подлого злодея
Живёт и здравствует, спокойно богатея!
Вкруг замка Стольника шумит его пшеница,
И в должности судьи панует пан Соплица!
Уступишь замок ты, чтобы Соплица мерзкий
Кровь пана моего топтал ногою дерзкой!
Пока Гервазий жив и палец хоть единый
Он может положить на «Ножик перочинный»,
Висящий у него над стариковским ложем,
До той поры Судье мы уступить не можем!»
Граф руки распростёр и так воскликнул с жаром:
«Мне по сердцу пришлись развалины недаром,
Хоть я не знал тогда, что в этих самых стенах
Так много было драм и повестей бесценных!
На замок родовой свои права докажем,
Дворецким будешь ты — фамильной чести стражем.
Все струны чувств моих преданием задеты,
Жаль, не ночной порой поведал повесть мне ты!
Закутавшись плащом, я сел бы на руинах,
А ты бы речь повёл об ужасах старинных.
Как жаль, что ты лишён рассказчика призванья,
Читал я много раз подобные преданья!
Шотландские дворцы скрывают преступленья
И замки Англии, везде без исключенья!
Там каждый знатный род, покрытый древней славой,
Скрывает ужасы истории кровавой!
Идут из рода в род убийства роковые,
Но в Польше слышу я подобное впервые.
Я чувствую, во мне Горешков кровь струится,
От мщенья моего не скроется Соплица.
Немедленно порву с ним всякие сношенья.
Решает пистолет, и шпага жаждет мщенья!
Так честь велит!» Сказал и к выходу пошёл он.
Гервазий брёл за ним, печальной думой полон.
Из замка вышел Граф, взглянул он на ворота
И на коня вскочил, вздыхая без отчёта.
«Жаль, нету дочери у старого Соплицы,
В которую б я мог без памяти влюбиться.
Не признаваясь ей, таить в душе мученья,
Бороться и страдать, не победив влеченья!
Рассказ бы выиграл от затаённой страсти,
Тут ненависть и месть, а там — любовь и счастье!»
Так размечтавшись, Граф помчался рысью скорой:
Он ловчих увидал недалеко от бора.
А Граф был истинным любителем охоты.
Едва завидев их, забыл он все заботы,
Ворота миновал и парники с рассадой,
Но задержал коня пред низенькой оградой;
Был сад.
Построились там яблони рядами
И осеняли луг. Над пёстрыми грядами,
Склонивши лысины, взошли кочаны густо,
О судьбах овощей задумалась капуста.
Кудрявую морковь горох оплёл стручками,
Уставясь на неё зелёными зрачками.
Там золотой султан взносила кукуруза;
Тянулась далеко за дыней толстопузой
Распущенная плеть, и развалились дыни
На грядке бураков, как гостьи, посредине.
Где провела межа черту по ровным грядкам,
Шеренга конопли следила за порядком.
Похожа конопля на кипарис зелёный,
И запах и листва ей служат обороной;
Уже не выбраться из зелени дремучей
И одуреть червям в листве её пахучей.
Казалось, мотыльки на стебли мака сели,
Расправив крылышки, которые блестели,
Как будто вкраплены в них самоцветы были,
Как жар горевшие от изумрудной пыли —
А это мак пестрел, кивая с грядок полных.
И, как луна средь звёзд, в кругу цветов подсолнух,
Стоящий целый день на солнечном припёке,
За солнцем лик вращал, большой и круглощекий.
Вдали от всех кустов, у самого забора,
Темнели огурцы, разросшиеся споро,
Стелились по земле и закрывали грядки
Узорною листвой, растущей в беспорядке.
Мелькнула девушка, подобно белой тени.
В густой траве она тонула по колени.
Спускаясь с тёмных гряд, она не шла, а точно
Плыла в волнах травы, ныряя в ней нарочно.
Была в соломенной нарядной шляпке панна,
Две ленты розовых взвивались беспрестанно,
И выбивалась прядь волос нежнее шёлка.
Потупивши глаза, шла девушка с кошёлкой
И что-то ухватить пыталась ручкой гибкой.
Как девочка в волнах гоняется за рыбкой,
Играет ножкой с ней и ловит ручкой белой, —
Так к огурцам она склонялась то и дело,
То ножкой шарила, то белою рукою.
Залюбовался Граф картиною такою.
Он замер, услыхав жокеев приближенье,
Махнул рукою им, чтоб стали без движенья.
Сам, шею вытянув, застыл, как будто длинный
Журавль сторожевой пред стаей журавлиной,
Что на одной ноге стоит, раскрывши око,
Другою камень сжал, чтоб не заснуть глубоко.
Тут шорох за спиной прервал его мечтанья:
Был это бернардин, который в назиданье
Свой пояс показал с узлами-огурцами [24]:
«Пан хочет огурцов? Вот огурцы пред вами!
Подальше от греха! Воспользуйтесь советом!
Нет овощей про вас на огороде этом!»
Он пальцем погрозил, свой капюшон поправил,
Ушёл, а Графа он в раздумии оставил.
Граф недоволен был случайною помехой,
Но удержаться он никак не мог от смеха.
Вот снова глянул в сад и увидал с досадой,
Что платье белое исчезло за оградой.
Виднелись и следы, где девушка бежала,
Трава примятая чуть-чуть ещё дрожала,
Но успокоилась, точь-в-точь вода речная,
Которой ласточка коснулась, пролетая.
На месте девушки белела сиротливо
Кошёлка лёгкая, сплетённая из ивы,
Что опрокинулась, застряв в листве зелёной,
И на волне травы покачивалась сонно.
В саду без девушки всё стало тише, глуше,
И на дом Граф глядел, настороживши уши.
Он всё раздумывал, а слуги всё молчали,
Уединённый дом был глух и нем вначале,
Но вот он загудел, раздался крик весёлый, —
Так улей зажужжит, когда вернутся пчёлы.
А это ловчие домой вернулись с луга,
И с завтраком уже забегала прислуга.
Приборы подают: тарелки и бутылки,
Повсюду в комнатах стучат ножи и вилки.
Мужчины с чарками, с тарелками гуляют,
Они в охотничьих костюмах щеголяют,
Пристроились к окну, им и столов не нужно,
О ружьях, о борзых ведут беседы дружно.
Уселись за столом Судья и Подкоморий,
А панны в уголок забились — просто горе!
Всё беспорядочно за раннею закуской,
Согласно с модою затейливой французской.
Недавно завелось то новшество большое,
И уступил Судья, хотя скорбел душою.
Вот для мужчин одни, для дам — другие блюда;
Подносы поданы с кофейною посудой,
Расписаны они кругом листвой зелёной,
На них кофейники дымятся благовонно.
И чашки тонкие саксонского фарфора,
И сливочник стоит у каждого прибора.
Такого кофе нет нигде на свете больше!
Обычай старины ещё хранится в Польше:
За кофеем следит особая кухарка,
По должности она зовётся кофеварка, —
Ей зёрна закупать поручено для дома [25],
С их варкою она доподлинно знакома.
Прозрачней янтаря, черней угля напиток,
Густой, как старый мёд, и мокко в нём избыток.
Нужны и сливки здесь — что сомневаться в этом!
Служанка для того встаёт уже с рассветом,
Идёт в молочную, расставивши посуду,
И сливки свежие сбирает отовсюду
В особый сливочник для каждой чашки малой,
Чтоб вздулась пеночка и кофий поднимала.
Старушки выпили свой кофий утром рано,
И новое питьё из пива со сметаной
И творогом они приготовляют живо.
Кипит и пенится дымящееся пиво.
Закусок для мужчин припасено немало,
Язык и ветчина, копчёный гусь и сало;
Домашним способом коптят их самым лучшим —
На можжевёловом дыму густом, пахучем.
Вот зразы подают последней переменой, —
Судья своих гостей так потчевал отменно.
В двух смежных комнатах расселись гости вскоре,
Забылись старики в серьёзном разговоре.
Речь о хозяйстве шла и об указах тоже.
Которые теперь царь издавал всё строже.
Войны, политики коснулся Подкоморий,
Он слухи обсуждал в застольном разговоре.
И, синие очки воздев на переносье,
Дочь Войского уже гадала старшей гостье.
Шли в смежной комнате о травле разговоры,
Спокойней, чем всегда, не возникали споры.
Ведь лучшие стрелки, ораторы повета,
Сидят, насупившись, честь каждого задета!
Юрист с Асессором травили зайца вместе,
Гоняли хорошо, но не добились чести!
Ведь каждый доверял своей борзой косого,
А заяц скрылся вдруг средь поля ярового.
Борзые русаком спешили поживиться,
Но доезжачих тут остановил Соплица.
Он не дал вытоптать крестьянского посева.
Пришлось послушаться (хотя и не без гнева).
Вернулись псы ни с чем. Теперь гадай, терзаясь,
Которой из борзых попался в лапы заяц?
Обеим, может быть? Суды и пересуды
Ведут противники под звяканье посуды.
А Войский между тем всё места не находит,
Глазами по стене нетерпеливо водит,
Как будто бы ему охота надоела,
Да и взбрело на ум совсем другое дело.
Вот он задумался — и мухобойкой глухо
Как хлопнет по стене — убита сразу муха!
А на пороге здесь Тадеуш с Телименой
Беседе предались негромкой и степенной.
Шептались, для того чтоб гости не слыхали,
Хотя подслушивать их стали бы едва ли.
Тут юноша узнал, что с состояньем тётка,
Что связи родственной меж ними нет короткой,
Что если говорить по правде, откровенно,
Сродни ль племянник ей — не знает Телимена.
Хотя сестрой её зовёт Судья, едва ли
Она сестра ему, её так с детства звали,
Но много старше он. Жила она в столице,
Услуги оказать могла она Соплице,
Приобрела за то его расположенье,
Судья зовёт её сестрой в знак уваженья.
И соглашается по дружбе Телимена.
Тадеуш просиял от речи откровенной:
Нашёл он всем своим загадкам объясненье —
И всё произошло в короткое мгновенье.
Дразня Асессора, Нотариус лукавил:
«Я говорил вчера, охота против правил!
Не будет толка в ней, для травли рановато,
Ведь рожь крестьянская ещё не всюду сжата,
И не придётся нам добычей поживиться,
Вот почему и Граф не пожелал явиться.
Граф истинный знаток охоты благородной,
Вот что он говорит, когда вам знать угодно.
(Граф рос в чужих краях, видал людей без счёту.)
И варварством зовёт литовскую охоту.
Охотятся у нас, как и во время оно,
Не выждав времени, без правил и закона.
Чужих владений мы совсем не уважаем
И по земле чужой свободно разъезжаем.
Запретов никаких охотники не знают,
Бесстыдно бьют лисиц, когда они линяют,
И не дают уйти они зайчихам котным,
Натравливают псов расправиться с животным!
Дичь переводится! У москалей найдёте
Цивилизацию — законы об охоте,
Там для охотников указы есть царёвы
И нарушителя ждёт приговор суровый».
Батистовым платком обмахивая плечи,
Сказала тётушка вдобавок к этой речи:
«Могу поклясться я, всё правда, что ни слово!
Россию знаю я, мне это всё не ново!
Хоть вы не верите, скажу вам без стесненья:
Достойна похвалы там бдительность правленья!
Да, в Петербурге я не раз, не два гостила…
Картины прошлого, всё так чудесно, мило!
А город! Кто-нибудь из вас бывал в столице?
План в столике моём до сей поры хранится.
Там лето — высший свет и все, кто побогаче —
Проводят во дворцах, за городом, на даче.
Жила на даче я, не близко, не далеко
От города, к тому ж на горке невысокой,
Насыпанной людьми. Внизу Нева струится.
А что был за дворец! План в столике хранится.
Но на беду мою, соседний домик вскоре
Чиновник мелкий снял, охотник, просто горе!
Держал он и борзых. Я натерпелась бедствий;
Жить рядом с псарнею, с чиновником в соседстве!
Бывало, с книжкою пойду бродить вдоль сада,
Любуясь месяцем, дыша ночной прохладой, —
Борзая — тут как тут! Бежит, хвостом виляет,
Ушами шевелит, как бешеная лает!
Пугалась я не раз, и сердце билось, точно
Предчувствуя беду. Всё вышло, как нарочно.
Я как-то вывела гулять свою болонку,
Борзая бросилась за пёсиком вдогонку,
Разорвала его у ног моих на части…
Дар князя Сукина — болонка белой масти! [26]
Собачка резвая, живая, словно птица…
Есть у меня портрет, он в столике хранится.
Я плакала навзрыд и от большой печали
Упала в обморок [27], тиски мне сердце сжали.
Мне хуже было бы; но, в лекарстве искусен,
Явился к нам Кирилл Гаврилыч Козодусин.
Он егермейстером придворным был в то время
И тотчас захотел с души моей снять бремя;
Велел он притащить за шиворот чинушу,
Со страха негодяй едва не отдал душу!
«Как ты осмелился под самым царским носом
Лань котную травить!» Таким его вопросом
Вельможа оглушил. Бедняк лепечет что-то,
Что, дескать, им ещё не начата охота,
Что должен он сказать, едва на то дерзая, —
Болонку, а не лань разорвала борзая.
«Да как на ум взбрело тебе, молокососу,
Со мною в спор вступать по данному вопросу?
Да знаешь ли, кто я? Я — царский егермейстер!
Пускай нас тотчас же рассудит полицмейстер!»
Когда ж явился тот, пан Козодусин смело
Свидетельствовал сам искусно и умело:
«Вот эту лань зовёт болонкою тетеря.
Суди по совести, какого видишь зверя?»
Долг службы знал судья, всё понял с полуслова
И дерзость чудака он осудил сурово,
Но посоветовал ему служака старый
Сознаться поскорей, во избежанье кары.
Мой гость доволен был, сказал, что он доложит
Царю и приговор смягчит ещё, быть может.
На псарне с той поры борзые псы сидели,
А мой сосед в тюрьме провёл две-три недели.
Смеялись досыта мы над проделкой этой,
Забавный анекдот состряпали для света
И над проказою, над шалостью прелестной
Смеялся государь, доподлинно известно!»
Судья и бернардин меж тем в марьяж играли [28],
Открыли козыри и взятки набирали.
Соплица даму взял, ксёндз Робак было спёкся,
Однако же Судья рассказом так увлёкся,
Что он не козырял, а только поднял руку
И, слушая рассказ, обрёк ксендза на муку;
Дослушав до конца, не козыряя дамой:
«Пусть не нахвалятся, — так он сказал упрямо, —
Порядком москалей и просвещеньем немцев,
Пускай поучатся теперь у иноземцев
Охоте на зверей немудрые поляки,
Пусть стражников зовут, заслышав лай собаки,
Пускай хватают пса, что в лес чужой ворвётся,
А на Литве у нас по старине ведётся!
Зверья достаточно для нас и для соседства [29],
Не станем следствия чинить в кругу шляхетства.
Богаты хлебом мы, не объедят борзые,
Хотя и забегут в чужие яровые.
Не тронь крестьянских нив! Вот наш запрет единый»
Тут эконом сказал!: «На это есть причины;
Пан платит дорого за каждую потраву,
Крестьянство оттого не жалуется, право,
Когда шляхетский пёс потопчет яровое.
За каждый колосок заплатит пан копною
И талер [30] даст ещё. От баловства такого
Крестьяне портятся, даю вам в этом слово».
Но дальше говорить не дали эконому.
Шумело общество, и каждый по-иному
Доказывал своё; немало разговоров
Вокруг двух мнений шло, и много было споров.
Тадеуша вдвоём с прекрасной Телименой,
На радость парочке, забыли несомненно.
В восторге юноша был от любезной пани,
И только ей одной он уделял вниманье.
Шёл нежный разговор всё тише, замирая…
Тадеуш, точно слов её не разбирая,
Склонился близко к ней, и вдруг, лишась покоя,
Тепло щеки её почувствовал щекою.
Дыханье затая, впивал её дыханье,
Вбирал глазами он очей очарованье.
Вдруг — муха меж их уст, а вслед за мухой бойкой
И Войский тотчас же ударил мухобойкой.
Обилье мух в Литве, особые меж ними
Шляхетскими слывут, по праву носят имя [31].
Шляхтянка чёрная — черны все мухи в мире, —
Но покрупней брюшко и грудь чуть-чуть пошире,
А на лету гудит, жужжит протяжно, глухо,
И паутину рвёт, — вот как сильна та муха!
Уже запутавшись, три дня с жужжаньем бьётся
И может с пауком успешно побороться!
Всё это Войский знал, и распускал он слухи,
Что от шляхетских мух пошли другие мухи,
Что муха та меж мух сродни пчелиной матке,
Что с гибелью её погибнет род их гадкий!
Однако ни плебан, ни экономка пана
Не верили ему. По мнению плебана,
Не от шляхетских мух шли мухи невелички,
Но Войский всё равно не оставлял привычки:
Бил мухобойкой он по всем шляхетским мухам, —
И загудела вдруг такая же над ухом!
Ударил Войский, хлоп! Нет, не попал немножко,
Захлопал вновь и вновь, чуть не разбил окошка.
Шляхтянка, одурев, из комнаты метнулась,
Но подле выхода на парочку наткнулась,
И меж их лицами с жужжаньем пролетела,
А Войский хлопнул вслед, — не забывал он дела;
И отшатнулись вдруг две головы пугливо,
Как будто надвое расколотая ива.
Застигнуты врасплох, как робкие воришки.
О притолку себе они набили шишки.
Никто их не видал, затем, что в разговоры
Ещё негромкие, хотя кипели споры,
Ворвался шум; стрелки так ждут лису в дубраве,
Стоят недвижные безмолвно на облаве,
Вдали трещат кусты да слышен лай собачий, —
Вдруг поднял кабана ретивый, доезжачий,
Дал знак; раздался крик, залаяли собаки.
Как будто лес дрожит в прохладном полумраке.
Так и с беседою: неторопливо льётся,
Покуда с «кабаном» теченье не столкнётся.
«Кабан» — был давний спор борзятников отменных
О качествах борзых столь необыкновенных.
Он краток был, но в миг нарушил весь порядок:
Так много колкостей, обидных слов, нападок
Обрушил, что смешал в одно три фазы спора.
Гнев, вызов, колкости, дойдёт до драки скоро!
Тут все из комнаты в другую устремились,
Через порог они волною прокатились,
И смыло парочку бушующею кликой.
Была та парочка, как Янус, бог двуликий [32].
Едва оправились Тадеуш с Телименой,
Как смолкли окрики, и шум затих мгновенно.
Вновь говор слышится, и смех звенит в покоях,
И воцарился мир. Ксёндз усмирил обоих!
Был человеком он хоть старым, но плечистым;
Едва Асессор в спор успел вступить с Юристом
И принялись грозить друг другу кулаками,
Ксёндз их обоих взял за шиворот руками
И лбами стукнул так, что искры полетели.
Яйцом бьют о яйцо так на святой неделе.
Ксёндз, руки разведя, швырнул обоих сразу,
Он стал навытяжку, напрягшись до отказу.
Так, стоя меж бойцов на расстояньи близком,
«Мир вам! — провозгласил, прибавив: — Pax vobiscum!»[33]
Тут засмеялись все, уже без всякой злобы, —
Ведь почитаются духовные особы!
Браниться не могли, а после этой пробы
Не смели ссориться, у всех пропало рвенье.
Ксёндз Робак между тем, достигнув примиренья,
Триумфа не искал, на спорщиков не цыкнул,
Не погрозился им и даже не окликнул;
Поправив капюшон, чуть съехавший на темя,
Из комнаты ушёл спокойно.
В это время
Уселись меж сторон Судья и Подкоморий,
От размышления очнулся Войский вскоре,
Он выступил на шаг и стал перед гостями.
Собранье обведя горящими глазами,
Махнул хлопушкою, как машет ксёндз кадилом,
На тех, чей разговор шёл с наибольшим пылом,
Потом, как жезл, вознёс хлопушку для вниманья
И начал речь свою средь полного молчанья.
«Уймитесь, господа, оставьте споры эти,
Стрелками лучшими вы числитесь в повете,
Подумали ли вы, что значит ваша ссора?
Вот наша молодёжь — надежда и опора,
Которая должна прославиться без спора.
Которую, увы, охотиться не тянет, —
Каким примером ей такая ссора станет?
Вы, лучшие стрелки, пример для молодёжи,
Чуть-чуть не подрались, — на что это похоже?
Немало пожил я, всё это мне не внове,
Я знал охотников не хуже вас, панове!
Я распри их судил и как судья был славен.
Кто был в лесах Литвы стрельбой Рейтану равен?
Напасть на верный след, устроить ли облаву,
Бялопетрович всё проделывал на славу.
Бил зайца на бегу не раз из пистолета
Жегота молодой, — кому по силам это?
А Тераевич пан? Охотник был великий! [34]
Ходил на кабана, бывало, только с пикой.
Будревич [35] мог один управиться с медведем.
Когда же из лесу с добычею приедем
И спор затеется, — судью мы избирали,
Мы бились о заклад и выигрыши брали!
Так из-за серого лес проиграл Огневский,
А из-за барсука — деревню Неселковский.
Должны вы поступать, как подобает людям,
Побейтесь о заклад, по чести вас рассудим.
Слова срываются, а ветер их уносит,
Устали спорить вы, язык покоя просит.
Пусть полюбовный суд обоих вас рассудит,
Решения никто оспаривать не будет.
Я упрошу Судью помочь вам в незадаче:
Пусть забирается в пшеницу доезжачий,
Судья уступит мне, не оттолкнёт молений».
Умолк и с просьбою он сжал Судье колени.
«Коня, — вскричал Юрист, — в заклад коня со сбруей!
И запиши ещё, что я Судье дарую
Фамильный перстенёк, пусть он пойдёт оплатой».
Асессор отвечал: «Ошейник дам богатый,
Он яшмой выложен, на кольцах позолота,
С ним шёлковый смычок в каменьях, а работа
Сама равняется ценой каменьям этим.
В наследство я хотел смычок оставить детям —
Ведь я женюсь ещё… — подарок Радзивилла [36],
Мы с ним охотились. Давно всё это было!
Он, Мейен, я да князь Сангушко [37]. Состязались
Их псы с моей борзой, — все позади остались!
На травле памятной — невиданная штука! —
Шесть зайцев я загнал с единственною сукой!
Охотились тогда мы на Куписком поле [38],
С коня слез Радзивилл, не мог сдержаться доле:
Собаку обнял он и, в голову целуя,
Он горячо хвалил искусную борзую.
Коснулся трижды он рукой собачьей морды,
«Купискою княжной» нарёк борзую гордо.
Так сам Наполеон в князья вождей возводит
По месту, где у них сраженье происходит».
Но Телимена тут, наскучив долгой сварой,
Задумала гулять, обзаведяся парой.
Корзинку захватив, гостям сказала пани:
«Иду я по грибы, и если есть желанье
Идти кому-нибудь, прошу!» — тут шалью алой
Она кокетливо головку повязала.
Дочь Подкомория взяла с собой, плутовка,
И юбку подняла над щиколоткой ловко.
Тадеуш вслед за ней последовал украдкой.
Судья доволен был счастливою догадкой:
Он видел способ в ней для прекращенья спора,
И крикнул: «По грибы! А кто придёт из бора
С прекраснейшим грибом, тот будет за обедом
Прекраснейшей из дам любезнейшим соседом.
Когда ж за панною останется победа,
То по сердцу себе возьмёт она соседа».
Посещение Графом сада • Таинственная нимфа пасёт гусей • Сходство собирания грибов с прогулкой елисейских теней[1] — Сорта грибов • Телимена во Храме грёз • Совещание, касающееся судьбы Тадеуша • Граф — пейзажист • Художественные замечания Тадеуша о деревьях и облаках • Мысли Графа об искусстве • Звон • Записка • Медведь, моспане!
Граф ехал медленно, не прибавляя ходу,
А сам прикован был глазами к огороду.
Почудилось ему, как будто бы блеснуло
В окошке платьице, ещё раз промелькнуло,
И что-то лёгкое, как белый пух, слетело,
По саду пронеслось, на прядке заблестело
В зелёных огурцах. Казалось, что из тучи
Прорвался, наконец, весенний луч летучий
И камень озарил, сереющий в тумане,
И засверкал в ручье на бархатной поляне.
Граф соскочил с коня и отпустил жокеев,
К забору поспешил, заботы все развеяв,
Лазейку отыскал, и вдруг, подобно волку,
Который крадётся в ягнятник втихомолку,
Он юркнул в огород, задевши куст рукою.
Смутилась девушка: откуда? Что такое?
Вот глянула туда, где ветка задрожала, —
Нет никого, и всё ж она перебежала
В другую сторону. А Граф меж лопухами
Пополз, и за щавель цеплялся он руками,
Как жаба прыгая, запрятался в малине,
И подивился вдруг невиданной картине.
Под вишнями росло немало спелых злаков,
Сорта различные и вид неодинаков:
За кукурузой шли овёс, горох усатый,
Пшеница и бобы перемешались с мятой, —
Домашней птицы сад, придуман экономкой,
Хозяйкой доброю, хотя без славы громкой,
Звалась Кокошницкой из дома Индюкови-
Чевых, внесла она в хозяйство много нови [2].
Её открытие известно всем в округе,
А прежде слышали о нём две-три подруги,
И кое-кто ещё проведал из шляхетства.
Потом в календаре прочли про это средство [3],
Как надо охранять домашних птиц от хищных
В подобных садиках, от всех других отличных.
В тенистый уголок когда б вы ни взглянули,
Всегда б увидели — стоит на карауле,
Задравши клюв, петух, поста не покидая,
Не шелохнётся он, за небом наблюдая.
Завидев ястреба, висящего высоко,
Закукарекает, и во мгновенье ока
Попрячутся в хлеба павлины, куры, утки
И даже голуби, — со страхом плохи шутки!
Однако в небе враг сегодня не мелькает,
Лишь солнце летнее всё жарче припекает,
И птицы прячутся в искусственном лесочке:
Те в зелени травы, те плещутся в песочке.
Среди головок птиц — ребячьи головёнки,
И волосы на них, как лён пушистый, тонкий;
Девичья голова виднеется меж ними,
Чуть-чуть повыше их, с кудрями золотыми,
Красуется павлин на расстояньи малом,
Раскинув пышный хвост нарядным опахалом.
На фоне голубом, как будто на пастели,
Льняные головы заманчиво блестели,
Как в обрамленьи звёзд, в венке глазков павлиньих,
Светились в васильках и в голубых и в синих,
Меж золотистою, тяжёлой кукурузой,
Слегка сгибавшейся от собственного груза,
И английской травой [4] с серебряной полоской,
Меж красной мальвою, зелёною берёзкой.
Не перечесть цветов, в глазах рябит от блеска,
И всё колышется, блестит, как занавеска.
Над гущею стеблей, колосьев, маков с тмином
Подёнки лёгкие повисли балдахином;
Прозрачны, как стекло, легки, как паутинки,
Сквозные крылышки, едва приметны спинки,
Как будто над землёй туман белеет тонкий, —
Звенят, но кажутся недвижными подёнки.
В руке у девушки цветное опахало,
Что перья страуса собой напоминало,
Отмахивала им от детских головёнок
Она звенящий дождь мелькающих подёнок.
Держала девушка своей другой рукою
Рог позолоченный, изогнутый дугою,
Кормила им детей, подобно доброй фее,
Казалось, рог её был рогом Амальтеи [5].
Поглядывала всё ж она в кусты нередко,
Туда, где хрустнула таинственная ветка,
Но не оттуда ей грозило нападенье!
Граф миновать успел докучные растенья;
Внезапно выскочив из лопухов зелёных,
Стал изгибаться он в почтительных поклонах.
Вот плечи подняла и во мгновенье ока,
Как сойка, собралась она лететь далеко,
Вспорхнула, понеслась, умчалась бы нежданно,
Но дети, в ужасе от появленья пана
И бегства девушки, вдруг в голос заревели;
Как быть? Не бросить же малюток в самом деле?
Раздумывая так, боялась оглянуться
И хоть помедлила, должна была вернуться
(Как призрак, вызванный таинственным заклятьем!),
Склонилась к малышам, ну слёзы утирать им,
Вот на руки взяла меньшого мальчугана,
Утешила других заботливая панна.
Под крылышко её уткнулись, как цыплята,
Белоголовые, затихшие ребята.
«Ну, что кричали вы? — сказала, — хорошо ли?
Пан испугается, уйдёт он поневоле.
Пан не старик с мешком, пришёл он не за вами,
Красивый, ласковый, вы поглядите сами!»
Взглянула и она. Граф улыбался мило,
Речь девичья ему, как видно, очень льстила.
Тут от смущения красавица зарделась,
Пеняя на себя за собственную смелость.
А Граф и правда был хорош: молодцеватый,
Лицо приятное, овал продолговатый;
Он был голубоглаз, с кудрявой головою.
Листва запуталась в кудрях его с травою,
Пока по грядкам полз, по мураве зелёной,
Казалось, что венок на нём был расплетённый.
«Как величать тебя, волшебное виденье?! [6]
Ты нимфа или дух, небесное творенье?
Сошла на землю к нам ты по своей ли воле?
Прикована ли ты судьбой к земной юдоли?
Догадываюсь я: отвергнутый влюблённый,
А может опекун суровый, непреклонный
Здесь стережёт тебя, — страдаешь ты невинно,
Достойная! Во мне найдёшь ты паладина!
Не героиня ли ты повести печальной?
Прекрасная! Открой печаль судьбины тайной!
Лишь увидал тебя — лишился я покоя!
Как сердцем властвуешь, так властвуй и рукою!»
Он руку протянул.
Смущённо речи эти,
Но радостно она впивала, точно дети,
Которые, пленясь деньгами золотыми,
Их звоном тешатся, порой играют с ними,
Не зная им цены: так слух её ласкали
Слова, которые понять могла едва ли.
Спросила, наконец, запутавшись в догадках:
«Откуда взялся пан? Что ищет он на грядках?»
Граф сразу отрезвел, казался он смущённым,
Учтиво отвечал уже обычным тоном:
«Паненка, должен я у вас просить прощенья.
Невольно помешал забаве, без сомненья;
На завтрак я спешил, однако по дороге
Пришлось бы мне кружить. Не будьте же так строги:
Путь через грядки здесь, мне кажется, прямее».
«Пан, вот она, тропа! Идите прямо ею, —
Сказала девушка, — но грядок не топчите!»
«Налево ли идти? Направо ли? Скажите!»
Казалось, что она не поняла, в чём дело,
И с любопытством вдруг на Графа поглядела:
Дом был близёхонько, почти под самым носом, —
Так для чего же Граф ей докучал вопросом?
А Графу между тем предлог придумать надо:
«Что, панна здесь живёт? Недалеко от сада?
Как вышло, что ещё не встретился я с панной?
А, может быть, она приехала нежданно?»
Тряхнула головой она, не дав ответа.
«Паненкино окно, скажите мне, вот это?»
Он говорил себе: «Она — дитя простое,
Не героиня, но пленяет красотою…
Мысль сокровенная, порыв души великой
Невидимо цветут, как роза в чаще дикой,
Но если вынести её на свет из чащи,
То ослепит она окраскою блестящей.
Меж тем Садовница тихонько встала снова,
Ребёнка подняла, взяв за руку другого,
Всех остальных она, перед собой, как стадо
Гогочущих гусят, прочь погнала из сада.
Вот к Графу обратясь, сказала: «Пан, быть может,
Птиц разбежавшихся загнать в хлеба поможет?»
«Мне птицу загонять?» — Граф крикнул в изумленьи.
Тем временем она исчезла в отдаленьи;
На миг глаза её в густой листве блеснули,
Но скоро в зелени деревьев утонули.
Граф долго простоял один на огороде.
Душа, точь-в-точь земля при солнечном заходе,
Похолодела вдруг, темнея постепенно.
В мечтах забылся он, очнулся вновь мгновенно,
От грядок, от кустов свои глаза отвёл он.
Нет, мало он нашёл, а был надеждой полон!
Когда по грядкам полз, он ожидал так много,
Горела голова, сжимала грудь тревога,
Он столько ждал чудес, пленившись красотою,
Во столько прелестей убрал её мечтою!
Всё вышло иначе — убого, неприглядно.
Прекрасное лицо, зато сама нескладна!
Округлость нежных щёк, румянец ярко алый
Здоровье выдают и простоту, пожалуй, —
Да и слова её с крестьянской речью схожи.
Видать, что мысли спят, что сердце дремлет тоже.
Вот, наконец, сказал, в сердцах кляня простушку:
«За нимфу принял я гусятницу, пастушку!»
А с нимфою ушло и всё очарованье,
Прозрачность воздуха и красок сочетанье,
За золото, увы, он принимал солому!
Теперь, однако, Граф всё видел по-другому.
Глядел на пук травы глазами недоверья, —
Он принимал его за страусовы перья!
Рог позолоченный, сиявший красотою,
В действительности был морковкою простою!
Мальчишка грыз её с завидным аппетитом,
Разочарованным казался Граф, сердитым.
Так одуванчиком порой дитя прельстится,
И мягкостью его захочет насладиться,
Приблизит к ротику, дохнет — от дуновенья
Вдруг разлетится пух в единое мгновенье.
На голый стебелёк, совсем не аппетитный,
Глядит с отчаяньем ботаник любопытный.
Надвинувши картуз. Граф наступал на грядки,
Заторопился он — путь выбрал самый краткий,
Топтал он овощи с цветами без разбора,
Пока не миновал знакомого забора.
С презреньем вспоминал он собственные речи;
Не рассказала ли пастушка всем о встрече?
Пойдут встречать его, и не найдут… О боже!
Подумают — бежал! И впрямь на то похоже!
Уж не вернуться ли? Он колесил по саду,
На бедных овощах срывал свою досаду,
Но, наконец, смирил душевную тревогу,
Увидя прямо в дом ведущую дорогу.
Пошёл он вдоль плетня, не глядя в сад; так ловкий
Вор, заметая след, уходит от кладовки,
В которой побывал. Граф шёл, не сбавив хода,
Хоть не следил за ним никто из огорода;
Шагал с повёрнутой направо головою.
Поляна там была с зелёной муравою,
По ней, как по ковру, с узорными цветами,
Под бархатистыми, нависшими ветвями,
Фигуры странные таинственно сновали,
Как будто под луной виденья танцевали.
Кружились призраки в одеждах узких, чёрных,
В плащах белеющих, коротких и просторных,
Кто в шляпе был, а кто с открытой головою,
А у кого в кудрях, как облако сквозное,
Под ветром полосы цветного шарфа вьются,
И, как хвосты комет, за духами несутся.
Иные призраки как будто бы присели
И приросли к земле, очами водят еле,
То, как лунатики, уставясь прямо, бродят
По линии одной, с неё уже не сходят.
То смотрят в стороны, их взоры полусонны,
То наклоняются, как будто бьют поклоны.
Вот сходятся они, не обменявшись словом,
Опять расходятся в молчании суровом.
Граф объяснить себе не мог таких движений,
Не елисейские ль расхаживают тени,
Не знающие здесь ни боли, ни страданья,
Но обречённые на вечное молчанье?
Кто угадать бы мог в тех духах невесомых,
В безмолвных призраках — приятелей, знакомых,
Гостивших у Судьи? Подзакусивши плотно,
В лес по грибы они отправились охотно.
Как люди умные, толк понимая в деле,
Они заранее всё рассчитать сумели,
Чтоб к обстоятельствам успешней примениться,
Поэтому они не стали торопиться,
А прежде занялись серьёзно туалетом
И шарфы да плащи накинули при этом,
Прикрыли белою холстиною кунтуши,
И шляпы круглые надвинули на уши,
Блуждали призраки, как праведные души;
Преобразились так все, кроме Телимены,
И кой-кого ещё.
Однако этой сцены
Граф объяснить не мог, обычаев не зная,
Навстречу поспешил он, мураву сминая.
Не счесть грибов! Юнцы хотят найти лисичек,
Воспетых песнями лисичек-невеличек, —
Эмблема чистоты! Их червь точить не станет,
И насекомое к их шапкам не пристанет.
А панны боровик разыскивают с жаром,
Грибным полковником зовётся он недаром! [7]
Все жаждут рыжиков, хоть их не воспевают,
Зато вкусней грибов на свете не бывает!
В рассоле хороши зимою или в осень;
Гречеха мухомор искал под тенью сосен.
А сколько есть грибов невкусных, ядовитых,
Никто не зарится на аппетитный вид их.
Однако их едят и волки и зайчата,
Лесную глушь они украсили богато.
На скатерти полян, как винная посуда,
Грибов серебряных, червонных, жёлтых — груда.
Не сыроежки ли, как чарочки лесные
С искрящимся вином, — цветные, расписные?
На кубки кверху дном моховики походят.
Волнушку, как бокал, порой в траве находят.
Белянки круглые рассыпались в овражке,
Как будто молоком наполненные чашки.
Меж ними дождевик, набитый чёрной пылью.
Он с перечницей схож. Поганок изобилье,
Не названных людьми, но всё же, ходят толки,
Что дали имена им зайцы или волки.
К иным грибам никто не хочет прикоснуться,
А если, ошибясь, кто вздумает нагнуться,
Растопчет тотчас же с досадою поганку,
Обезобразив тем зелёную полянку.
Что было до грибов полезных или волчьих
Сестре хозяина? Она вдали от прочих
Шла, голову задрав. Юрист сказал в насмешку,
Что верно приняла ольху за сыроежку!
Асессор же сравнил её остротой едкой
С искавшей гнёздышко заботливой наседкой.
Уединения искала Телимена,
И, отдаляясь так от прочих постепенно,
На холмик взобралась пологий и зелёный,
Уютный уголок, ветвями затенённый.
В средине камень был. Ручей оттуда прядал,
Он сыпал брызгами, с журчаньем громким падал
В душистую траву, искал приют от зноя,
И русло пролагал, запенясь, вырезное.
На ложе из листвы, травою перевитой,
Проказник тотчас же смирял свой нрав сердитый.
Невидимый для глаз, журчал он еле-еле,
Мурлыкал, как малыш в уютной колыбели,
Когда задёрнет мать над колыбелью полог,
Подложит алый мак, чтоб детский сон был долог[8].
Тенистый уголок, уютный, сокровенный,
Был назван Храмом грёз недаром Телименой.
Здесь, у ручья, она, чтоб грезить не мешали,
Постлала на траве узоры яркой шали.
И, как купальщице над водною прохладой,
Перед нырянием набраться духу надо,
Так медлит и она, но вот склонилась боком,
И точно схвачена коралловым потоком,
Тут во весь рост она простёрлась утомлённо,
На локти оперлась в густой траве зелёной,
И на руки она склонилась головою.
Обложка жёлтая раскрылась над травою.
Над белизной страниц, шуршавших еле-еле,
Чернели локоны и ленты розовели.
В смарагде буйных трав она легла на шали,
И всю её кругом кораллы украшали.
Там, с одного конца, на ярком одеяньи
Виднелись волосы, с другого — туфли пани.
Цветная, пёстрая, на красной шали лёжа,
Красавица была на бабочку похожа,
Что села на листок… Но на беду прекрасной
Все прелести её раскинулись напрасно;
Ценитель красоты прошёл бы тут едва ли…
Да только все грибы прилежно собирали!
Тадеуш между тем стрелял недаром оком,
Не смея подойти, он пробирался боком:
С охотником на дроф он мог теперь сравниться.
Который на возу с ветвями едет к птице, —
Не то на стрепетов идёт неторопливо,
Конь впереди бежит, ружьё укрыто гривой.
Прикинется стрелок, что смотрит на дорогу,
И приближается он к птице понемногу, —
Так крался юноша.
Но помешал затее
Судья, который шёл Тадеуша быстрее.
Вихрь развевал его раздувшиеся полы.
Заигрывал с платком на поясе, весёлый,
И шляпа летняя от бурного порыва
Качалась, как лопух, на голове игриво;
То приподымется, то вновь начнёт валиться:
С большою палкой так шествовал Соплица.
На круглый камень сел Судья пред Телименой
И руки сполоснул в ручье, белевшем пеной;
Облокотился он на трость рукою влажной
И приготовился к беседе очень важной.
«С тех пор как здесь гостит Тадеуш, я не скрою,
Задумываться мне приходится порою.
Бездетен я и стар; сказать по правде надо,
Племянник для меня — единая отрада,
К тому ж наследник мой. Ведь я, по воле неба,
Оставлю юноше кусок шляхетский хлеба!
Решить судьбу его теперь настало время:
Но понимаешь ли, несу какое бремя?
Отец Тадеуша, сказать по правде, — странный,
И непонятны мне дела его и планы:
Сказался умершим, скрывается сам где-то,
Но не желает он, чтоб сын узнал про это.
Меня тревожит брат: то в легион вначале
Он сына направлял, я был в большой печали [9].
Потом согласье дал, чтоб пожил он в поместьи.
Женился бы скорей. А я уж о невесте
Подумал для него; скажу пред всем народом,
Что с Подкоморием никто не равен родом;
Как раз на выданьи его дочурка Анна,
Богата и знатна, собой пригожа панна.
Хочу сосватать их». — Тут пани побледнела
И книжку бросила, вскочила, снова села:
«Помилуй, братец мой, да веришь ли ты в бога?
К чему женить его? Подумай хоть немного!
Как в голову взбрела подобная идея?
Красавца превратить ты хочешь в гречкосея!
Тебя он проклянёт впоследствии за это!
Зарыть такой талант навек в глуши повета!
Поверь словам моим: есть разум у дитяти,
Пусть наберётся он и лоска и понятий,
Для воспитания нужна ему Варшава…
Ах, милый братец мой, придумала я, право!..
Пошли-ка в Петербург! И я туда зимою
Отправлюсь по делам; мы порешим с тобою,
Как лучше поступить, а там приму я меры,
Влияньем пользуюсь полезным для карьеры.
С моею помощью он всюду принят будет,
А через важные знакомства он добудет
Чины и ордена; а там его уж дело, —
Домой вернётся он, коль служба надоела,
Уже со связями, добившись положенья.
Ну, что ответишь ты?» — «И я того же мненья.
Неплохо побродить Тадеушу по свету
И повидать людей, хвалю затею эту;
Я в юности моей постранствовал немало,
Я в Дубно побывал с делами трибунала,
И в Петрокове был, свет повидал на славу,
Однажды посетил я даже и Варшаву [10]
С большою пользою! Тадеуша б я смело
Отправил в дальний путь, поездить так, без дела,
Попутешествовать и свет увидеть, пани,
Поездкой завершить своё образованье.
Не ради орденов, чинов! Прошу прощенья,
Российские чины, — какое в них значенье?
И кто из шляхтичей, — как прежде, так и ныне, —
Будь даже небогат, заботится о чине,
О пустяке таком? Почтение народа
Имеет панство здесь за имя, древность рода,
И ценятся посты лишь выборные нами,
А не добытые чинами, орденами».
«Когда согласен ты, — прервала Телимена, —
Пошли Тадеуша в столицу непременно!»
Затылок почесал Судья не без смущенья:
«Послать бы я послал, да есть тут затрудненья!
Я брата своего ослушаться не смею,
Монаха он теперь мне навязал на шею, —
Ксёндз Робак к нам сюда приехал из-за Вислы;
Мой брат открыл ему намеренья и мысли:
Женить Тадеуша на Зосе дал приказ он,
И нужно нам с тобой уладить дело разом.
К тому ж, скажу тебе, при браке столь желанном,
Их Яцек наделит значительным приданым,
По милости его владею капиталом,
Он одарил меня имуществом немалым!
И вправе он решать, — подумай-ка об этом, —
И помоги, сестра, мне делом и советом!
Мы познакомим их. Сознаюсь я, не споря,
Что Зосе мало лет, но в том не вижу горя [11];
К тому ж пришла пора ей выйти из затвора,
Не девочка она и взрослой будет скоро».
Всё это слушала с волненьем Телимена,
Вскочила второпях и села вновь мгновенно,
Как будто своему не доверяла слуху,
Гнала слова его, как прогоняют муху,
Отталкивала их в уста ему обратно
И разразилась вдруг: «Мне это непонятно!
Как быть с Тадеушем, вы разберётесь сами,
Об этом, добрый брат, не буду спорить с вами!
Вы с Яцеком вдвоём решайте, как хотите, —
Хоть и в корчму его за стойку посадите,
Пусть будет лесником, вольны вы в том вопросе,
Но права нет у вас распоряжаться Зосей!
Что вам до Зосеньки? Её рощу я с детства!
Пускай твой старший брат на то давал мне средства
И пенсию платил он Зосе ежегодно,
Но не купил её, и девушка свободна.
Пусть ей приданое назначил — деньги эти.
Как это знаешь ты и помнят все на свете,
Не без причины ей даёт он, что дивиться?
Обязан кое-чем Горешкам пан Соплица!»
(Судья внимал речам со скорбным выраженьем,
И с неохотою, и с тайным раздраженьем,
Махнул рукою он и голову повесил.
Ни слова не сказав, нахмурился, невесел.)
А пани кончила: «Я Зосю воспитала,
Я родственница ей, и мне решать пристало.
Я в зосиной судьбе одна приму участье!»
«А если в браке том нашла бы Зося счастье? —
Прервал её Судья. — А если Тадеушек
Понравится?» — «Ну, то — искать на вербе грушек!
Понравится ли, нет — судить нам рановато,
И Зосенька моя, хотя и небогата, —
Не деревенщина и не простой породы:
Ясновельможная и дочка воеводы;
Жених отыщется, за ним не станет дело,
А Зосенька, что мной воспитана умело,
Здесь одичала бы!» Казалось, что отказом
Судья не огорчён; он не повёл и глазом,
А молвил весело: «Чего же тут сердиться?
Бог видит, я хотел согласия добиться
Не принуждением, а если не согласна,
То право за тобой и гневаться напрасно.
Так брат приказывал и выполнил я волю,
Ты отказала мне — я не ропщу на долю
И брату отпишу, что не в моей то власти:
Устроить юноши и панны Зоей счастье.
А сам договорюсь я с паном Подкоморьим,
С ним слажу сватовство, — наверно, не поспорим!»
На милость гнев она переменила сразу:
«В моих суждениях, — сказала, — нет отказу!
Да Зося молода, ты сам заметил это, —
Посудим, поглядим, не дам ещё ответа,
А между тем, пока их познакомить можно,
Нельзя судьбу других решать неосторожно!
Прошу, не принуждай племянника ты силой,
Чтоб Зосеньку избрал и в брак вступил постылый.
Ведь сердце не слуга, не склонно к подчиненью,
Не может полюбить оно по принужденью!»
Судья, задумавшись, пошёл своей дорогой.
Тадеуш между тем приблизился немного,
Всё представлялся он, что увлечён грибами.
Туда же крался Граф неслышными шагами.
Он видел спор Судьи с прекрасной Телименой
И живописною залюбовался сценой.
Достал он карандаш с бумагой из кармана, —
Их при себе носил художник постоянно, —
К рисунку приступил, захваченный минутой,
И говорил себе: «Нарочно всё как будто:
Тут он, а здесь она, — контрастные фигуры!
И позы смелые! Сейчас пиши с натуры!»
Граф протирал лорнет средь сумрака лесного,
Глаза зажмуривал и вглядывался снова,
Он тихо повторял: «Чудесней нет картины,
Когда ж приближусь к ней — исчезнет в миг единый,
И станет бархат трав обычною полянкой,
А нимфа дивная — вульгарною служанкой!»
Граф раньше был знаком с прекрасною соседкой,
Он в доме у Судьи видал её нередко,
Но не дарил её он прежде восхищеньем:
Теперь модель свою узнал в ней с изумленьем.
Неузнаваема была она для взгляда,
Всё было ей к лицу: и красота наряда,
И не затихшее ещё волненье спора.
Лицо ей освежал прохладный ветер бора,
А юношей приход и пылкий гнев жестокий
Разгорячили ей пылающие щёки.
Граф обратился к ней: «Простите, пани, смелость,
Дань благодарности вам принести хотелось.
Прощения прошу, ведь я следил за пани,
И счастлив я, что стал свидетелем мечтаний!
Насколько я теперь виновен перед вами,
Прервав раздумий нить, — не выразить словами!
За вдохновенье я обязан вам навеки!
Прости художника, забудь о человеке!
Рисунок удостой вниманьем благосклонным,
Суди!» — Он подал ей набросок свой с поклоном.
Набросок юноши судила Телимена,
Как судят знатоки: с умом, проникновенно,
Скупа на похвалы, щедра на поощренья:
«У пана есть талант, достойный восхищенья.
Пусть продолжает он, но в поисках натуры
Не льстится на леса, на небосвод наш хмурый!
Италия! О рай! О чудеса природы!
Тибура дивного классические воды.
Ты, Позилиппский грот, покрытый древней славой
Земля художников! У нас же, боже правый!
Нет ярких красок здесь, всё проще и суровей,
Питомец муз навек увял бы в Соплицове!
Эскиз ваш помещу среди страниц альбома:
Есть в столике моём рисунков много дома».
Беседа началась о дуновеньях нежных,
О скалах каменных, о шуме волн прибрежных,
И, восхищённые далёким небосводом.
Они над родиной смеялись мимоходом.
А между тем кругом, налево и направо,
Литовские леса темнели величаво! —
Кудрявый хмель обвил черёмуху багрянцем,
Рябина расцвела пастушеским румянцем.
С жезлами тёмными орешины-менады
Орехов жемчуга вплели в свои наряды [13],
А подле детвора: шиповник и калина,
Устами тянется к ним спелая малина.
Деревья за руки взялись с кустами, словно
Юнцы с паненками, все шепчутся любовно.
И возвышается среди лесной громады
Красивая чета, приковывая взгляды,
Виднее прочих всех осанкой и нарядом:
Берёза белая и граб влюблённый рядом.
Стоят безмолвные ряды высоких буков,
Как старики, они любуются на внуков.
Седые тополи, дуб старый, бородатый
Под тяжестью веков поник уже, горбатый,
На предков оперся, сухих, окаменелых,
Как на кресты могил, от времени замшелых.
Тадеуш был смущён беседой их сначала,
В которую вступить не мог, как надлежало.
Когда ж они пошли леса чужие славить,
Стараясь меж собой получше их представить:
Миндаль и апельсин, и кипарис зелёный,
Алоэ, кактусы, оливы и лимоны,
Орехи грецкие, смоковницы густые, —
Хвалили форму их, плоды их золотые, —
Тадеуш хмурился, скрывая возмущенье,
И, наконец, вскочил в безудержном волненьи.
Он горячо любил литовскую природу
И чувству своему дал, наконец, свободу:
«Когда я в Вильне жил, видал в оранжерее
Деревья, что родных деревьев вам милее;
Пускай их красотой Италия гордится,
Но с нашими из них которое сравнится?
Алоэ с длинными ветвями налитыми,
Лимоны-карлики с шарами золотыми,
Одутловатые: они по виду схожи
С богачкой толстою, а вовсе не пригожи!
Тщедушный кипарис за что вы прославляли?
Он воплощение скучищи, не печали!
Пусть, говорят, хорош, тоскою омрачённый,
По мне же, он — лакей, в ливрею облачённый,
Стоит навытяжку, не склонится нимало,
Чтоб строгий этикет ничто не нарушало!
Не краше ль во сто крат почтенные берёзы, —
Они, как матери над сыном, точат слёзы,
Как вдовы горькие, заламывают руки
И косы до земли склоняют в горькой муке.
Как выразительны их скорбные фигуры —
Так отчего же вы не пишете с натуры?
Нарисовали б их с поникшими ветвями!
Смеяться будут здесь все шляхтичи над вами,
Что вы в Литве родной хотя живёте ныне,
Изображаете всё скалы да пустыни!»
«Приятель, — Граф оказал, — прекрасная природа
Канва искусства, феи; душа — другого рода,
Она парит всегда на крыльях вдохновенья,
Всё совершенствуясь от вкуса и уменья.
Природы мало нам и вдохновенья мало,
Творец стремится сам в обитель идеала.
Не всё прекрасное пригодно для искусства,
Из книг узнает пан, что развивает чувство.
Для вдохновения искали пейзажисты
Ансамбль, и колорит, и свод небесный чистый,
Цвета Италии. Вот почему, конечно,
Землёй художников ей называться вечно.
Двух-трёх художников сочтём и мы: Брейгеля,
Конечно, старшего, отнюдь не Ван дер Хелля.
Пожалуй, Рюисдаль составит исключенье [14], —
Других на севере не сыщешь, без сомненья.
Небес нам надобно!» — «Художник наш Орловский, —
Прервала пани тут, — был гений соплицовский [15].
(Есть слабость у Соплиц; недаром в целом свете
Ничто не мило им так, как дубравы эти!)
Орловский славен был, гордилась им столица, —
Эскиз есть у меня, он в столике хранится.
Живал он при дворе, однако в райской жизни
Всё позабыть не мог о брошенной отчизне,
Мечтами улетал в свои былые годы
И вечно рисовал леса родные, воды».
«Конечно, прав он был, — вскричал Тадеуш страстно, —
Вы небо южное хвалили так напрасно:
С прозрачным синим льдом сравню его природу,
Но больше во сто крат ценю я непогоду!
Поднимешь голову — и сцены замелькают;
Из облачной игры картины возникают;
Все тучи разные: осенние — ленивы,
Набухшие дождём, они неторопливы
И по земле метут распущенной косою
Струящихся дождей сплошною полосою;
А градовая — вдаль летит, как шар, по сини,
Она кругла, темна, желта посередине,
Несётся гул за ней. И облака не схожи:
Взгляните пристально, они различны тоже!
То облака летят станицей лебединой,
Их, точно сокол, вихрь сгоняет воедино;
То вдруг сжимаются изменчиво красивы!
То шеи вытянут, то вдруг распустят гривы.
Взмахнут копытами — и вот вдоль небосклона
Несутся табуны, как по степи зелёной;
Белеют серебром, сливаются и снова
Не гривы — паруса, один белей другого;
Табун стал кораблём в передвижной картине,
И медленно плывёт по голубой равнине…»
Граф с Телименою разглядывали тучи.
Старался описать Тадеуш их получше,
А сам рукою жал он ручку Телимены.
Так несколько минут промчалось тихой сцены:
Граф вынул карандаш с бумагой из кармана,
На шляпе разложил, но резкий звон нежданно
Раздался вдалеке, и тотчас же из бора
Донёсся разговор, смех, отголоски спора.
Граф, головой кивнув, промолвил важным тоном:
«Так всё кончается здесь погребальным звоном —
Полёт фантазии, утехи бранной славы,
И дружба тихая, и детские забавы.
Чувствительных сердец смолкают излиянья,
Тускнеет красота и меркнут упованья
При медном звоне том!» — Тут Граф спросил у пани:
«Что ж остаётся нам, живым?» — «Воспоминанье!»
И графскую печаль смягчить желая шуткой,
Она дарит его любезно незабудкой.
Целует граф цветок, в петлицу продевает.
Тадеуш между тем кустарник раздвигает
И видит: в зелени скользит к нему, белея,
Рука прелестная, как нежная лилея.
Схватил и удержал он ручку без усилий,
Тонули в ней уста, как пчёлки в чашах лилий.
Вдруг холод на губах: то ключик и записка.
Засунул их в карман Тадеуш к сердцу близко;
Хотя не понимал он ключика значенье,
Но думал, что в письме найдётся объясненье.
Под колокольный звон летели, словно эхо,
Из чащи голоса, и крик, и взрывы смеха.
Тот колокольный звон был громок, беспокоен, —
Всех сборщиков грибов звал из лесу домой он.
Но не печален был звенящий голос меди.
Напротив, говорил о доме и обеде.
Шёл из-под крыши звон, — так в полдень постоянно
Он на обед сзывал гостей в усадьбе пана.
Обычай этот шёл от времени былого
И соблюдался он доныне в Соплицово.
Вернулись сборщики весёлою гурьбою,
Кошёлки, кузовки несли они с собою.
Как веер сложенный, в руке у каждый панны
Виднелся боровик и, как цветы с поляны.
Пестрели в их руках лисички, сыроежки,
Которые набрать им удалось без спешки.
Пан Войский мухомор принёс, но шли с пустыми
Руками юноши и Телимена с ними.
Столпилось общество в столовой в полном сборе.
Вот к месту главному идёт пан Подкоморий,
Он самый старший здесь и возрастом и чином,
Шагает, кланяясь и дамам и мужчинам;
Судья с ксендзом за ним. Как водится доныне,
Вначале ксёндз прочёл молитву по-латыни.
Мужчины выпили. Все по порядку сели,
Литовский холодец в молчаньи дружном ели.
Царила тишина за праздничным обедом.
И за столом сосед не говорил с соседом,
Сторонники борзых задумались в молчаньи,
Тревожили умы заклад и состязанье;
Ведёт к молчанию забота неизменно.
С Тадеушем, смеясь, болтала Телимена
И с Графом погодя беседу затевала,
И об Асессоре она не забывала:
Переняла она повадку птицелова,
Что заманил щегла и метит на другого.
Соперники вдвоём, счастливые, сидели,
Неразговорчивы, не пили и не ели:
Граф трогал с нежностью подарок-незабудку,
Тадеуш между тем боялся не на шутку,
Чтоб ключик не пропал, он нагибался низко —
Всё проверял: цела ль заветная записка?
Судья венгерское цедил неторопливо,
И Подкоморию колено жал учтиво,
Но к разговорам сам он не имел охоты,
Смущали ум его хозяйские заботы.
Не клеилась у них и за жарким беседа…
Прервал унылое течение обеда
Лесничий; ворвался он в комнату нежданно, —
Знать, было из чего ему тревожить пана!
Взлохмачен, весел был, лицо его пылало,
Что новость важная, всё это подтверждало!
Застыли все на миг, он перевёл дыханье
И громко закричал: «Медведь, медведь, мосьпане!»
Расспрашивать его охотники не стали,
Что зверь из крепи был, и сами угадали,
Одна и та же мысль — не тратить время даром —
Пришла им в головы, заговорили с жаром.
По кратким возгласам, по жестам торопливым.
Видать, что все одним, охвачены порывом.
Повскакивали с мест, приказы полетели…
Хоть разные, — они вели к единой цели.
Соплица закричал: «В село лететь галопом,
Чтоб на облаву шли, пусть сотский скажет хлопам
Кто отзовётся, тем, когда придут с охоты,
Скощу я барщины — четыре дня работы!»
Пан Подкоморий вслед: «Скачите-ка на сивой,
Пиявок из дому мне привезите живо!
Собаки славные, не тронь — откусят руку!
Пса Справником зовут, Стряпчиною звать суку [16],
Надев намордники, в мешки их завяжите!
Гоните сивую! Скорей собак тащите!»
Асессор закричал по-русски: «Живо, Ванька,
Тесак — дар княжеский — из сундука достань-ка!
(Асессор хвастался перед слугою даже.)
Проверить не забудь и пули в патронташе!»
Нотариус взывал: «Свинца! Свинца! Панове!
Должны оружие держать мы наготове!»
Судья командовал: «Оповестить плебана [17],
Чтоб мессу отслужил он завтра утром рано.
Святого Губерта нужна на завтра месса [18],
Должны собраться мы в часовне, возле леса».
Вот крики замерли, замолкли приказанья.
Все призадумались средь общего молчанья, —
И каждый, поводя внимательно глазами.
Искал начальника облавы меж гостями
Взглянув на Войского, уж не искали боле,
Он дружно избран был для этой важной роли.
Гречеха не сробел пред почестью такою,
Спокойно по столу он постучал рукою,
Цепочку он достал с толстенными часами
И общество обвёл пытливыми глазами,
Промолвив: «На заре должны прийти вы к лесу —
В часовне выслушать перед облавой мессу».
Он встал, лесничий с ним, им надо без помехи
Наметить общий план для завтрашней потехи.
Как доблестным вождям перед великим боем,
Распорядиться всем им надобно обоим.
Уснули в лагере, не спят вожди, однако
Всё совещаются у сонного бивака.
Все гости разбрелись: те лошадей ковали,
Те ружья чистили, те просто толковали.
За ужином ловцов собралось очень мало,
О споре общество уже не вспоминало.
Юрист с Асессором покончили с враждою,
Пошли искать свинец согласною четою;
Другие, утомясь, уже легли в постели,
Перед облавою все выспаться хотели.
Видение в папильотках будит Тадеуша • Ошибка, замеченная слишком поздно • Корчма • Эмиссар [2] • Умелое пользование табакеркой даёт надлежащее направление спору • Крепь[3] • Медведь • Тадеуш и Граф в опасности • Три выстрела • Спор Сагаласовки с Сагушовкой, решённый в пользу горешковской одностволки • Бигос • Рассказ Войского о поединке Довейки с Домейкой, прерванный травлей зайца • Окончание рассказа о Довейке и Домейке.
Князей литовских ты ровесница, дубрава,
Понар, и Свитези, и Кушелева слава! [4]
Когда-то отдыхать любили в чаще дикой
Витенис и Миндовг, и Гедимин великий [5].
Однажды Гедимин охотился в Понарах,
На шкуру он прилёг в тени деревьев старых
И песней тешился искусного Лиздейки[6],
И убаюкан был журчанием Вилейки;
Железный волк ему явился в сновиденьи [7],
И понял Гедимин ночное откровенье:
Он Вильно основал в непроходимых чащах,
Тот город волком стал среди зверей рычащих [8].
Он грудью выкормил, как римская волчица,
Ольгердов древний род, чья доблесть не затмится [9].
Могучие князья снискали славу в битвах.
Равно счастливые в сраженьях и ловитвах.
Так было вещим сном грядущее открыто:
Железо и леса — с тех пор Литвы защита.
Леса литовские! В глуши дубов и клёнов
Охотился не раз наследник Ягеллонов;
Последний Ягеллон, он предков был достоин,
Последний на Литве король-охотник, воин [10],
Деревья милые! Увижу ли вас снова,
Друзей-приятелей далёкого былого?
Какими встречу вас? Под вашими ветвями
Ребёнком ползал я и любовался вами…
А как Баублис дуб? [11] В стволе его зияло
Огромное дупло; сходилось в нём бывало
Двенадцать рыцарей на пиршестве весёлом.
Шумит ли рощица Миндовга над костёлом? [12]
И липа та жива ль, размеров исполинских,
Над Росью светлою, у дома Головинских? [13]
Плясало вкруг неё, в тени ветвей зелёных
Сто молодых людей, сто девушек влюблённых.
Деревья старые! Вас меньше год от году,
И вырубают вас стяжательству в угоду!
Не петь лесным певцам в густой листве весенней,
Поэтам не мечтать под шелковистой сенью.
Ян отклик находил у липы в Чернолесьи [14],
Дуб, старый говорун, с короной в поднебесьи,
Нашёптывал певцу сказания лесные! [15]
А скольким, скольким я обязан вам, родные!
Бывало, упустив добычу, уязвлённый
Насмешками друзей, я уходил под клёны!
И сколько образов нашёл я у болота,
Присев в тени на холм. Что мне была охота?
Повсюду мох лежал серебряный и дикий,
Залитый синевой раздавленной черники.
Цветущим вереском отсвечивали дали,
И ягоды в листве, как бусины, сверкали;
А ветви наверху темнели, словно тучи,
И застилали высь завесою дремучей.
Порою вихрь шумел над неподвижным сводом,
Стонал и грохотал, подобно бурным водам.
Какой пьянящий шум! Казалось мне, бывало,
Что небо надо мной, как море, бушевало.
Руины городов внизу легли, как будто,
Дуб, вырванный грозой, к земле склонялся круто,
И словно сруб торчал; колонна за колонной
Валились на него стволы с листвой зелёной,
Трава сплела вкруг них подобие забора.
А в чащу не гляди: там властелины бора —
Медведи, кабаны; у входа в чащу — кости
Забредших к хищникам неосторожно в гости.
Меж зелени густой мелькают в отдалении
Фонтаны светлые, — но то рога оленьи;
И зверь, блеснув в кустах полоской золотою,
Исчезнет, словно луч за порослью густою.
И снова тишина. Лишь дятел еле-еле
Стучит и прячется, летя от дуба к ели;
Стучит и вновь летит всё дальше, без оглядки,
Как будто бы шалун зовёт играть с ним в прятки,
Да белочка грызёт орешки торопливо,
Над головою хвост раскинув горделиво,
Как пышное перо на шишаке военном;
Насторожится вдруг движением мгновенным
И, гостя увидав, лесная танцовщица,
Быстра, как молния, по гибким веткам мчится
И прячется в дупле, невидимом для взгляда,
Как прячется в лесу пугливая дриада.
И снова тишина.
Но ветви колыхнулись,
И гроздья свежие рябины покачнулись,
И щёки вспыхнули, как гроздь рябины в пуще,
У юной девушки, по ягоды идущей;
Свой кузовок она протянет вам невинно
Со свежей, как уста, румяною малиной;
А рядом парень гнёт орешины густые, —
Рвёт на лету она орехи молодые.
Вдруг слышат — звук рогов, залаяли собаки —
Охота близится в прохладном полумраке;
И, ветви выпустив в смятении и в тревоге,
Они исчезнут вдруг, как тёмной пущи боги.
А в Соплицове шум. Ни суета, ни ржанье,
Ни громогласный лай, ни бричек дребезжанье.
Ни трубы звонкие, глашатаи охоты,
Нарушить не могли Тадеуша дремоты;
Он как сурок в норе, одетый спал в постели.
Разыскивать его по дому не хотели:
Все на своих местах уже с зарёю были,
И о Тадеуше, конечно, позабыли.
Он спал. А солнышко проникло через ставни,
Сквозь прорезь ворвалось, прогнало сумрак давний
И огненным столбом в лицо ему глядело;
Не просыпаясь, он вертелся то и дело,
Как вдруг раздался стук, и он в одно мгновенье
Проснулся; весело и сладко пробужденье!
Тадеуш счастлив был, — беспечный, словно птица.
Всё улыбался он, не мог не веселиться,
И приключение припоминал сначала,
Краснел он и вздыхал, а сердце так стучало!
На ставни поглядел, на прорезь: что за чудо!
Пытливые глаза в упор глядят оттуда, —
Раскрыты широко — всегда бывает это,
Когда в ночную тьму хотят взглянуть со света.
И нежная ладонь — от солнышка защита —
Над белоснежным лбом щитком была раскрыта;
А пальцы тонкие, пронизанные светом,
Рубины яркие напоминали цветом.
Увидел юноша коралловые губы,
Как жемчуга, меж них поблёскивали зубы.
Хотя красавица лицо и прикрывала,
Но щёки юные пылали яркоало.
Кровать Тадеуша была укрыта тенью;
Дивился юноша волшебному виденью —
Оно над головой склонялось у постели,
И юноша не знал, — то наяву, во сне ли?
Такие лица мы видали в детстве раннем,
С тех пор в душе они живут воспоминаньем.
Склонилось личико, — и он узнал в смятеньи
И в радости, увы, волшебное виденье!
Узнал он завитки её волос коротких,
Они накручены на белых папильотках,
И в солнечных лучах, подобные короне,
Сияют над лицом, как будто на иконе.
Едва сорвался он, красавица умчалась, —
Как видно, шум спугнул. Она не возвращалась!
Но юноша слыхал, как о двери стукнул кто-то
И донеслись слова: «Вставать пора! Охота!»
Тадеуш тотчас же опять вскочил с постели,
Так распахнул окно, что петли загремели,
А ставни хлопнули, о стены громыхая;
Он выглянул в окно и впился в даль, вздыхая, —
Хоть было пусто всё, не спрятались от взгляда
Примятые цветы на изгороди сада,
Качался дикий хмель и пёстрые левкои
Дрожали, — может быть, задетые рукою?
Тадеуш не сводил с дрожащих листьев взора,
Но в сад идти не смел, — лишь стоя у забора.
Он палец свой к губам прижал с немым упрёком,
Боясь обмолвиться хотя бы ненароком;
Ударил по лбу он потом себя в молчаньи,
Как будто пробудить хотел воспоминанье,
И, пальцы закусив с мгновенною досадой,
Он громко закричал: «Ну что ж, мне так и надо!»
И вот на том дворе, где было столько шума,
Как на погосте, всё безмолвно и угрюмо.
Стрелков в помине нет. Тадеуш поднял руки,
Как трубки приложил к ушам, ловил он звуки,
Какие ветер нёс из чащи отдалённой, —
Глухой собачий лай, и гул далёкий гона.
Давно осёдланный конь дожидался в стойле,
Тадеуш взял ружьё, галопом через поле
Помчался к двум корчмам, что у часовни были,
Перед облавой все сходиться здесь любили.
Враждуют две корчмы вблизи дороги сонной,
И окнами грозят друг другу озлобленно.
За замком числится одна из них; позднее
Соплица новую поставил рядом с нею.
В одной, как в вотчине своей, царит Гервазий,
В другой господствует слуга Соплиц — Протазий.
Хоть новая корчма ничем не выделялась,
Но старая зато постройкой отличалась:
Тот стиль измышлен был строителями Тира [16].
Евреи развезли его по странам мира.
И перешла в Литву к нам их архитектура,
Родному зодчеству чужда её натура.
Фасад корчмы — корабль, а тыл подобен храму.
Ковчег, а не корчма! и столько же в ней гаму.
Корабль похож на хлев, и в нём зверья немало:
Коровы, лошади и овцы, кто попало!
И насекомые, и птицы; всякой твари,
И даже ужаков отыщется по паре.
Напоминает храм святыню Соломона,
Которая была ещё во время оно
В Сионе образцом прекраснейшего храма,
А возвели её искусники Хирама [17];
Так строят хедеры евреи и поныне,
Стиль одинаковый везде, — в корчме, в овине.
На крыше задранной и доски, и рогожа, —
С еврейским колпаком та крыша очень схожа!
Стропила над крыльцом, и, может быть, штук сорок
Колонн из дерева — искуснейших подпорок.
Колонны прочные пришлись по вкусу зодчим,
Нескладно срублены, кривые, между прочим,
С Пизанской башнею [18] могли б они сравниться,
Но стиля эллинов искать в них не годится.
А над колоннами изогнутые своды —
Наследье готики, что пощадили годы.
Здесь подивишься ты искусному узору,
Что вырубил топор, — резцу такие впору.
Точь-в-точь еврейские светильники кривые,
И шарики на них, как пуговки, какие
Молящийся еврей на лоб свой надевает
И цицесами ик обычно называет.
Как набожный еврей, корчма полукривая,
Как будто молится, качаясь и кивая,
А стены грязные на лапсердак похожи,
И с бородой стреха имеет сходство тоже.
Как цицес над крыльцом торчит узор старинный.
Разделена корчма перегородкой длинной.
Направо множество каморок непригожих.
Они для путников проезжих и прохожих.
Налево зал большой, там гомон постоянный.
Под каждою стеной стол узкий деревянный,
У каждого стола теснятся, словно детки,
Похожие на стол простые табуретки.
Расселись за столом крестьяне с шляхтой вместе.
И только эконом был на особом месте.
Все собрались сюда, ведь было воскресенье,
И выпивка в корчме сулила развлечение.
Пред каждым из гостей уже стояла чарка,
С бутылью бегала вокруг стола шинкарка,
А Янкель с важностью поглядывал в окошки,
На нём кафтан до пят, из серебра застёжки.
Он бороду свою поглаживал рукою
И пояс шёлковый перебирал другою.
Приветствовал гостей, вступая в разговоры,
А сам следил за всем, кругом бросая взоры.
Мирил он спорящих, знал тонкость обращенья,
Но не прислуживал, — давал распоряженья.
Почтеннейший еврей в округе был известен,
С крестьянами в корчме был неизменно честен,
И жалоб на него не поступало к пану.
Чтоб жаловаться тут? Не прибегал к обману,
Напитки добрые всегда держал за стойкой
И пить не запрещал, гнушался лишь попойкой.
Крестины, свадьбы все справлялись у еврея;
Звал музыкантов он, расходов не жалея,
И по воскресным дням здесь музыка играла,
Волынка и дуда гуляющих встречала.
К тому же обладал еврей талантом истым —
Был музыкантом он, отменным цимбалистом.
Ходил он по дворам минувшею порою
И восхищал людей искусною игрою,
И песни польские пел Янкель вдохновенно.
Он чисто говорил. В повет обыкновенно
Из Гданьска, Галича и даже из Варшавы
Он песни привозил [19], не трус был Янкель бравый!
Шёл разговор о нём, отнюдь не небылицы,
Что первым он привёз в Литву из-за границы
И первым распевал в своём родном повете
Ту песню, славную теперь в широком свете,
Которую тогда впервые у авзонов
Играли трубачи народных легионов [20].
Дар песенный в Литве несёт с собой по праву
Богатство и даёт ещё впридачу славу.
Так Янкель приобрёл почёт и капиталы,
Повесил на стену звенящие цимбалы,
А сам осел в корчме, торговлей занимаясь,
Главой общины стал и жил, с нуждой не знаясь.
Желанным гостем он бывал под всякой кровлей,
Советы всем давал и с хлебною торговлей
На барках был знаком; ценились те заслуги,
Поляком добрым он прослыл в родной округе.
В корчмах не позволял он разгораться злобе
И спорщиков мирил, их арендуя обе.
Горешков партия и партия Соплицы
В корчме у Янкеля любили веселиться.
Еврея уважал и богатырь Гервазий,
И спорщик, кляузник — слуга Соплиц, Протазий.
Смолкал пред Янкелем длинноязыкий Возный
И воли не давал рукам Гервазий грозный.
Рубаки не было. Отправился в дубраву,
Боялся отпустить он Графа на облаву
Без верного слуги; надеялся при этом
В беде помочь ему и делом и советом.
В почётном уголке [21], где, точно воевода,
Гервазий восседал, подальше от прохода, —
Сегодня квестарь был: ведь Янкель чтил монаха
И ублажал его отнюдь не ради страха.
Он убыль замечал в его глубокой чарке
И тотчас подбегал, приказывал шинкарке
Душистый мёд подать скорей для бернардина;
Свела их с квестарем, как говорят, чужбина.
Здесь к Янкелю в корчму он хаживал ночами,
Обменивался с ним заветными речами.
Не контрабанда ли сближала их так тесно?
Но нет! То был поклёп, — в округе всем известно.
Ксёндз Робак рассуждал вполголоса о деле.
Развесив уши, все в молчании сидели
И к табаку ксендза тянулись взять понюшки;
Чихали шляхтичи, как будто бы из пушки.
«Reverendissime! [22]— сказал, чихнув, Сколуба, —
Воистину табак! Такой проймёт до чуба!
Мой нос (погладил он свой нос рукой привычно)
Такого не встречал! (Тут он чихнул вторично.)
Монашеский табак! Небось, из Ковно родом,
Который славится и табаком и мёдом?
Давненько не был там…» Ксёндз молвил: «На здоровье
Всем вашим милостям, почтенные панове!
А что до табака, он родом не из Ковно,
Подальше вырос он, и это безусловно!
Из Ясногорского монастыря святого,
Я вам его привёз, друзья, из Ченстохова [23],
Где чудотворная икона чистой девы,
Владычицы небес и польской королевы.
Княжной литовскою народ её считает,
Короной польскою она повелевает,
Но схизма на Литве царит у нас, панове!»
Тут Вильбик заявил: «И я был в Ченстохове —
За отпущением ходил туда к святыне.
А правда ль, там француз хозяйничает ныне
И храмы грабит он без уваженья к вере? [24]
Читал уже о том в Литовском я курьере [25].
Ответил бернардин: «Неправда это, враки!
Католик кесарь наш, такой же, как поляки!
Помазан папою, с ним дружбу сохраняет,
И в духе истины французов наставляет.
А что до серебра, пожертвовано много
В народную казну, но это воля бога!
Для Польши, родины, то взнос богоугодный!
Как божьим алтарям не быть казной народной?
В Варшавском княжестве есть польских войск немало,
Сто тысяч насчитал, довольно для начала![26]
Должны их содержать литвины, верьте слову;
Даёте деньги вы, небось, в казну царёву!»
«Да, чёрта с два даём! У нас берут их силой!»
Так Вильвик завопил. Встал мужичок унылый,
Затылок почесав, сказал, ни с кем не споря:
«Ну, что до шляхтичей, так вам ещё полгоря,
Но лыко с нас дерут!» — «Хам! — закричал Сколуба, —
Пусть лыко с вас дерут, как с молодого дуба,
Привычка есть у вас. Вам, хлопам, так и надо[27],
Но к воле золотой привыкли мы измлада!
Ведь шляхтич у себя, скажу при всём народе…»
«Да! — подхватили все, — он равен воеводе!»
«Меж тем приходится изыскивать нам средства
И документами доказывать шляхетство!» [28]
«Да вам-то что?— спросил Юрага ядовитый, —
Подумаешь, какой вы шляхтич родовитый!
Но от князей ведут свой древний род Юраги,
И мне-то каково разыскивать бумаги?
Пускай москаль пойдёт и спросит у дубравы,
Кто ей давал патент перерасти все травы?»
«Князь! — Жагель протянул. — Хоть ври, да знай же меру!
Немало митр у нас найдётся здесь [29]. К примеру:
У пана крест в гербе, вернее нет улики,
Что выкрест был в роду!» [30] — Его прервали крики:
«Врёшь! Крест — над кораблём, и я сродни татарам!» —
Юрага завопил; Мицкевич крикнул с жаром:
«Мой Порай с митрою средь поля золотого [31].
Герб княжеский, о том в геральдике есть слово!»
Желая спор унять, вернуться к прежней теме,
Ксёндз табакерку вновь поставил перед всеми
И начал потчевать он спорщиков учтиво.
Тут расчихались все, спор прекратился живо,
Ксёндз продолжал: «Табак и вправду наилучший,
Расхваливал его недавно вождь могучий.
Как вспомню я теперь, Домбровский одолжался…
Он три понюшки взял, чихнул, не удержался!»
«Домбровский! Правда ли?!» — «Да, он! При генерале
Я в лагере стоял, когда мы Гданьск с ним брали [32].
Домбровский занят был. Рукою утомлённой
Он по плечу меня похлопал благосклонно:
«Ксёндз, года не пройдёт, — так мне сказал Домбровский, —
Как встретимся с тобой мы на земле литовской!
Литвинам накажи: табак из Ченстохова
Пускай мне поднесут, я не терплю другого!»
Застыли шляхтичи на миг в оцепененьи,
В такой восторг пришли, в такое восхищенье!
Они вполголоса все повторяли снова:
«С таким же табаком! Он впрямь из Ченстохова?
Домбровский явится! Ксёндз видел генерала!»
Тут речи их слились и кровь в них заиграла!
Вот разом грянули, как будто по сигналу:
«Домбровского! Ура!» Рёв переполнил залу.
Все тотчас обнялись, хлоп с князем, с Митрой — Порай,
С татарским графом Крест, всем было не до спора!
Забыли Робака и, надрывая глотки,
Запели весело: «Вина побольше! Водки!»
Казалось, бернардин доволен был весельем,
Он табакерку взял и насладился зельем,
Спугнул чиханием мелодию живую,
Опомниться не дав, завёл он речь иную:
«Вы хвалите табак, а что там в табакерке?
Вам надо поглядеть, хотя бы для проверки!»
Он вытер донышко, стряхнув с него пылинки.
Там, как мушиный рой, виднелись на картинке
Войска — и, словно жук, был всадник перед ними,
Который скакуна жёг шпорами своими
И, в небеса летя, узду сжимал рукою,
А к носу табачок он подносил другою.
«Ну, что же, — ксёндз сказал, — ещё вы не узнали
Великого вождя?» В молчаньи все стояли.
«Да, император он! И не москаль к тому же,
Их царь не нюхает, пускай, ему же хуже!»
«Великий человек, да что ж одет он просто?
Сюртук без золота, и небольшого роста!» —
Так Цыдзик закричал. «Москаль, скажу я панам,
Весь блещет золотом, как щука под шафраном!»
«Ба! — Рымша речь прервал, — москаль другого рода.
Костюшку видел я, вождя всего народа!
Великий человек ходил в простом кафтане,
В чамарке краковской!» — «В какой чамарке, пане? —
Заспорил Вильбик с ним, — ходил он в тарататке!» [33]
«Нет, со шнуровкой та, а полы этой гладки!» —
Мицкевич возразил. Спор загорелся жаркий,
Все обсуждали крой кафтана и чамарки.
Ксёндз Робак между тем, не говоря ни слова,
Вкруг табакерки всех объединяет снова,
Любезно потчуя. Понюшку взяв, панове
Чихали, говоря друг другу: «На здоровье!»
«Когда Наполеон за табачок берётся, —
Промолвил ксёндз, — врагам сдаваться остаётся!
Под Аустерлицем так: орудья зарядили [34]
Французы. Москали толпой на них валили.
Глядел Наполеон. Пальнули мы навстречу —
Упали москали, сражённые картечью.
Полк падал за полком, подбитый нашей пушкой,
А кесарь брал табак, понюшку за понюшкой.
Тут Александр бежал в сопровождении братца,
Ну, по плечу ли им с богатырём тягаться?!
Его величество доволен был сраженьем
И пальцы отряхнул уверенным движеньем.
Когда в его войска поступите вы, — эту
Тогда, друзья мои, припомните примету!»
«Ах, квестарь дорогой!» — заговорил Сколуба, —
Когда ж то сбудется? Вот было бы нам любо!
Сулят французов нам: раз десять на неделе,
А мы всё ждём да ждём, глаза уж проглядели!
Москаль как нас душил, так душит, что есть мочи,
Пока заря взойдёт, роса нам выест очи!»
«Пусть ропщут женщины, — так ксёндз сказал, — на муки!
Пускай евреи ждут, сложив спокойно руки,
Чтоб дорогих гостей потом встречать с поклоном.
Не трудно москалей побить с Наполеоном!
Разбил он англичан, спустил он швабам шкуру,
Пруссаков растоптал, три раза лезших сдуру!
И москалям теперь придётся, верно, худо.
Но знаете ли вы, что следует отсюда?
Коль шляхта сабли взять тогда не побоится,
Когда уж не с кем ей, пожалуй, будет биться,
Вам скажет Бонапарт: «Где были вы, вояки?
Ведь кулаками-то не машут после драки!
А значит, мало ждать, и суть не в приглашеньи, —
А надо челядь звать, готовить угощенье!
Сор надо вымести! Почище подметите,
Когда в своём дому гостей встречать хотите!»
Настала тишина и говор несогласный:
«Сор надо вымести… Слова ксендза неясны.
На всё готовы мы, пускай нам ксёндз укажет,
Что делать мы должны, пускай яснее скажет!»
Но ксёндз в окно смотрел, о чём-то беспокоясь.
Вот высунулся он в него почти по пояс.
«Нет времени, — сказал, — зато когда приеду.
Продолжу с вами я серьёзную беседу!
В уездном городе я буду гостем скорым
И к вашим милостям пожалую за сбором».
«Пусть для ночлега ксёндз заедет в Негримово, —
Промолвил эконом, — к приёму всё готово!
Напомню вам одну пословицу, панове:
«Так счастлив человек, как квестарь в Негримове!» [35]
Зубковский попросил: «В Зубково ехать надо,
Корову стельную отдать хозяйка рада,
С полштуки полотна, и слышать вам не внове:
«Счастливей никого нет квестаря в Зубкове!»
«К Сколубе просим вас!» — «К нам, — молвил Тераевич, —
Голодным бернардин не покидал Пуцевич!»
Так наделить его сулили все дарами,
Глядели вслед ему, но был он за дверями.
Ксёндз увидал в окно Тадеуша, который
Спешил по большаку, коню давая шпоры,
Склонивши голову, без шапки, бледный мчался,
Коня настегивал, расстроенным казался.
Смятеньем юноши был Робак озабочен,
Пошёл он вслед за ним и торопился очень
Туда, где горизонт, насколько видит око,
Затмила сень дерев, раскинутых широко.
Кто пущи исходил от края и до края [36],
До самой глубины их дебрей проникая?
Рыбак о дне морском у побережья судит;
Стрелок в лесной глуши охотиться не будет,
Кружит опушкой он, знаком с ближайшим бором,
Но в тайники его не проникает взором;
Гласят предания в моём краю родимом,
Что если лесом кто пойдёт непроходимым —
Наткнётся на барьер стволов, колод с ветвями,
Размытых в глубине бегущими ручьями;
Там муравейники, ползучие растенья,
Гадюки, пауки, слепни — столпотворенье!
Но если б удалось проникнуть в глубь завала,
Опасность новая ему бы угрожала:
Оврага тёмные раскинули б тенёта
И заманили бы зелёные болота;
В них не достанешь дна — a в глубине, поверьте.
Средь воякой нечисти гнездятся даже черти!
Пятнает ржавчина отравленную воду,
Тлетворный дым столбом восходит к небосводу,
Он губит чахлые кустарники лесные;
Деревья — карлики, плешивые, больные,
Мох сбился колтуном, скрывая жалкий остов,
А на стволах у них не счесть грибных наростов!
Здесь, над водой, они подобны ведьмам старым,
Что варят мертвеца и греются над паром.
Не перебраться нам сквозь топкие озёра
И на берег другой вовек не бросить взора;
Повита облаком глухая чаща бора,
Которое всегда восходит над трясиной.
За мглою, говорят, за дивною лощиной,
Что в заповеднике от глаз людских таится, —
Деревьев и зверей заветная столица… [37]
Хранятся в ней ростки и семена растений,
Которые в лесу восходят в день весенний;
Как будто в Ноевом ковчеге для приплода,
По паре всех зверей здесь собрала природа.
Медведь, и зубр, и тур [38] — они владыки чащи:
У каждого свой двор богатый и блестящий!
Министры знатные — и рысь, и россомаха —
Гнездятся подле них, совсем не зная страха;
Как благородные вассалы, в тёмной сени
Пасутся кабаны, и волки, и олени;
Над ними соколы, они с орлами дружат,
Живут подачками, доносчиками служат.
Вот пары главные в той чаще благодатной,
Что возвеличены над прочими стократно;
Детёнышей они рассеяли по бору,
А сами здесь живут, им отдыхать лишь впору.
С ножами и ружьём зверьё тут незнакомо,
Живёт до старости и умирает дома.
Есть кладбище у них, туда несут пред смертью
И крылья с перьями и шкуры вместе с шерстью.
Туда идёт медведь, от старости беззубый,
Зайчишка-старичок с облезшей, ветхой шубой,
Дряхлеющий олень, безногий и ленивый,
И сокол слепенький, и старый ворон сивый,
Орёл, едва лишь клюв его так искривится,
Что пищу более клевать не может птица [39],
И всякое зверьё, когда изменят силы,
Спешит на кладбище — найти себе могилы.
Вот почему в лесах, во всех местах доступных,
Не отыскать костей ни маленьких, ни крупных [40].
В столице чтит зверьё своё лесное право,
Хранит обычаи и благородство нрава:
Цивилизации нет в заповедной шири [41],
И собственности нет, поссорившей всех в мире,
Нет поединков здесь, нет воинской науки,
Как жили прадеды, так поживают внуки,
Ручные с хищными встречаются согласно,
И не грызут они друг друга ежечасно.
Когда бы человек забрёл сюда случайно,
То встретило б его зверьё необычайно;
Глядело б на него, застыв от изумленья,
Как в тот субботний день, в последний день творенья,
Их праотцы в раю глядели на Адама
До ссоры роковой — доверчиво и прямо.
Но человек сюда и не заглянет даже, —
Тревога, Труд и Смерть стоят в лесу на страже.
Со следа гончие порой в глуши сбивались,
В болото и в овраг нечаянно врывались,
И, поражённые величием картины,
С безумным воем прочь бежали от трясины,
И на своём дворе они ещё визжали,
И у хозяйских ног испуганно дрожали.
Ту чащу дикую, во всём великолепьи,
Зовут охотники в своих беседах — Крепью.
О дуралей медведь! Когда б сидел на месте,
Гречеха о тебе не получил бы вести;
Прельстило ль пасеки тебя благоуханье?
Овёс ли золотой привлёк твоё вниманье?
Но ты покинул глушь, а здесь деревья реже,
И распознал лесник твои следы медвежьи.
Он ловчих разослал, чтоб выследить берлогу,
И где ты кормишься, когда выходишь к логу;
А Войский в лес привёл охотничью ораву —
Отрезан путь назад, и начали облаву
Тадеуш знал уже, что опоздал он к сбору,
И гончие давно рассыпались по бору.
Напрасно замерли стрелки насторожённо.
Напрасно слушают молчанье в чаще сонной,
Стоят с двустволками и выжидают срока, —
Лесная музыка несётся издалёка,
Ныряют в чаще псы, как будто в волнах утки,
Стрелки на Войского глядят, им не до шутки,
А он припал к земле и ухом ловит шумы;
Как на лице врача родня читает думы,
Чтоб угадать судьбу любимого больного,
Так ждут охотники решительного слова,
Глядят на Войского с надеждой и в сомненьи.
«Есть! Есть!» — воскликнул он, поднявшись в нетерпеньи.
Он слышал, — а они услышали позднее:
Собака залилась, другая вслед за нею,
И разом буйный лай понёсся, нарастая, —
То заливается, напав на след, вся стая;
Собаки мчатся вглубь, и лай их не сравнится
Со сдержанным, когда покажется лисица;
Сейчас их злобный лай отрывистей и чаще, —
Как видно, гончие настигли зверя в чаще;
Внезапно лай затих; медведь поднялся хмурый,
На гончих бросился — рвёт морды им и шкуры.
А лай звучит теперь как будто бы иначе,
И слышен вой глухой, предсмертный визг собачий.
Как луки, выгнулись мужчины в нетерпеньи,
Готовятся к стрельбе и напрягают зренье:
Ждать дольше невтерпёж! Не выдержали нервы,
Все бросили посты и всяк стремится первый
Медведя повстречать, хотя поклялся Войский
С тем, кто покинет пост, разделаться по-свойски!
Пусть шляхтич, или хлоп, юнец, иль бородатый —
Всех вытянет смычком, коль будут виноваты!
Ничто не помогло! Стрелки бегут без толка,
И раза три уже ударила двустволка.
И началась пальба! Но, звуки заглушая,
Вдруг заревел медведь — глушь дрогнула лесная.
Ужасный рёв! В нём боль, отчаянье, тревога;
За ним несётся лай и гул победный рога.
Стрелки взвели курки, переведя дыханье,
Другие в лес бегут — повсюду ликованье;
Но Войский закричал, что зверя упустили:
Охотники в лесу за ним не доследили,
Наперерез ему они спешили к пуще,
А зверь напуганный людьми и псами пуще,
Поворотил назад, на дальнюю поляну,
Где удержать никак не удалось охрану.
Из всех охотников остались подле лога
Тадеуш, Войский, Граф и гонщиков немного.
Из глубины лесной донёсся рёв могучий,
И прянул вдруг медведь, как гром из синей тучи;
На лапы задние встал в бешенстве великом
И устрашал врагов своим свирепым рыком:
Он камни вырывал, погоней разъярённый,
Ломал деревья он и точно вихрь зелёный
На недругов летел; потом сломал осину!
И вот занёс её, как будто бы дубину,
Пошёл на юношей, грозя убить с размаху,
Но граф с Тадеушем стоят, не зная страху.
Двустволки подняты, курки на оба взвода, —
Так против тучи два стоят громоотвода.
Вот разом два курка они спустили дружно
(Неопытность! Двоим зараз стрелять не нужно!)
И — промах! Прыгнул зверь — рогатина готова,
Схватились за неё, не говоря ни слова,
И друг у друга рвут; тут оглянулись, к счастью,
И видят — рядом зверь с разинутою пастью,
И лапа поднята! От ярости медвежьей
Пустились наутёк туда, где чаща реже.
За ними зверь бежит — над графской головою
Он когти выпустил и лапой роковою
Полчерепа с него чуть не содрал, как шляпу, —
Так яростно простёр над головою лапу.
Но тут Нотариус, Асессор подоспели,
Рубака был уже недалеко от цели,
И бернардин бежал, хотя и безоружный, —
Раздался залп в лесу тотчас же громкий, дружный
Медведь подпрыгнул вверх, как заяц пред борзыми
И рухнул. Но махал он лапами своими,
Как машет мельница крылами; грузной тушей
Он Графа придавил, а сам рычал всё глуше.
Хотел ещё привстать, но прокусили шею
Стряпчина первая, а Справник вслед за нею.
Тут Войский рог схватил кручёный, буйволиный,
Висевший на ремне, как змей блестящий, длинный:
Прижал его к губам обеими руками,
Потом закрыл глаза с кровавыми белками,
Вобрал в себя живот, раздул, как тыквы, щёки
И рогу передал весь выдох свой глубокий,
И заиграл: а рог, как будто вихрь летящий,
Нёс музыку лесам и отдавался в чаще.
Тут замерли стрелки в немом оцепененьи,
Дивясь и чистоте и мощной силе пенья.
Старик искусство всё, каким был славен в пуще,
Еше раз передал гармонией поющей;
И лес наполнился, и ожила дубрава,
Как будто псы бегут и началась облава.
В тех звуках целая охота зазвучала:
Вначале резкий клич далёкого сигнала,
Потом задорный лай, — несутся псы гурьбою.
И твёрдый тон звучит, — то лес гудит пальбою.
Вдруг Войский оборвал, охотникам казалось,
Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.
И снова затрубил; казалось, рог менялся
В устах у Войского, — то рос, то уменьшался,
Вытягивался вдруг он длинной шеей волка,
И выл пронзительно и долго, безумолка,
То вырывался рёв, как из медвежьей пасти,
А то — мычание вихрь разрывал на части.
Тут Войский оборвал, охотникам казалось,
Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.
Летели по лесу ликующие звуки,
Дубы им вторили, подхватывали буки.
Вновь Войский затрубил: рогов казалось много,
Смешались вместе лай, и ярость, и тревога
Стрелков, зверей и псов; движением могучим
Рог поднял музыкант, и гимн вознёсся к тучам.
И снова оборвал, охотникам казалось,
Что он трубит ещё, — то эхо отзывалось.
Деревья музыке откликнулись по бору,
И песню понесли они от хора к хору;
А звуки ширились, смолкая в отдаленьи,
Чем дальше слышались, тем были совершенней, —
Пока не замерли у горнего порога!
Гречеха руки вдруг, склонясь, отвёл от рога,
Разъединяя их; и рог повис кручёный,
А Войский поднялся, набрякший, просветлённый,
И долго ввысь глядел в каком-то вдохновеньи,
А слухом всё ловил слабеющее пенье.
Меж тем на все лады виваты загремели,
От тысячи хлопков качались буки, ели.
Затихли… и в лесу как будто стало глуше,
Тут обернулись все к большой медвежьей туше.
Прошита пулями, вся в брызгах крови алой.
Как в землю вбитая, она пластом лежала.
Раскинул лапы зверь, как будто крест широкий,
Струились из ноздрей кровавые потоки,
Медведь ещё дышал, ещё водил глазами,
Но неподвижен был. Повисли за ушами
На левой стороне Стряпчина, а на правой,
Вцепившись, Справник пил из горла ток кровавый.
С трудом лишь удалось отнять от туши гончих,
Просунув меж зубов прута железный кончик.
Стрелки прикладами медведя повернули,
Виваты грянули и в небе утонули.
Асессор ликовал, поглаживая дуло:
«Ружьишко каково? Надуло! Всех надуло!
Ружьишко каково? Что? Невеличка-птичка [42],
Как отличилось! А? Вот вам и невеличка!
Не любит зря стрелять! Что, хороша игрушка?
Мне подарил его за меткость князь Сангушко!
Всё восхищался он — искусная работа!
И находил в ружье достоинства без счёта».
«Бегу за зверем вслед, — Юрист сказал, стирая
Со лба горячий пот. — Кричит пан Войский с края:
«Стой!» А чего стоять? Косматый жарит в поле,
Как заяц, во всю прыть. Уйти ему дать, что ли?
Бегу, спирает дух, догнать надежды нету.
Гляжу, а зверь бежит прямёхонько к просвету!
На мушку взял его. «Ну, мишка, друг бедовый!» —
Подумал я, и всё! Вот он лежит готовый!
Нельзя не похвалить моей Сагаласовки,
Сагалас лондонский, хоть из Балабановки!
Тот оружейник был поляк, по всем приметам,
Но ружья украшал по-английски при этом».
Асессор закричал: «Ну, нет! Уж это дудки!
Так это пан убил? Пан, верно, шутит шутки!»
Но отвечал Юрист: «Не суд у нас — облава,
Здесь все свидетели — принадлежит мне слава!»
Тут зашумели все, заспорили речисто,
Те за Асессора, а эти — за Юриста.
О Ключнике они совсем не вспоминали,
Бежали сбоку всё, что дальше там — не знали.
Гречеха слово взял: «Теперь по крайней мере
Достойный спор у вас — вопрос о крупном звере!
Не заяц, а медведь! И объясняться в этом
Придётся саблею, а может, пистолетом!
Решенья не найти в подобном спорном деле,
И разрешить его пристало на дуэли!
Когда-то шляхтичи здесь жили по соседству [43],
Принадлежавшие к древнейшему шляхетству.
Меж их усадьбами вилась река Вилейка,
А звали шляхтичей Домейко и Довейко [44].
В медведицу они пальнули как-то вместе,
Не знали, кто убил — и вот, во имя чести,
Сквозь шкуру поклялись стреляться, дуло в дуло!
Дуэль шляхетская! А сколько шума, гула
Вкруг поединка шло! А сколько песен пели
О той неслыханной по дерзости дуэли!
Я секундантом был; как всё происходило
Сначала расскажу: давненько это было…»
Пока он говорил, уладил Ключник дело,
Он тушу обошёл и оглядел умело.
Медвежью голову ножом рассёк он разом,
Затылок разрубил и, не моргнувши глазом,
Он пулю вытащил, отёр её ливреей,
И к дулу приложив, примерил поскорее.
«Вот пуля, — он сказал, все на неё взглянули, —
Панове, — продолжал, — у вас другие пули!
Ружьё Горешково! — Тут он приподнял ловко
Старинное ружьё, скреплённое бечёвкой. —
Но выстрелил не я, хотя и был под боком,
Боялся в юношей попасть я ненароком:
Бежали юноши. Глазам своим не веря,
Над графской головой я видел лапу зверя!
Горешков родич он, хотя бы и по прялке…[45]
Я к Господу воззвал и был услышан, жалкий!
Послали ангелы на помощь бернардина.
Он всех нас устыдил. Ну, молодец ксенжина!
Покуда я дрожал, чего-то дожидался,
Он выхватил ружьё, и выстрел вмиг раздался!
Стрелял за сто шагов и между головами
В пасть зверю угодил! Откроюсь перед вами:
Немало прожил я, но я стрелка такого
Лишь одного знавал и не встречал другого!
Он, славный некогда на стольких поединках,
Он, пулей каблуки срезавший на ботинках,
Он, низкий человек, но храбрости отменной,
Усач по прозвищу, фамилии презренной!
Однако ни к чему теперь его отвага,
По самые усы горит в аду бродяга.
Хвала ксендзу! Двоих сегодня спас от смерти,
А может и троих, Гервазию поверьте!
Горешково дитя, последнее на свете,
Когда бы зверь задрал, и я бы не жил, дети!
Полез бы на рожон к медведю прямо в глотку!
За Графа выпьем, ксёндз, я приготовил водку!»
Но не было уже ксендза в лесу зелёном,
Медведя застрелив, он подбежал к спасённым,
Хотел скорей унять душевную тревогу,
Узнав, что целы все, вознёсся мыслью к Богу,
Молитву прочитал и, широко шагая,
Пустился в поле он, как будто убегая.
Гречеха между тем распоряжался снова.
Охапки вереска и хвороста сухого
Подбросили в костёр, разросся дым сосною,
Набросив балдахин над зеленью лесною,
А над огнём стрелки рогатины скрестили,
Пузатые котлы на зубья нацепили.
С возов несли уже капусту и жаркое,
И хлеб, а погребец всегда был под рукою.
Хранились в погребце бутыли всех калибров —
И вот, хрустальную бутыль из прочих выбрав,
(Гостинец Робака по вкусу всем полякам,
То водка Гданьская — кто до неё не лаком!)
Провозгласил Судья, разлив вино по чашам:
«Здоровье Гданьска пью, он был и будет нашим!»
И чаши винные он наполнял до края,
Покуда золото не капнуло сверкая [46].
А бигос греется. Сказать словами трудно
О том, как вкусен он, о том, как пахнет чудно!
Слова, порядок рифм, всё передашь другому,
Но сути не понять желудку городскому!
Охотник, здоровяк и деревенский житель,
Литовских кушаний единственный ценитель.
Но и без тех приправ литовский бигос вкусен,
В нём много овощей и выбор их искусен;
Капусты квашеной насыпаны там горки,
Что тает на устах, по польской поговорке.
Капуста тушится в котлах не меньше часа,
С ней тушатся куски отборнейшего мяса,
Покуда не проймёт живые соки жаром,
Покуда через край они не прыснут паром
И воздух сладостным наполнят ароматом.
Готово кушанье, и с громовым виватом
Все с вилками бегут, в капусту их вонзают.
Звон меди. Дым валит, и бигос исчезает,
Подобно камфаре; на самом дне казанов
Клокочет пар, как дым из кратеров вулканов.
Стрелки, довольные, напились и наелись
И, тушу привязав, на лошадей уселись,
Друг с другом весело вступают в разговоры.
Юрист с Асессором не позабыли ссоры.
Все спорили они о славной Сангушовке
И балабановской лихой Сагаласовке.
А граф с Тадеушем печально путь держали.
Стыдились промаха, стыдились, что бежали.
Кто зверя упустил, нарушив ход облавы,
Тот нелегко уже добьётся доброй славы!
«Я взял рогатину! — промолвил Граф со злобой,
И не вмешайся пан, мы не бежали б оба!»
Тадеуш отвечал, что он его сильнее,
Со зверем лучше бы управился он ею,
И захотел помочь. Так говоря угрюмо,
Не слушали они ни болтовни, ни шума.
Гречеха посреди охотничьего круга
Был весел, говорлив, как в добрый час досуга.
О рьяных спорщиках немного беспокоясь,
Задумал досказать он начатую повесть.
«Асессор и Юрист, вас призывал к дуэли,
Не потому, что я свиреп на самом деле,
Не кровожаден я; хотел вас позабавить
И шутку повторить, комедию представить,
Чтоб вас уговорить не тратить время в ссорах.
Я шутку выдумал тому назад лет сорок.
Вы молоды ещё, до вас не долетела
Та шутка славная, что некогда гремела.
Довейко, верно, бы с Домейко мирно жили,
Но помешало им созвучие фамилий!
На сеймиках себе сторонников, бывало,
Довейко партия средь шляхты вербовала;
Прошепчет шляхтичу: «Свой голос дай Довейке» —
Тот, недослышавши, отдаст его Домейке.
На пиршестве, когда провозгласил Рупейко:
«Виват Довейко наш!» Кто подхватил «Домейко!»
А кто понять не мог, кого же называют?
В конце обеда речь нечёткою бывает!
А в Вильно было так: какой-то шляхтич пьяный
С Домейкой фехтовал и получил две раны.
Из Вильно уходя и торопясь к парому,
С Довейкой встретился он по дороге к дому.
И вот, когда вдвоём поплыли по Вилейке,
Кто он таков, спросил пьянчужка у Довейки.
«Довейко!» Услыхав, полез в свою кирейку [47],
Клинком подрезал ус Довейке за Домейку.
А на облаве раз похуже получилось,
И надо было же, чтоб с ними так случилось!
Стояли рядышком и выстрелили вместе
В одну медведицу, упавшую на месте
От этих выстрелов; хотя ходили слухи.
Что до десятка пуль она носила в брюхе,
Однокалиберных немало ружей было, —
Которое из них медведицу убило?
«Довольно! — крикнули друзья мои с досадой, —
Бог или чёрт связал, но развязаться надо!
Как в небе солнцам двум — двоим нам в мире тесно.
За сабли! Чья возьмёт, решим дуэлью честной!»
Мирить их шляхтичи старались, но напрасно!
Они, рассвирепев, в запальчивости страстной
Клинки отбросили, взялись за пистолеты…
Тут закричали мы, что слишком близки меты,
Но поклялись они стреляться через шкуру, —
Опасность велика, убьют друг друга сдуру!
«Гречеха секундант!» Я не моргнул и глазом.
«Пускай могилу вам могильщик роет разом,
Не кончится добром ваш вызов молодецкий,
Но вы не мясники, деритесь по-шляхетски!
И не сближайтесь так, ведь удальство не в этом.
Хотите пропороть вы брюхо пистолетом?
Дистанцию свою назначили вы сами,
Я выверю её шагами и глазами,
Сам шкуру растяну и сам её расправлю,
И вас, друзья мои, по совести расставлю:
На морде одного, а на хвосте другого.
Стреляйтесь досыта — позиция готова!»
«Когда и где, скажи?» — «Да в Уше [48], на рассвете!»
Ушли они, а я Виргилия [49] взял, дети!»
Вдруг раздалось «Ату!» вслед быстрому зайчонку —
И Куцый с Соколом летят за ним вдогонку.
Борзые были здесь. Нередко после лова
Случалось лошадям в пути поднять косого.
Без сворок псы брели и, повстречавшись с серым,
Не ждали окрика, а понеслись карьером.
Юрист с Асессором за ними было гнаться,
Но Войский закричал: «Стой! С места не сниматься!
Ни шага никому я сделать не позволю,
Отсюда всё видать, русак несётся к полю!»
Зачуя псов, русак туда понёсся, верно!
Наставил уши он, как будто рожки серна,
И, вытянувшись весь, серел он в поле, будто
Не лапки быстрые под ним — четыре прута!
Казалось, на бегу едва земли касаясь,
Как ласточка летел тот злополучный заяц.
За ним клубилась пыль, за пылью псы; похоже,
Что заяц, пыль и псы слились в одно и то же —
Одна змея ползла, змеиной головою,
Конечно, был русак, и шеей пыль, а двое
Псов, точно два хвоста, мелькали над травою.
Юрист с Асессором раскрыли рты в волненьи,
Вдруг побледнел Юрист, как плат, как привиденье.
Асессор побледнел, поникши головою…
Змея длинней, длинней — тут что-то роковое!
Разорвалась змея, исчезла шея пыли,
У леса голова, хвосты далеко были!
Пропала голова, как будто шутки ради
Мелькнула вдалеке, а псы остались сзади.
Обманутые псы бегут у перелеска,
Не то советуясь, не то ругаясь резко.
Подходят медленно и опускают уши,
И поджимают хвост. Позор им лёг на души!
Не смеют глаз поднять, свершили преступленье!
И к панам не идут, а стали в отдаленьи.
Тут голову на грудь Нотариус повесил,
Асессор не сдавал, но тоже был невесел!
Вдвоём они нашли немало отговорок;
Мол, не привыкли псы охотиться без сворок!
Мол, заяц выскочил нежданно, нынче в поле
Хоть обувай собак; булыжники там, что ли,
И камни острые, и рытвины, и кочки.
Так объясняли всё борзятники, до точки.
Могла быть эта речь охотникам полезной,
Но те не слушали, смеялись нелюбезно,
Перебирали вновь минувшую облаву,
А свист их оглашал зелёную дубраву!
Гречеха только раз на зайца обернулся,
Узнав, что убежал, спокойно отвернулся
И продолжал рассказ: «На чём бишь я, панове?
Ах, да на том, что я держу друзей на слове!
Послужит шкура им дистанцией дуэли.
Жалеют шляхтичи: «Погибнут в самом деле»,
Я отвечаю им с улыбкою невинной,
Что шкура может быть порою очень длинной!
Панове, знаете, как, по словам Марона,
К ливийцам приплыла прекрасная Дидона
И там клочок земли добыла при условьи,
Что он уместится под шкурою воловьей [50].
И вот на том клочке встал Карфаген могучий,
Я ночью изучал недаром этот случай!
Едва взошла заря на берегах Вилейки,
Домейко на коне, Довейко на линейке.
А через реку мост косматый, крепко вбитый, —
Ремни из шкуры там нарезаны и сшиты.
Домейко стал на хвост, на морду стал Довейко,
Меж ними катится шумливая Вилейка!
«Стреляйтесь, — я сказал, — на славу подеритесь,
А лучше, удальцы, друг с другом помиритесь!»
Смеются шляхтичи, а дуэлянты злятся,
Ксендзу и мне пришлось немало постараться:
Читать Евангелье и приводить законы [51].
Смирились гордецы, хоть были непреклонны!
Довейко в жёны взял себе сестру Домейки,
До гробовой доски дружили их семейки!
Друзей примернее не знали мы в округе.
Домейко шурина сестру избрал в супруги.
Поставили они корчму на месте боя,
Её «Медведицей» [52] прозвали меж собою.
Охотничьи планы Телимены • Огородница готовится к вступлению в свет и выслушивает советы наставницы • Охотники возвращаются • Изумление Тадеуша • Вторичная встреча в Храме грёз и примирение, достигнутое при посредничестве муравьёв • За столом завязывается беседа об охоте • Прерванный рассказ Войского о Рейтане и князе Денасове • Переговоры между сторонами, тоже прерванные • Явленье с ключом • Ссора • Военный совет Графа с Гервазием.