ИУДЫ


Не пугайся, глупый! Что стряслось? Ну, спокойно… Это убивают Иуду, дурачок. Да, убивают Иуду. Один водружен на Монтуррио, другой на проспекте, еще один там, у муниципального колодца. Я увидел их ночью, сверхъестественно парящих в воздухе, где веревка, с чердака на балкон, была незаметна. Какая гротескная мешанина старых цилиндров и женских рукавов, масок министров и побрякушек — под ясными звездами! Собаки лаяли на них, не унимаясь, а кони, боясь пройти под ними, пугливо пятились…

Сейчас колокола возвещают, Платеро, что завеса во храме раздралась. И в городе вряд ли найдется хоть одно ружье, не разряженное в Иуду. Даже сюда дошел запах пороха. Снова выстрел. Снова…

Только Иуды теперь — это, Платеро, депутат или учительница, судейский чин или сборщик налогов, алькальд или акушерка, и каждый мужчина, впадая в детство этим субботним утром Страстной недели, в сумятице смутных и вздорных весенних наваждений всаживает свою трусливую пулю в того, кто ему ненавистен.


ФРАСКО ВЕЛЕС


Сегодня, Платеро, выходить нельзя. Я только что на Площади писцов прочел рескрипт алькальда: «Всякий ПЕС на улицах нашего славного города Могера встреченный БЕЗ надзора и намордника будет расстрелян Представителями Власти».

Это значит, Платеро, что в городе появились бешеные собаки. Прошлой ночью я уже слышал выстрелы и на горе, и за Крепостью. Палил Ночной истребительный отряд мобильных частей муниципальной гвардии, творение того же Фраско Велеса.

Правда, придурковатая Лолилья кричит на каждом углу, что никаких бешеных собак нет и в помине, а наподобие того, как прежний алькальд наряжал Дурачка привидением, так нынешний отпугивает своей пальбой свидетелей, чтоб спокойно ввозить контрабанду можжевеловой водки.

Ну, а если всё всерьез и тебя укусит бешеная собака? Страшно подумать, Платеро!


ОБОРОТЕНЬ


Вдруг на углу Застенной, одиноко прогремев по мостовой, вдвойне грязный в туче пыли, вырастает осел. Вдогонку несутся камни, палки и мгновением позже — орава малышей, которые пыхтят, подтягивая рваные штаны, сползшие с темных животов.

Он огромен, черен, костляв и стар — сущий пресвитер, и тощ до того, что кости, кажется, вот-вот изрешетят облезлую шкуру. Он застывает и, скаля желтые зубы, похожие на мозоли, яростно кричит в поднебесье с немыслимой для его черствой старости силой… Заблудился? Ты знаешь его, Платеро? Чего он хочет? От кого бежит шальной колченогой рысью?

При виде его Платеро сводит торчком уши, становясь единорогом, потом, оставив одно ухо стоймя и свесив другое, трусит ко мне и силится не то укрыться в канавке, не то убежать. Черный придвигается вплотную, тесня Платеро, сбивает седло, нюхает и, взревев перед монастырской оградой, уходит рысью вниз по Застенной…

Странное, среди зноя, мгновение озноба, — моего или Платеро? — от которого все мутится. Словно тусклая тень растянутого крепа заволокла слепящую пустоту проулка, где вдруг удушливо оцепенел воздух… Мало-помалу издалека возвращается реальность. Докатывается шумный прибой рыбного рынка, где торговцы, только что с берега, вздымают окуней, тунцов, сардины и свои голоса; оживает колокол утренней службы, свистулька точильщика…

Платеро все вздрагивает, пришибленно глядя на меня, в немом оцепенении, из которого мы почему-то не можем выйти.

— Платеро, я думаю, что осел этот вовсе не осел…

И притихший Платеро снова дрожит — сплошной, чуть заметной дрожью — и смотрит, убегая, в сторону городского рва, хмуро и подавленно.


РОЖЕНИЦА


Та, о ком тебе рассказываю, Платеро, это собака Лобато, охранника. Ты ее хорошо знаешь, мы часто ее встречали. Вспомнил? Такая золотисто-белесая, как майский закат за облаками. Она родила четырех щенков, и Салуд, молочница, унесла их в свою хибарку, потому что у нее умирает ребенок и дон Луис велел давать ему отвар из щенячьего мяса.