Как я вперял свой взор в окружавшую нас тьму, силясь рассмотреть далекие башни нашего замка! Один из моряков совершенно иначе истолковал мои действия и, стараясь угадать мою мысль, заметил:

— Очень удобный, уединенный берег. Здесь многие нашли убежище. Я им тоже помогал, как и вам.

— За кого же вы меня принимаете? — недоуменно спросил я.

— Это не мое дело, сударь. Существуют занятия, о которых не принято говорить вслух.

— Неужели вы считаете меня контрабандистом?

— Вы это сами сказали. Да впрочем, не все ли равно? Наше дело доставить вас на берег.

— Даю честное слово, что вы ошибаетесь! Я не контрабандист.

— Значит, вы беглый арестант.

— Нет!

Моряк задумчиво оперся о весло и с подозрением взглянул на меня.

— Да вы, случаем, не наполеоновский ли шпион? — резко спросил он.

— Шпион? Я?!

Мой тон рассеял его гнусное подозрение.

— Ну да ладно, — сказал он. — Тогда только совсем в толк не возьму, кто вы такой. Но, окажись вы шпионом, я б и пальцем не пошевелил, чтоб перевезти вас. И плевать мне на приказ шкипера!

— Не забывай, что нам грех жаловаться на Бонапарта, — низким хриплым голосом заметил второй гребец, молчавший до сих пор, — он всегда был добр к нам.

Меня очень удивили его слова, потому что в Англии ненависть к французскому императору достигла апогея; все слои населения объединились в своей ненависти и презрении к нему. Но матрос не замедлил пояснить свою мысль.

— Сейчас положение бедных моряков стало лучше, мы в состоянии свободно вздохнуть, и за все спасибо Бонапарту, — сказал он. — Купцы уже получили свое, теперь и наш черед.

Я вспомнил, что Бонапарт завоевал определенную популярность среди контрабандистов, которые прибрали к рукам всю торговлю Ла-Манша. Моряк указал мне на черные, мрачные волны бушующего моря.

— Бонапарт сейчас вон там, — сказал он.

Читатель, ты живешь в более спокойное время, и тебе трудно понять, почему при этих словах невольная дрожь пробежала по моему телу. Всего десять лет назад мы впервые услышали его имя. Вдумайтесь, всего десять лет! Простому смертному хватило бы их только на то, чтобы стать офицером, а Бонапарт за это время из безвестного стал великим. Первый месяц все спрашивали друг друга, кто он, а в следующий он как опустошающий вихрь пронесся по Италии. Под ударами смуглого и не слишком воспитанного выскочки пали Генуя и Венеция. На поле битвы он внушает непреодолимый страх солдатам, а в спорах с политиками и министрами всегда выходит победителем. С безумной отвагой устремляется он на Восток, и, пока все изумляются небывалому походу, превратившему Египет во французскую провинцию, Бонапарт уже снова в Италии и наголову разбивает австрийцев.

Он переходит с места на место почти с такой же быстротой, с какой распространяется слух о его появлении. И где бы он ни появился, враги его терпят поражения. Карта Европы, благодаря его завоеваниям, значительно изменила свой облик: Голландия, Савойя, Швейцария существуют теперь только номинально, на самом деле эти страны — часть Франции. Владения Франции врезались в Европу по всем направлениям. Этот артиллерийский офицер достиг высшей власти в стране и без малейшего усилия раздавил революционную гидру, пред которой трепетали король и дворянство Франции.

Бонапарт продолжал войну, а мы следили за его молниеносными, как орудия рока, походами; его имя всегда связывалось с новыми подвигами и успехами. В конце концов мы стали смотреть на него как на человека сверхъестественного, покровительствующего Франции и угрожающего всей Европе. Присутствие этого исполина, казалось, ощущалось на всем материке, и обаяние его славы, его власти и силы было так для меня неотразимо, что, когда моряк, показав в сторону темнеющей бездны моря, воскликнул: «Бонапарт сейчас там!» — во мне мелькнула безумная мысль: не увижу ли я там исполинскую фигуру, гения стихий, исполненного угрозы, замышляющего что-то ужасное и носящегося над водами Ла-Манша?[1] Даже теперь, по прошествии стольких лет, после всего, что случилось, и после известия о падении Наполеона, я чувствую на себе неизбывную власть его обаяния. Что бы вы ни читали и что бы вы ни слышали об императоре, вы не в силах понять, чем было для нас его имя в те дни, в дни его славы!

Мы приближались к долгожданному берегу. На севере тянулся низкий мыс (названия его не припомню); в вечернем освещении его сероватые очертания меняли свой цвет на тускло-красное сияние остывающего раскаленного железа. В эту штормовую ночь темные воды, то видимые, то, казалось, исчезавшие, когда лодка, взлетала на гребень волны, словно таили в себе какое-то смутное предостережение. Полоса красных огней на суше походила на огромную шпагу, указывающую в сторону Англии.

— Что это? — не выдержал я.

— Мы уже говорили вам, сэр, — ответил моряк. — Одна из армий Бонапарта с ним самим во главе. Это огни его лагеря. Дальше до Остенде будет еще с дюжину таких же лагерей. Этот малыш Наполеон, пожалуй, двинется на Англию, если сумеет усыпить бдительность Нельсона. Бонапарт ждет лишь удобной минуты, но пока что удача от него отвернулась.

— Откуда же лорд Нельсон получает известия о Наполеоне? — спросил я, сильно заинтригованный последними словами матроса.

Тот молча указал мне куда-то поверх моего плеча, казалось, в беспредельную мглу; но, приглядевшись повнимательнее, я рассмотрел три слабо мерцавших огонька.

— Сторожевые суда, — пояснил он хриплым голосом.

— «Андромеда», сорок четыре орудия, — добавил его товарищ.

Моему воображению ярко освещенный берег и огни на море представились вдруг как стоящие лицом к лицу гении-великаны, властители двух враждебных друг другу стихий — суши и моря, готовые сразиться в последней исторической битве, которая изменит судьбу народов Европы. И я, француз душою, не мог не понимать, что исход этой битвы уже предрешен! Борьба между вымирающей нацией, численность которой сокращается, и нацией быстро растущей, с сильным, энергичным молодым поколением, в котором жизнь бьет ключом. Падет Франция — и она вымрет; если будет побеждена Англия, то вместе с ее кровью множество народов воспримет ее язык, ее обычаи! Какое громадное влияние окажет она на историю!

Очертания берега становились резче, и все отчетливее слышался шум прибоя. Вдруг из мглы выскользнула длинная лодка и направилась прямо к нам.

— Сторожевая лодка! — воскликнул один из моряков.

— Билл, мы попались! — ответил второй, пряча что-то в сапог.

Но лодка быстро скрылась из виду: со всей стремительностью, какую ей могли сообщить четыре пары весел в руках самых лучших гребцов, она понеслась в другом напоавлении. Моряки следили за нею, и их лица прояснились.

— Да они, видать, чувствуют себя не лучше нашего, — сказал один из них. — Уверен, это разведчики.

— Сдается мне, сегодня вы не один пожелали высадиться на этом берегу, — заметил его товарищ. — Но кто бы это мог быть?

— Будь я проклят, если знаю! Из-за них пришлось ссыпать в сапог добрый мешок тринидадского табака. Я уже имел счастье познакомиться с французской тюрьмой изнутри и не стремлюсь побывать там снова. Поднажмем, Билл!

Спустя несколько минут лодка с неприятным стуком врезалась в песчаный берег. Пожитки мои выбросили на берег, и скоро я очутился рядом с ними. Один из моряков столкнул лодку в воду, прыгнул в нее, и мои спутники стали стремительно удаляться от берега.

Кровавый отблеск огней на западе пропал, грозовые тучи застлали все небо, густая черная мгла нависла над океаном. Пока я следил за удалявшейся лодкой, резкий, сырой, пронизывающий ветер дул мне в лицо. Его завываниям вторил глухой рокот моря.

Вот так, ночью и в шторм, ранней весной 1805 года я, Луи де Лаваль, на двадцать первом году жизни после тринадцатилетнего изгнания вернулся в страну, где наш род в течение многих веков был украшением и опорой престола. Неласково обошлась с нами Франция: за верную службу она отплатила оскорблениями, изгнанием и конфискацией имущества. Но все было забыто, когда я, единственный оставшийся в живых из рода де Лавалей, опустился на колени на священной для меня родной земле, прильнул губами к влажному гравию и мне в лицо ударил резкий запах водорослей.