Захотелось помочь несчастному. Но как? Я спросил: «Где же дом твой? Давай выведу тебя, лечиться надо». На это он, помолчав, выдавил: «Нет теперь у меня дома. Беглый каторжник я».

И снова охватила меня жуть. Достал фляжку спирта — я всегда беру его в тайгу и берегу на случай какой хвори. До села оставалось два дня ходу, и порешил я, сам не знаю почему, употребить теперь этот запас с несчастным беглым каторжником, обреченным на смерть. А не подумал, что опьяневший преступник может стать значительно опаснее.

Жалостью к нему я проникся еще и потому, что отбывал сахалинскую каторгу мой сосед по селу, смирный, работящий крестьянин, в припадке ревности удушивший свою бабу-изменницу.

Выложил на стол остатки сахара, чай, сало. Поставил фляжку, разлил. Свою кружку беглый странно зажал сухими черными ладонями и тут же опрокинул в горло. Изголодавшим волком набросился на сало.

Быстро опьянев, он уронил голову на стол и заплакал… Много я пожил на свете, но такого плача не слышал ни до ни после того дня. Да и не плакал он, а ревел хриплым басом, катая лохматую голову по грязному столу, стуча по нему мертвыми ладонями, непонятно что приговаривая. Но скоро выплакался, уставился в черное подпарившееся стекло барачного окошечка, а потом и заговорил.

Я не перебивал его, ни о чем не спрашивал, а только слушал и глядел в глаза. Были они будто из мутного темного стекла, совсем без блеска. А щеки так запали, что вроде бы спеклись над его большими челюстями, и ему трудно было их разлепить в разговоре.


«Расскажу я свою жизнь, — начал он. — Конец ее близок, попа здесь не найдешь, исповедуюсь тебе. Ты крещеный? Вот и ладно…

С Раздольного я. Крестьянствовал. Была жена, два сына, дом, скотина: конь, корова, чушки. Сеял хлеб, картоху садил, овощ всякий. Небогато жил, но и не голодовал.

На одной свадьбе убил я во зле и хмелю оглоблей пьяного лавочника, приставившего нож к горлу хворого соседа по двору.

Осудили на десять лет каторги, отправили пароходом на Сахалин, в Дуйскую тюрьму.


Поначалу жутко было, хоть башку об камень. Грязь, вонища, клопы, вши. Надзиратели. От работы к вечеру руки и ноги тряслись. И так скучал на той каторге по дому, что усталое тело сон не брал. Да что ни день, то все сильнее тосковал по своей родине, по жене, сынам. Даже по коню и корове.

В первый год держали меня в ручных и ножных кандалах да еще прикованным цепью к тачке, на которой днями работал на строительстве дороги, а ночью спал с ней рядом. Потом от кандалов и тачки отставили, можно было свободно ходить даже по деревне. Режим там был не такой строгий. Ну и убег я. Бежал сломя голову, в надежде, что поможет бог добраться до материка.

Летом дело было. Поблукал по сахалинской чащобе да чуть не подох от голода, гнуса и мокроты всякой, хорошо — изловили меня да назад водворили. Всыпали пятьдесят плетей и добавили четыре года. Подумал я, что быть мне каторжником еще тринадцать лет, да после сроку десять — поселенцем, а там и старость… А по дому и семье тоска сосет и сосет.

Сговорился я с одним старичком снова бежать. Он бегал уже пять раз, и стала ему каторга бессрочной. Опытный был дед в этом деле, хитрый. До Благовещенска доходил, а там оплошку давал и попадался.

Рассказал он, что бежать по Сахалину надо не вдоль берега, где посты и людно, а горами, тайгой, строго на север, сначала вдоль речки Тыми, потом по ее левому притоку и только недели через две поворачивать на запад, к узкому проливу. Зимой по льду его одолеть можно за два-три часа, а летом надо переплывать на плоту из бревен. Говорил он, что на материке не к Николаевску на север нужно переть, а вдоль пролива на юг, до низкого места, по которому в западном направлении берегом большого озера за три-четыре дня выходить к Амуру у Софийска, а там вдоль реки до Хабаровска два месяца ходу, не больше.

Небо знал старик, северную звезду показывал, Сахалин-остров на песке рисовал в подробностях, и Амур тоже. Когда, где, какая ягода поспевает, рыбу как изловить, зверя петлей добыть, от погони, доноса или караула уберечься. «Перво дело, — говорил он, — надо денег накопить. Будут оне — будет и продукт, и одежда, токо бы до Амура добраться».

И стали мы их копить, деньги-то. По пятнадцать копеек в день нам за работу выдавали, приноровился я лапти плести да продавать их по гривеннику за пару. Дед ухитрился украсть у майданщика поболее двух сотен рубликов… Такой ханыга был тот майданщик, истинно грабитель каторжников, его не только обворовать, но и убить надо было…