После первого представления случилось несчастье. Кофейник убил моего медведя. Рыбчинская пила кофе, кофейник лопнул от пара и обварил ей всё лицо. Второй раз играла Глама*, очень прилично. Теперь Глама уехала в Питер, и, таким образом, мой пушной зверь поневоле издох, не прожив и трех дней. Рыбчинская обещает выздороветь к воскресенью.

Теперь о Вас. Что касается «Театрального воробья»*, то он, кажется, пойдет. О нем был у меня разговор с Коршем, с Соловцовым же буду еще говорить, выбрав для сего наиболее благоприятную минуту.

С «Дачным мужем» не торопитесь*. Успокойте свои щеглиные нервы. Если Вы в самом деле пришли к убеждению, что III акт не нужен, то так тому и быть, но если этого убеждения нет, то зачем идти на уступки? Пусть лучше пьеса лежит в архиве, чем идти на уступки… Ведь если раз уступите, то Ваши нервы будут уступать без конца… Побольше железа!

По-моему, лучше написать две новые пьесы, чем один раз уступить. Это покойнее, выгоднее и легче. Не торопитесь, голубушка…

Я сделаюсь популярным водевилистом? Эка, хватили! Если во всю свою жизнь я с грехом пополам нацарапаю с десяток сценических безделиц, то и на том спасибо. Для сцены у меня нет любви. «Силу гипнотизма» я напишу летом* — теперь не хочется. В этот сезон напишу один водевильчик* и на этом успокоюсь до лета. Разве это труд? Разве тут страсть?

Видаюсь с Тихоновым*. Он советует послать «Медведя» в Александринку.

Все наши здравствуют и шлют Вам свой поклон. Будьте здоровы и не хандрите.

Ваш Antoine.

Сысоевой Е. А., 2 ноября 1888

518. Е. А. СЫСОЕВОЙ

2 ноября 1888 г. Москва.


2 ноябрь.

Уважаемая Екатерина Алексеевна!

Простите, что я запаздываю ответом на Ваше письмо. В последнее время у меня было много нелитературных хлопот, так что всё, имеющее отношение к литературе, пришлось отложить недели на две.

Я не сдержал свое обещание — не прислал в «Родник» рассказ — по причинам, от меня не зависящим. Как мне ни грустно сознаться, но я сознаюсь: моя голова отяжелела и бедна сюжетами. За полгода я никак не мог придумать подходящего сюжета, а давать в детский журнал обычную поденщину, дебютировать с этого, мне не хотелось и не хочется. Говорю это искренно и уверяю Вас, что о нежелании моем работать у Вас не может быть и речи. Всё лето я путешествовал, теперь спешу отработать авансы. Когда я почувствую себя свободным от долгов — их немного, — я стану придумывать сюжет для «Родника», теперь же прошу у Вас прощения и снисхождения.

Почтение г. Альмедингену.

Уважающий

А. Чехов.

Плещееву А. Н., 3 ноября 1888

519. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ

3 ноября 1888 г. Москва.


3 ноября.

Дорогой Алексей Николаевич, спешу уведомить Вас, что рассказ для Гаршинского сборника уже начат* (¼ сделана) и что я не теряю надежды участвовать в сборнике. Я прошу убедительно, если можно, дать мне одну неделю сроку*. Как только рассказ будет готов, я дам Вам знать телеграммой и успокою Вас.

Прошу отсрочки и снисхождения не из лености. Я нахожусь в угнетенном состоянии. Одна маленькая семейная неурядица*, о которой сообщу при свидании, и безденежье, которое одолевает меня с сентября по сие время, овладели всем моим существом, и я совершенно неспособен быть покойным и работать. На душе скверно, в кармане ни гроша, долгов гибель…

Подписчики для сборника будут*. Отчего Вы не рекламируете его? Даже в последнем номере «Северного вестника» нет объявления.

Баранцевич требует для своего сборника рассказ*. Он выпустит, вероятно, одновременно с вами.

Если для объявления о сборнике Вам понадобится название моего рассказа, то вот оно: «Припадок». Описываю Соболев пер<еулок> с домами терпимости, но осторожно, не ковыряя грязи и не употребляя сильных выражений.

За статью Мережковского спасибо*. О ней буду писать Вам особо.

Где Короленко? Что он? Как? Что пишет?

Сейчас иду на открытие Общества искусства и литературы. Будет бал.

Мой «Медведь» прошел у Корша шумно*.

А опечаток в моих «Именинах» видимо-невидимо…

Как дела в «Сев<ерном> вестн<ике>»? Держитесь!*

Почтение всем Вашим и Жоржу Линтвареву.

Ваш А. Чехов.

Суворину А. С., 3 ноября 1888

520. А. С. СУВОРИНУ

3 ноября 1888 г. Москва.


3 ноябрь.

Здравствуйте, Алексей Сергеевич! Сейчас облекаюсь во фрачную пару, чтобы ехать на открытие Общества искусств и литературы, куда я приглашен в качестве гостя. Будет форменный бал. Какие цели и средства у этого общества, кто там членом и проч. — я не знаю. Знаю только, что во главе его стоит Федотов, автор многих пьес. Членом меня не избрали, чему я очень рад, так как взносить 25 руб. членских за право скучать — очень не хочется. Если будет что-нибудь интересное или смешное, то напишу Вам; Ленский будет читать мои рассказы.

В «Сев<ерном> вестнике» (ноябрь) есть статья поэта Мережковского о моей особе. Статья длинная. Рекомендую Вашему вниманию ее конец*. Он характерен. Мережковский еще очень молод, студент, чуть ли не естественник*. Кто усвоил себе мудрость научного метода и кто поэтому умеет мыслить научно, тот переживает немало очаровательных искушений. Архимеду хотелось перевернуть землю*, а нынешним горячим головам хочется обнять научно необъятное, хочется найти физические законы творчества, уловить общий закон и формулы, по которым художник, чувствуя их инстинктивно, творит музыкальные пьесы, пейзажи, романы и проч. Формулы эти в природе, вероятно, существуют. Мы знаем, что в природе есть а, б, в, г, до, ре, ми, фа, соль, есть кривая, прямая, круг, квадрат, зеленый цвет, красный, синий…, знаем, что всё это в известном сочетании дает мелодию, или стихи, или картину, подобно тому как простые химические тела в известном сочетании дают дерево, или камень, или море, но нам только известно, что сочетание есть, но порядок этого сочетания скрыт от нас. Кто владеет научным методом, тот чует душой, что у музыкальной пьесы и у дерева есть нечто общее, что та и другое создаются по одинаково правильным, простым законам. Отсюда вопрос: какие же это законы? Отсюда искушение — написать физиологию творчества (Боборыкин), а у более молодых и робких — ссылаться на науку и на законы природы (Мережковский). Физиология творчества, вероятно, существует в природе, но мечты о ней следует оборвать в самом начале. Если критики станут на научную почву, то добра от этого не будет: потеряют десяток лет, напишут много балласта, запутают еще больше вопрос — и только. Научно мыелить везде хорошо, но беда в том, что научное мышление о творчестве в конце концов волей-неволей будет сведено на погоню за «клеточками», или «центрами», заведующими творческой способностью, а потом какой-нибудь тупой немец откроет эти клеточки где-нибудь в височной доле мозга, другой не согласится с ним, третий немец согласится, а русский пробежит статью о клеточках и закатит реферат в «Сев<ерном> вестн<ике>», «Вестник Европы» начнет разбирать этот реферат, и в русском воздухе года три будет висеть вздорное поветрие, которое даст тупицам заработок и популярность, а в умных людях поселит одно только раздражение.

Для тех, кого томит научный метод, кому бог дал редкий талант научно мыслить, по моему мнению, есть единственный выход — философия творчества. Можно собрать в кучу всё лучшее, созданное художниками во все века, и, пользуясь научным методом, уловить то общее, что делает их похожими друг на друга и что обусловливает их ценность. Это общее и будет законом. У произведений, которые зовутся бессмертными, общего очень много; если из каждого из них выкинуть это общее, то произведение утеряет свою цену и прелесть. Значит, это общее необходимо и составляет conditio sine qua non[2] всякого произведения, претендующего на бессмертие.