Чорт знает! Пишем о революции, о людях революции, о жизни, революцией с самого дна вздыбленной, перемешанной, — а выходит трагедия, страхи выходят, нытье...
Разве не было в революции здорового, сверкающего, металлом звонким гремящего смеха? Разве не было?..
Было.
Вот Макариха, у которой хиус выдубил морщинистую кожу на лице и на руках и годы провели хитрый узор морщин, — вот Макариха, которая дальше своей Никольщины бывала только в ста верстах на торгу волостном, — она в эту самую революцию смех слыхала — веселый, неудержный, прилипчивый. Такой смех, что на старости лет сморщила она лицо свое, все морщинки радостью осветила, все бороздочки в радости искупала — и от хохота закашлялась, заохала, заныла.
Так вот, значит:
Шел Никша еланью с Верхней Заимки домой в Никольщину. Шел навеселе. Пошатываясь, скрипучим голосом (не голос — телега немазанная!) песню проголосную, жалостливую напевая. Шел — и нес в себе мысли веселые, легкие. Акентий Васильевич, которому Никша на Верхней Заимке руду метал — кровь дурную, лишнюю выпускал, отменно самогон наловчился гнать, и от того самогона тепло звенело в голове, выплясывали сами по себе ноги, и нечаянная радость по сердцу растекалась.
Мысли у Никши веселые были, горделивые: вот, изгаляются напроходь мужики над Никшей, бездомовщиной попрекают, ленью и тем, что баба-покойница с писарем валандалась, и тем, что дети не шли, не родились от него, и корявым лицом несуразным. Всем попрекают, а коснись заделье какое — тут сразу тебе: Никон Палыч, помоги, уважь! А Никон Палыч не только руду умеет метать, он и тараканов выводить мастер, он хомут снимать ловкач — болезнь это такая — хомут, неладная болезнь, приговорная; у него заговор есть от змеиного укуса, заговор от лихого глазу, от лихоманки, потыкоты, от чирьев. Нужный человек Никон Палыч. В крестьянском обиходе как без него обойдешься? Ну, конечно, как только нужда пройдет — сразу и забудется Никон Палыч, и вылезет обидное, насмешливое: Никша.
Легкие мысли нес в себе Никша. Под ноги не глядел, косолапо загребал пыль с тропинки, путался в траве, натыкался на пни.
А на елани пахло мятой, веял теплый ветер, над еланью птицы чертили со свистом небо. Горел июль, томительный, душный.
Никша вспомнил, что давно не курил, полез за гашник за кисетом, пошарил там: нет трубки, нет кисета. Выругался Никша, обыскал себя, охлопал. Разозлился он на себя: экий заполошный, курево потерял. Поглядел под ногами, на тропинку взглянул. Эх, надо ворочаться обратно, по дороге искать.
Повернул Никша обратно, пошел, в землю глядит. А голова у Никши от угощенья отяжелела — вот и приключилось тут:
Брел он по тропинке без всяких оказий, пока одна тропинка вилась. Но на беду возле молоденьких березок тропинка разбежалась в две стороны, и Никша остановился. Не нужно было вовсе останавливаться — ведь по дороге этой хожено-езжано Никоном Палычем не меньше, как годков сорок, мог бы нюхом каким верный путь свой учуять. А вот — остановился он — и напало на него сомнение — вправо или влево подаваться?
Сначала Никша рассмеялся над самим собой и над этой оказией. Потом поводил по воздуху седенькой бороденкой, понюхал, пофыркал и еще раз рассердился. А рассердившись, совсем все позабыл, какая дорога верная — правая ли, левая. И по пьяному упрямству своему взял да и пошел правой дорогой. Без всякого соображения, а так, со злости.
Шел Никша, сопел, сердился. И песен уже не пел. Курить хотелось, похмелье разбирало, дорога сердила.
Сопрел Никша. Тропинка повернула в осинник — светлый такой, веселый, из осинника выползла в калтусинку с темнозеленой осокой. За калтусинкой тальник пошел. А там дальше сосновый бор темнеет.
Сопрел Никша, а как увидал тальник, скривился, плюнул и выругался — в бога, в родительницу, в печенку, — мастер был Никша сквернословить.
Но, выругавшись, не остановился он, не повернул обратно, а упорно, упрямо, зло попер дальше. Промахал тальник, взобрался на взлобочек, вошел в сосновую пахучую теплынь. Прошел шагов с десяток, вдруг:
— Стой...
Остановился Никша. Как не остановишься, если на тебя три винтовки сердито уставятся?
— Кто такой?
Скривился Никша: ах, чудаки какие, веселый разговор какой ведут.
— Тутошний я... Из Никольщины. Никон Палыч. Пермяков.
— Чего шляешься? — Ружья опустили, придвинулись к Никше, обступили его.
— По домашности я своей... Ну и при том, как у Акентия Васильича самогон замечательный... Заплутался я, одним словом...
Хихикает Никша, весело ему, что люди встретились. А те разглядели его, винтовки за плечи вскинули, потоптались, переговорились меж собой тихо. И говорит один из них Никше:
— Ну, ты, пьяница, не вздумай болтать...
— Да я... да божжа мой... — захлебнулся Никша. — Да рази я не понимаю... Я, братки мои, сразу смекнул: красные вы... Партизаны... Ну, партизаньте, а мое дело молчок... А, между прочим, нет ли у вас, ребята, табачку?.. Трубку я, язви ее, оборонил где-то...
Трое послушали Никшу, переглянулись. Один достал из кармана кисет, оборвал кусок мятой бумаги, сыпнул немножко махорки и сунул Никше.
— На, кури, идиёт... — ласково сказал он и захохотал. Товарищи его подхватили смех. Засмеялся и Никша.
— Ах, чудаки вы, ругатели! — восхищался он и кургузыми, шаршавыми пальцами неумело крутил папиросу. Махорка у него сыпалась, бумага разлезалась, он яростно зализывал, заклеивал ее языком. Кой-как управился.
— Ну, — говорит, — теперь пожалуйте мне, ребята, огонька, а затем шагайте вы себе по партизанскому вашему делу с богом...
Дали ему огня. И когда он закурил, его повернули за плечи, толкнули в спину и с хохотом сказали:
— А ты, пьяница, катись теперь по пьяному своему делу и знай помалкивай...
— Ладно, ладно, — смеялся Никша.
Пошел Никша обратно. Шел и оглядывался. Сначала видел тех трех с ружьями и ухмылялся им.
Потом, когда отгородили их тальники, он ухмылялся сам с собою. Так, ухмыляясь и беспутно дымя крученкой, брел Никша и удивлялся своей сообразительности.
— Вот, — втолковывал Никша встречным березкам, высокой траве и даже пенькам тупоголовым, — вот Никон Палыч какой мозговитый! Сразу смекнул: партизаны. Ни единого слова не сказал, а как отрезал: красные... Хе-хе...
Закашлялся Никша от смеха, выплюнул крошечный окурок, губы вытер шершавой ладонью. И почувствовал он усталость в ногах, а в голове круженье.
Солнце покатилось с полудня. Жгло оно жестоко. От земли шел ядреный густой дух. Короткие тени лежали истомно и тяжко.
Никша подумал, поскреб в лохмах своих, выбрал тенистое местечко и прилег. И, прилегши, задремал Никша, смореный самогоном, жарким днем и долгою дорогой.
В бок что-то ударило. Никша сонно отмахнулся и невнятно забормотал. Но удар повторился сильнее. В бок садануло крепче. Никша разодрал сонные глаза и увидел: наклоняется над ним рыжий человек с винтовкой в руках, прикладом уперся в Никшин бок и матерно ругается:
— Подымайся, лешай! Слышь, протри гляделки-то!
Поднялся Никша на ноги, сморщился обиженно:
— О, будь вы прокляты. Это чо-жа такое — опять партизаны?..
Рыжий тяжело положил руку на Никшино плечо и переспросил:
— Ты рази встречал партизан?
— Да как-жа, милый человек! — обрадовался Никша: — они меня табачком угостили, о том, другом разговор вели. Вопче — устретился я с имя...
Рыжий снял свою руку с Никшиного плеча.
— Пойдем! — сказал он.
— Куды? — полюбопытствовал Никша.
— Помалкивай... Увидишь.
Никша осел. Тяжело было передвигать ноги. Во рту было кисло, долила жажда.
— Ты где видел красных... наших? — спросил на-ходу рыжий.
— В сосняке... за калтусиной.
— Много их?
— Много-ль?.. Кто их знает? Я-то видел трех, кажись. А там, видать, ешшо...
Рыжий снова замолчал. А тем временем вошли в осинник. Куда-то свернули, продрались сквозь чащу и вышли на поляну. А на поляне людно, полеживают люди вооруженные, небольшой дымок курится.
Подвел рыжий Никшу к какому-то, видать, главному. И слышит Никша, холодея от страха:
— Вот, ваше благородье, сведения имеются.
Глядит Никша на главного, а у того погоны поблескивают, портупея через плечо, осанка офицерская. Батюшки! Какую же ты, Никша, промашку дал, белых за партизан принял, своих с чужими спутал.
Офицер наморщил лоб:
— Ну-ка ты, сукин сын, рассказывай, что знаешь. И без всякого запирательства...
Стал Никша вертеться, юлить. Хмель с него соскочил, как с облупленного. Смятенье вползло в него, тоска.
Но хитрость Никше не помогла: видно, похитрей его нашлись.
— Ничего я не знаю, господа военные, — взмолился он. А рыжий тут как тут:
— Врет он, ваше благородье. Он мне, как я разбудил его, все сразу выложил. Запирается он теперь, ваше благородье.
Прижали Никшу. Слаб человек — все рассказал он. Даже про то, как руду метал Акентию Васильичу, как самогонкой угостился, как с дороги сбился.
Когда выпотрошили всего Никшу, главный всполошился:
— Это, значит, выходит, что нас отрезать от подпоручика Власова собираются... Что же он-то думает?..
Собрал он своих подручных. Заговорили, засовещались.
Никшу отогнали в сторону и сказали ему:
— Ты, челдон, сиди тут, да не рыпайся...
Сидел Никша и не рыпался.
А военные люди собрались на поляне. Налезло их откуда-то много. Пошло между ними волненье. Видно, готовятся к чему-то, стягиваются, выслушивают что-то от подручных главного, с оружием своим возятся.
Притих Никша. Сосет у него под ложечкой, да не похмелье, — не до похмелья тут! — ворочается у него на сердце тяжелое: «эх, подвел по пьяной лавочке партизан!»
Глядит Никша по сторонам — как бы улизнуть. Да не улизнешь — хоть и суетятся военные со своей какой-то заботой, а Никшу не забывают, к Никше глаз приставлен, а у глаза винтовочка между колен.
Потянулись военные с поляны. Опустела она. Остались Никша да караульщик его.
Караульщик пождал, пока все с поляны уйдут, а потом Никшу наставляет:
— Вот ты, обормот, теперь на мое попеченье оставлен. И заруби себе на картошке своей: ежели уползать вздумаешь, влеплю я тебе по мягкому месту всю, значит, обойму... И больше ничего!..
Хмыкнул Никша:
— Чудак ты, милый человек. Какой мне резон шкуру свою портить... У меня шкура не купленная... Хе!..
— То-то.
Караульщик добыл свой табак, устроил себе курево, задымил. Никша завистливо глядел на него и ждал. И когда караульщик докурил свою папироску, Никша протянул руку.
— Не бросай, земляк. Шибко курить охота.
Караульщик отдал ему окурок и засмеялся:
— Плохой, видать ты, хрестьянин! — незлобиво сказал он. — Никакой в тебе хозяйственности не видно... Неужто самосадкой не занимаешься? Ведь по вашим местам, слыхивал я, маньжурский хорошо родится...
Никша сконфузился:
— У меня, землячок, земли мало. И притом, так тебе объяснить, вдовый я. И еще, значит, ребят нет никого... Ну, хозяйство у меня, поэтому, совсем плевое...
— Видать... — укоризненно покачал головой караульщик.
Помолчали.
Поерзал Никша на месте, подмял под собою траву, почесал поясницу. Вздохнул и спросил:
— А куда же ты, землячок, денешься со мной? Неушто все тут сидеть будем?..
Караульщик переложил винтовку с одной руки на другую и лениво, но важно ответил:
— Распоряженье мне такое, чтоб прибыть с тобою в деревню Никольщину... На соединенье с главными частями...
Никша весело ухмыльнулся:
— Ну, ета хорошо... Оччень хорошо!.. На родину, значит.
— А хорошо ли эта, али худо, — веско молвил караульщик, — про то мне, обормот, не ведаемо...
С прохладцей, вразвалку, не торопясь, в прохладную пору пришли Никша с караульщиком в Никольщину. И до первых домов не дошли — вдруг: — Стой! Руки вверх! Подымай руки, бросай винтовку!
Караульщик воззрился, увидал десяток вооруженных ребят, бросил винтовку и вытянул руки к небу. Никша потянул было тоже руки вверх, да разглядел вооруженных, узнал соседских пьяновских ребят.
— Вот я вам, ребята, рестанта пленного привел! — захвастался он и толканул вперед своего караульщика. Ребята окружили их, подобрали винтовку и сразу вцепились в Никшина караульщика:
— Из какого отряда?
— Да я рази по своей воле? — завилял солдат.
— Ты не волынь! — прикрикнули на него. — Ты докладывай, о чем тебя спрашивают: какого отряду и сколько вас там этаких?
— Есаула Агафонова мы... — вздохнул солдат. — Рота нас да еще полроты у подпоручика Власова...
— Так... Ну, а ты, Никша, как в етом деле заплутался? То-есть, каким манером у тебя вышло, што под конвоем представился? А?
Никша вскинул гордо голову и наморщил лоб:
— Под конвоем я — это, конешно, правильно... Только вышло вот оно как: представил я вам полоненного супротивника...
Солдат укоризненно покачал головой и перебил Никшу:
— Эх, и ботало же... — обратился он к ребятам. — Звонарь у вас, товарищи партизаны, мужичёнко этот. Вы лучше допросите его, как он командиру нашему, есаулу Агафонову, про местонахожденье красных указал... Вот!
Ребята обступили теснее Никшу и напали на него:
— Правда это? Каким манером ты против обчества пошел? Ну?
Никша сорвал картуз с лохматой головы и бросил его о-земь.
— Ребята! — заныл он. — Затменье у меня получилось... Обошли меня гады эти... Я спьяну-то их не разглядел, да и брякнул...
— Что брякнул-то?
— Да вот, что, мол, краснье в Плишкинском бору находятся...
— В Плишкинском?..
— В ем самом.
— Чего ты мелешь?!
— Чего боташь-то?! Каки-таки красные в Плишкинском бору?..
— Да я видал... — растерянно оправдывался Никша. — Сустретились они мне, я спрашиваю: «Красные?» — они мне: «Красные»...
— А больше ничего?..
— Больше ничего... Покурить дали. Потом, как я был уставши от угощенья, пошел я под кустик и соснул. И разбудили меня вот эти, его связчики, — ткнул он черным пальцем в солдата, караульщика своего. — Я со сна-то и объяви им про красных... Ах, сплошал я, ребята! Вот уж как сплошал, никакого ума приложить не могу...