Стояло жаркое летнее утро. По залитой солнцем зеленой улице Кишинева ехала милицейская машина. Следом за ней плавно катил открытый «газик», а в нем чинно сидели пионервожатые в белых рубашках, красных, словно языки костра, галстуках и знаменосцы с алыми ручьями лент через плечо.
Горнисты, не жалея сил, трубили. Над машиной струился вечный огонь знамен. Они отбрасывали горячий свет на автобусы.
У бровки тротуара понуро стоял подросток лет двенадцати. Высокий, голенастый, с узкой грудью, в огромного размера сандалиях — типичный акселерат семидесятых. Звали его Никушор. Был он в открытой клетчатой рубашке и шортах. На смуглом лице влажно блестели карие тревожные глаза. Под мышкой у него торчала табличка с надписью «Зверей не кормить».
А по улице важно, один за другим, точно водяные жуки, проплывали автобусы. Малявка с «босой» головой (так Никушор называл про себя стриженых), сидя на плечах у папы, махал отъезжающей сестре. Какая-то девчонка, сплошь осыпанная веснушками, будто отрубями, цепко держалась за руку отца, словно боясь его потерять. Другой она махала брату.
У всех были папы, мамы, дедушки и бабушки…
Никушор, прищурив глаза от солнца, провожал взглядом автобусы. Они увозили счастливых сверстников в пионерское лето. Люди толкали его, незло поругивали, но он не двигался с места. Среди всего этого пестрого многолюдья он вдруг почувствовал себя совершенно одиноким. Наверное, так чувствовал себя Робинзон у необитаемого острова, среди шумящих волн океана!
Понаблюдав, Никушор двинулся в сторону пешеходного моста. На мосту остановился. Последний автобус исчез за поворотом. Звуки горна медленно остывали в воздухе.
И вдруг позади послышалась музыка. Никушор обернулся. Перед ним стоял огромный черный бульдог. Его шелковая шерсть лоснилась. В зубах он держал японский транзистор. Никушор подошел к собаке, присел на корточки.
Неожиданно на его плечо опустилась рука. Длинноволосый, стройный парень в белой сорочке при бабочке улыбался.
— Привет! — небрежно бросил он. — Музыкой интересуетесь, молодой человек? Честь имею представиться, — парень поклонился. — Дирижер.
— Чего тебе?
— Ничего, — пожал плечами Дирижер. — Просто я люблю единомышленников. Такая у меня слабость. Привет! — и он отвернулся.
Никушор попытался привлечь его внимание. Он кашлянул, затем шумно высморкался, но парень не обернулся. Тогда Никушор протянул руку собаке.
— Дай лапу!
Бульдог грозно зарычал. Никушор отскочил. Ну и ладно. Подумаешь, дирижер! Видали мы таких дирижеров. А этот пес похож на своего хозяина.
— Ну, я пошел, — сказал он на всякий случай.
— Иди, — равнодушно отозвался Дирижер. — Тебя никто не держит.
Но Никушор топтался на месте. Почему? Он бы и сам не смог ответить. Может, именно потому, что никто не собирался удерживать.
Он явно искал предлог, чтобы остаться. Зачем-то расстегнул сандалии, нагнулся, глянул на Дирижера.
Парень, не скрывая усмешки, наблюдал за ним.
И тогда Никушор словно бы очнулся. Он вдруг заторопился, мигом застегнул сандалии и зашагал по мосту.
Навстречу мчались машины. Они обдавали его горячим ветром, смешанным с выхлопными газами и острым духом тающего асфальта.
Дома под мостом словно бы струились в знойном воздухе. Струились алые острова клумб, зеленые облака деревьев, струилась серая, в черных пятнах мазута, река шоссе.
В зыбком мареве вибрировали в небе провода троллейбусных линий, колебались мощные стебли столбов с белыми бутонами лампочек, плыли, как при замедленной съемке, люди.
Зной стлался по земле. По ней уже бежали свежие трещины, в которые набивались свернувшиеся от жара лепестки роз, когда душный ветер машин срывал их с кустов.
Город спешил жить. Грузовики везли железобетонные блоки, арматуру, снежные глыбы ракушечника, похожего на рафинад, — так аккуратно он был распилен и так слепил глаза на солнце.
Мой белый город,
Ты цветок из камня.
Омытый добрым
Солнечным дождем, —
несся из раскаленных кабин голос Софики Ротару.
Это был его город. Пусть не всегда в жизни Никушора сияло солнце, но над городом оно, казалось, не заходило. Он весь светился белым камнем. И потому в Кишиневе, по твердому убеждению Никушора, стояли свои «белые» ночи.
Его улицы посреди слепого зноя, в своих морозно-серебрящихся платьях протягивали руки к зеленым проспектам. И с каждым годом их становилось все больше.
Часто в многолюдном солнечном городе Никушор бывал одинок. Но разве в этом виноват его любимый город?
У подъезда нового девятиэтажного дома Никушор остановился. Новоселы разгружали мебель. Двое мужчин: один — толстый, в белой водолазке, другой — тонкий, в синей майке и соломенной шляпе, пытались внести в подъезд массивный арабский шкаф. Несколько минут шла упорная борьба со шкафом. Победил шкаф. Мужчины, отдуваясь, отошли в сторону.
— Зачем вам этот шкаф? — спросил тонкий, вытирая шею желтым платком.
— А я знаю? — развел руками толстый. — Дефицит.
Усмешка скользнула по губам Никушора. Он протиснулся в подъезд и вошел в лифт. Выйдя на седьмом этаже, достал из-под надувного резинового коврика ключ, открыл дверь.
В квартире его встретил хаос. Мебель еще не успели расставить, и потому шифоньер стоял в прихожей, а на письменном столе лежал пылесос «Ракета». И конверт. Письмо было адресовано отцу.
Включив в комнате цветной телевизор, Никушор пробрался на кухню, открыл двери кладовки и швырнул туда табличку с надписью «Зверей не кормить». Там была настоящая коллекция запрещающих табличек: «Не сорить», «Не курить», «По газонам не ходить», «Не шуметь», «Посторонним вход воспрещен», «Раскопки не производить»…
В кухне на подоконнике стоял магнитофон. Никушор, зевнув, привычно нажал на белую клавишу. И тотчас в кухню вошел грудной голос мамы: «Никушор! Еда в холодильнике. Не пей сырую воду. Не уходи далеко от дома. Не дразни на пустыре собак. Мама».
Сделав кислую мину, он выключил магнитофон.
Заглянув в холодильник, потрогал ливерную колбасу, прозванную кем-то из мальчишек «собачьей радостью», и не стал есть.
Хлопнула входная дверь.
— Никушор, ты дома?
Это был голос отца.
Он не ответил. Если дверь открыта, зачем спрашивать?
— Неделю живем, — продолжал отец, — а порядка никакого. В этом хаосе ничего не найдешь. Ты не знаешь, где мой портфель?
Никушор с трудом пробрался в комнату и увидел, как его отец, Александр Филиппович Яган, став на колени, шарит руками под диваном. Из кармана его куртки торчал уголок конверта.
— Опять командировка? — с досадой спросил Никушор. — А как же велосипед?..
— В другой раз.
— И на озеро ты не пришел. А я, между прочим, ждал…
Сняв с шифоньера портфель, он молча протянул его отцу. Вздохнул. Пристально посмотрел Ягану в глаза.
— Ну что ты так смотришь? — не выдержал тот. — Понимаешь — надо.
— «Надо, надо»! — раздраженно повторил Никушор и, круто повернув в сторону, подошел к телевизору.
Молодой диктор говорил: «Как же нам быть с этим Мишкой: ждать, чтобы однажды, подобно Кате, сбежал он за «девять километров»? Или, уж совсем озлобясь на белый свет, преступил и более опасный рубеж? А может, послушаемся бабушку: приласкаем парнишку? И глядишь, выпрямится, повеселеет маленький человек».
Никушор краем глаза посмотрел на отца, но Яган уже выходил за порог. Он не слушал телевизор.
«Мы передавали…» — сказал диктор, и Никушор с треском переключил программу. В комнату ворвался джаз. На экране четверо молодых людей играли, приплясывая.
Никушор поднял с пола старенькую гитару отца. Она была сплошь исписана цветными шариковыми авторучками: «Тирасполь», «Григориополь», «Чимишлия», «Каменка», «Сахарна»… И всюду стояли даты, когда отец побывал в экспедициях. Никушор отшвырнул гитару.