Что б ни случалось, отец всегда держал себя с Тимой вежливо.
Когда Тима опрокинул на пол керосиновую лампу и похожий на шляпу зеленый стеклянный абажур разбился вдребезги, отец только сказал огорченно:
— Ну, брат, натворили мы с тобой! Придет мама, что мы ей скажем? — Присев на корточки, отец собирал осколки в газету.
— Папа! — заявил Тима.— Хочешь, пойду на кухню и просижу там один всю ночь, пока мама не простит?
Петр Григорьевич высыпал осколки в помойное ведро, долго молча ходил по комнате, пощипывая бородку, потом заглянул под стол, куда залез Тима, чтобы не видеть опечаленного отцовского лица, и произнес сердито:
— Только слабодушные люди могут просить о наказании, не чувствуя за собой вины.
— Папа,— проныл Тима,— я же нечаянно его разбил!
— Тогда есть все основания упрекнуть тебя в лицемерии,— нравоучительно сказал отец.
— Я же просто испугался, когда разбил!
— Выходит, ты трус?!
Этого Тима перенести не мог. Он вылез из-под стола, подошел к отцу и спросил, задыхаясь от обиды:
— Значит, я трус, по-твоему?
— Да,— спокойно ответил отец.
В отчаянии озираясь, Тима увидел на табуретке кринку с молоком, накрытую сверху блюдечком.
Вызывающе глядя в глаза отцу, Тима взял кринку в обе руки, высоко поднял ее, помедлил и бросил изо всех сил об пол.
— Вот,— прошептал Тима,— и еще чего-нибудь разобью!
Отец, сощурившись, смотрел на Тиму.
— Ты знаешь на кого сейчас похож? На погромщика!
Тима знал, кто такие погромщики. Об этом рассказывала мама. Его еще не было на свете, а мама тогда жила в Ростове, где по улицам ходили с портретами царя ломовые извозчики и лабазники. Мама прятала от них свою подругу Эсфирь. Когда в дверь стали бить каблуками, папа — который еще вовсе не был папой, а просто пришел в гости к маме,— снял студенческую тужурку, надел на пальцы оловянный кастет, скинул крючок с двери и стал драться в прихожей. Если бы рабочие-дружинники не разогнали погромщиков, папу убили бы. У папы до сих пор бровь рассечена белым шрамом.
Погромщики — это было самое оскорбительное в доме слово... Тима зажмурился, глубоко вздохнул, чтобы набраться сил, и разразился отчаянными рыданиями. И когда наконец открыл слипшиеся от слез глаза, увидел, что отец стоит у двери одетый.
— Папа, папочка,— закричал Тима истошно,— только не уходи!
— Я пойду к соседям занять молока,— спокойно сказал отец. — Если ты боишься один посидеть в комнате,— насмешливо предложил он,— пожалуйста, идем вместе.
— Но ты вернешься, не обманешь?
— Я никогда не обманываю и не говорю неправду! — сказал сердито отец и попросил: — Будь добр, возьми тряпку и вытри пол.
Всхлипывая, Тима долго возил тяжелой мокрой тряпкой по молочной луже. Потом он положил тряпку возле помойного ведра, вымыл под умывальником руки и, вздохнув, уселся в углу между печкой и умывальником. В кухне было темно и страшно. Вокруг железной дверцы печки собрались кучкой черные тараканы. По сырой стене, где был прибит умывальник, ползали мокрицы. У помойного ведра скреблась мышь, в кладовке грохотал пустой посудой хомяк.
«Как в тюрьме,— подумал Тима,— только в тюрьме больше животных, папа говорил, самое противное там — клопы и блохи, а мыши даже ничего, с ними весело. Папа воспитал одну, она у него из рук крошки ела».
Вот Тиму папа тоже очень терпеливо воспитывает, никогда не ругает, не бьет, он только рассказывает ровным, спокойным голосом, каким должен быть человек — честным, правдивым, смелым. Но когда мама хвалилась, что Тима сам умеет ставить самовар и ходит за водой к водоразборной будке, отец сказал: «Это же — естественное чувство долга».
Сознание вины терзало сердце Тимы, хотя он и считал себя оскорбленным. Ведь Тима так редко видит отца. Почему отец всегда разговаривает с ним, как со взрослым? У Вовки Сухорева отец тоже сидел в тюрьмах и тоже вернулся из ссылки, но он своего Вовку водит повсюду с собой и хвастливо говорит:
— Видали моего отпрыска? А ну, Вовка! Вопрос: кто есть узурпатор, кровопийца, губитель народа?
— Царь-император, самодержец Николай Второй и последний,— бойко отвечает Вовка, весело поблескивая хитрыми глазами.
А вот отец Тимы строго-настрого запретил ему говорить плохое о царе. И каждый раз поспешно посылает гулять на улицу, когда приходят гости.
Правда, однажды произошел ужасный случай. Но Тима тогда был еще совсем маленьким. Они приехали тайком из Нарыма в уездный сибирский город в большой просмоленной лодке и поселились в гостинице «Дворянское подворье».
Отец сбрил бороду, усы и стал сразу очень молодым. А мама расплела косы, сделала высокую прическу, купила жакет, расшитый черной тесьмой, и стала очень красивой, но только уж слишком важной, как жена нарымского урядника.
— Ну, старик,— говорил отец Тиме, сияя,— скоро в Россию поедем! — и мечтательно добавлял: — Там, брат, тепло.
А мама тревожно спрашивала, расправляя буфы на плечах жакета:
— Как ты думаешь, Петр? Не будет сразу слишком бросаться в глаза, что я одета несколько провинциально?
Потом мама с папой шептались, а отец вполголоса говорил:
— Паспорта надежнее настоящих, уж это, Варюша, будь спокойна, лучшего гравера, чем Изаксон, во всей Сибири нет. Артист! Он всем нашим стряпает.
Родители с утра уходили в город и приходили только вечером, счастливые и оживленные.
Как-то Тима полдня просидел в номере. Когда ему стало совсем невтерпеж одному, он открыл дверь и вышел в коридор, что было ему строго запрещено.
Тима долго бродил по длинному пустынному коридору «Дворянского подворья», не спуская глаз со своих желтых, совсем еще новеньких козловых ботинок. Вдруг кто-то поднял его высоко вверх и весело оглушительным голосом спросил:
Не жмут ботинки-то? — И, не дожидаясь ответа, краснорожий, усатый, стриженный ежиком человек предложил: — Желаешь поглядеть, как я «Барыню» пляшу?
Притопнув ногами в чесаных валенках с галошами, подпрыгнул, легко и быстро прошелся по коридору вприсядку. Наклонился над Тимой и заговорщицки спросил:
— Пряники будем есть или как? — Заметив, что Тима колеблется, воскликнул: — Стой, я те лучше щегла покажу! Он только по обличью щегол, а поет, как кенар. А кота ученого зреть желаешь? Через ногу по команде прыгает!
Человек взял ошеломленного Тиму за руку и привел его в комнатушку под лестницей, где жил швейцар.
Под потолком в клетке сидел, нахохлившись, жирный снегирь. Человек просунул сквозь прутья клетки палец, столкнул снегиря с жердочки и разочарованно сказал:
— А я думал, Енакентий щегла держит. Тоже ценитель!
Потом опустился на пол, пошарил под койкой веником и весело заявил:
— Удрал кот куда-то. Но ничего, мы его еще сыщем.— Похлопал ладонью по табуретке и предложил: — Садись! Я тебе, покуда кот не явится, один фокус-покус покажу. У тебя монета есть? Тогда держи от меня пятиалтынный насовсем. Теперь ты с этим капиталом можешь чем хочешь завладеть. Тебе небось отец денег не дает. Приказчики — они народ жадный.
— Мой папа не жадный и вовсе не приказчик,— обиделся Тима.
Человек рассмеялся и сказал:
— Я же шучу. Это про твоего отца глупость сказал тут один подрядчик. Отец у него в Семипалатинске, когда вы там жили, деньжищи зажал и не отдает.
— А мы в Семипалатинске никогда не жили, врете вы все про папу! — возмутился Тима и положил пятиалтынный на стол.
— Да ты не обижайся. На хороших людей всегда клепают.— И человек пригрозил: — Уж я теперь тому подрядчику бока обломаю! — И озабоченно осведомился: — Так где, ты говоришь, вы до этого жили?
— В Нарыме! — горячо сказал Тима.— Честное слово, в Нарыме!
Человек просиял и стал радостно сыпать словами:
— Ну, спасибо, друг, выручил ты меня, как говорится!
Камень с сердца снял! — С уважением, как взрослому, пожал Тиме руку: — Ну, прямо ты мне душу облегчил!
Вечером, когда Тима с папой и мамой пил чай в номере и папа снова рассказывал Тиме о том, как хорошо им будет в России, дверь отворилась и вошел жандармский офицер в сопровождении двух полицейских. В одном из них Тима с ужасом узнал своего знакомого.
Офицер вежливо поклонился матери, приложив к фуражке два пальца:
— Прошу прощения за столь внезапное вторжение, мадам! — Обернувшись к отцу, мгновенно свирепо меняясь в лице, отрывисто приказал: — Попрошу одеться и следовать.
Отец продолжал спокойно сидеть за столом.
— Господин жандармский офицер, надеюсь, вы знаете порядки и сообщите хотя бы мотивы?..
— Грызлов! — крикнул офицер.
Полицейский, в котором Тима узнал своего знакомого, шагнул вперед, осклабился и проговорил радостно, показывая пальцем на Тиму:
— Мальчик вот все как есть мне сегодня доложил,— И, обращаясь к отцу, укоризненно сказал: — Так что вы, господин, не запирайтесь. Не из какого вы Семипалатинска. А самым что ни на есть бесчестным образом нарушили статью закона.
— Ну и мерзавец! — сказал отец.
— Мал еще! Не обучен врать,— благодушно заступился за Тиму полицейский.
— Это я тебе говорю, негодяй!
— А вы мне не тыкайте,— обиделся полицейский и обратился к офицеру плаксивым голосом: — Ваше благородие, попрошу внести в протокол оскорбление при исполнении службы.
Отец молча надел пальто, держа шапку в руке, подошел к матери, осторожно и нежно поцеловал ее в висок, потом взял Тиму на руки, прижал к груди его дрожащее, мокрое лицо и сказал тихо, вполголоса:
— Не плачь, глупыш. Взрослые, умные люди и те иногда пасовали перед провокаторами. А ты же у нас еще совсем маленький.
Спустя два месяца Тима вместе с мамой ехал на буксирном пароходе, вниз по реке. Все время шел мокрый снег, а кругом стояла густая, темно-синяя тайга. Вся река была пятнистой от слипшихся льдин. Чем дальше плыли на север, тем реже становилась тайга, а льдины — огромнее, матросы все время отталкивали их от парохода шестами. Потом пароход остановился, и Тиму с мамой свезли на берег в лодке. Три дня их вез на санях нерусский широколицый старик. В низкие сани были впряжены два оленя, и старик погонял их не кнутом, а тонкой длинной палкой.
Они ехали по белой пустыне без дороги, вокруг торчали какие-то низенькие, кривые деревца ростом с Тиму. Все вокруг было одинаково бело, и Тиме казалось, что они никак не могут съехать с одного места. Но вот показались закопченные кучи снега.