Вы нередко спрашивали меня:
— Почему вы не пишете? Почему не сочиняете стихов?
А я отвечал Вам наивно или, если хотите, надменно:
— Потому что я никогда не сравняюсь в стихах с Виктором Гюго, а в прозе — с Шатобрианом.
Я страдал не от отсутствия поэтического дара, а от недостатка техники. У меня было чуткое сердце, а не рука мастера; я испытывал чувства, но не решался излить их на бумаге.
Теперь Вы видите, что я все-таки взялся за перо и даже прислал Вам свою рукопись на двухстах тридцати страницах.
Но, подобно Метроману, я поздно начал писать.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, матушка поняла, что пора передать меня в мужские руки.
По ее мнению, законченное образование можно было получить только в столице. Она не желала со мной расставаться и поэтому решила переехать в Париж.
Она определила меня в коллеж Генриха IV и, чтобы я мог проводить с ней свободные от занятий дни, поселилась на улице Старой Дыбы.
И вот я стал, по-видимому, единственным исключением за всю историю коллежа: в течение семи лет, что я там учился, меня ни разу не оставляли после уроков из-за плохого поведения.
Ведь я знал, что меня ждет матушка.
Во время каникул мы с ней уезжали во Фриер.
О! Я был поистине счастлив, снова встречаясь с друзьями детства, а также видя знакомые вещи, собак, деревья и ручьи.
Еще в детстве матушка дала мне ружье, но в то же время препоручила меня нашему смотрителю — ловкому и осторожному человеку, который сделал из меня неплохого охотника, в чем Вы сами могли убедиться.
Вам известно, что там же, в коллеже Генриха IV, я познакомился с несчастным герцогом Орлеанским, у которого мы с Вами впоследствии встретились.
Настал 1830 год: его отец стал королем, а он — наследным принцем. Я был одним из его ближайших друзей; герцог позвал меня к себе и спросил, что он может для меня сделать.
Я откровенно признался, что мне неведомы честолюбивые побуждения. Я был необыкновенно счастливым ребенком; так что же могло помешать мне и дальше следовать той же безоблачной стезей?
Впрочем, я поблагодарил герцога за его расположение ко мне и сказал, что должен посоветоваться с матерью.
Вернувшись от принца, я рассказал матушке, что произошло.
— Ну, и что же ты решил? — спросила она.
— Ничего, матушка, а каково ваше мнение?
— Возможно, мои слова покажутся тебе странными, — отвечала она, — но я скажу тебе то, что подсказывает мне мое сердце и моя совесть.
Матушка произнесла это несколько торжественным тоном, к которому я не привык.
Подняв голову, я посмотрел на нее.
Она улыбнулась.
— Дружок, до сих пор я была для тебя женщина, то есть твоя мать; позволь же мне стать на миг мужчиной, то есть твоим отцом.
Я взял ее за руки и поцеловал их.
— Говорите, — попросил я.
Матушка продолжала стоять. Я же сидел перед ней, подперев голову рукой и опустив глаза.
Я слушал ее голос, и он казался мне голосом Божьим, доносившимся с неба.
— Макс, — сказала она мне, — я знаю, что, согласно общепринятой точке зрения, мужчина должен избрать какое-либо занятие и посвятить ему свою жизнь. Я слишком слабое создание, и не мне с моим жалким умом спорить с данным мнением, даже если это всего лишь предрассудок, но я считаю, что прежде всего человек должен быть честным, избегать зла и творить добро. Наше благополучие ни от кого не зависит — мой годовой доход составляет сорок тысяч ливров. Отныне ты будешь получать двадцать четыре тысячи, а себе я оставлю шестнадцать.
— Матушка!
— Мне этого достаточно… Молодой человек, обладающий рентой в двадцать четыре тысячи ливров, конечно, всегда в состоянии одолжить другу, терпящему нужду, тысячу или полторы тысячи франков. Если мне потребуются такие деньги, я обращусь к тебе, дружок.
Я тряхнул головой, не решаясь поднять глаза, полные слез.
— Что касается карьеры, которую тебе следует избрать, — продолжала матушка, — это зависит от твоих склонностей, а не от расчета. Если бы у тебя был талант, я сказала бы: «Будь художником или поэтом!» — вернее, ты и сам, без моего разрешения, посвятил бы себя творчеству. Если бы у тебя было холодное сердце и хитрый ум, я сказала бы: «Будь политиком». Если бы сейчас шла война, я сказала бы: «Будь солдатом». Но у тебя доброе сердце и честный ум, поэтому я просто скажу тебе: «Оставайся самим собой и не изменяй себе». Почти на каждом поприще следует принимать присягу. Я тебя знаю: дав клятву, ты непременно сдержишь ее. Если же произойдет смена правительства, тебе придется уйти в отставку, и твоя карьера будет кончена… С годовым доходом в сорок тысяч ливров… (Тут я сделал протестующий жест.) Когда-нибудь у тебя будет такой доход, а пока, имея ренту в двадцать четыре тысячи ливров и умея расходовать деньги с толком, не следует чувствовать себя никчемным человеком. Ты отправишься путешествовать, ведь путешествия дополняют всякое разумное воспитание. Я знаю, что мне будет трудно с тобой расстаться, но я первая скажу тебе: «Уезжай от меня». Добиваться государственной должности или соглашаться на нее, когда ты владеешь достаточным состоянием, — это значит отнимать хлеб у какого-нибудь бедняги, который в нем нуждается. Как знать, возможно, благодаря месту, предложенному тебе, он мог бы осчастливить какую-нибудь женщину и завести двух-трех детей… Если же грянет революция и ты сочтешь, что твой ум, твое красноречие или твоя верность могут принести пользу отчизне, хорошенько подумай, прежде чем принять решение, чтобы никогда не отрекаться от него или изменять ему, а затем принеси в дар отчизне свою верность, свое красноречие и свой ум. Если Франции будет угрожать вражеское нашествие, протяни ей руку; если же она вдобавок потребует у тебя жизнь, отдай ей и то и другое, не думая обо мне. Женщина рожает сына не для себя, а для родины, и я всего лишь твоя вторая мать. Человеку с дурными задатками, развращенным умом и порочным сердцем нужна какая-нибудь цель, к которой бы он стремился. Но простой, честный и порядочный человек не получает готовых целей: он сам ставит их перед собой. Впрочем, не спеши, у тебя еще есть время. Обдумай как следует мои слова: это лишь советы, а не приказы.
Я поцеловал руки матери с нежностью, почтением и признательностью и на следующий день явился к герцогу Орлеанскому, чтобы поблагодарить его за доброту. Однако, поблагодарив герцога, я сказал ему, что не чувствую в себе явной склонности к службе и поэтому предпочитаю оставаться свободным и независимым.
Сначала герцог, уставший отбиваться от просителей, удивился моему отказу, но, задумавшись, произнес:
— Зная ваш характер, я скажу, что, вероятно, вы правы. Я прошу вас только об одном: оставайтесь моим другом.
А затем он добавил с милой, знакомой Вам улыбкой:
— Разумеется, до тех пор, пока я буду достоин вашей дружбы!
Изучая всевозможные науки, чтобы пополнить свое образование, я достиг двадцатилетнего возраста и в 1832 году начал странствовать по свету.
Каждое из путешествий помогало мне освоить язык той страны, где я находился, — таким образом, я стал чрезвычайно легко изъясняться на английском и немецком языках, которые нам преподавали в коллеже; итальянский же мы изучили вместе с матушкой.
Она первая затронула вопрос о путешествиях. Я бы никогда не решился заговорить с ней об этом, но, как матушка мне однажды сказала, время от времени она как бы становилась мужчиной и отцом, чтобы преодолеть свою материнскую слабость.
Возвращаясь из странствий, я проводил с ней пол года в Париже или Фриере.
В один из таких периодов мы с Вами и познакомились.
Я постарался как можно лучше воплотить в жизнь совет матушки — с годовым доходом в двадцать четыре тысячи франков я действительно был состоятельным человеком. Правда, вместо того чтобы обращаться ко мне за помощью как к другу, матушка дарила мне дорогих лошадей и экипажи, потакая всем моим юношеским прихотям, а также открывала для меня свой кошелек, когда требовалось совершить какое-либо доброе дело, а моя рента оказывалась на исходе.
Я ничего от нее не утаивал.
— Приносишь ли ты радость другим? — спрашивала матушка.
— Стараюсь делать это сверх сил, — отвечал я.
— Счастлив ли ты сам?
— Да, матушка.
— Бывает ли тебе скучно?
— Никогда.
— Значит, все хорошо, — успокаивалась она и целовала меня.
Лишь к одному матушка относилась довольно строго.
Она взяла с меня слово, что я не буду играть в карты, и мне не составило ни малейшего труда сдержать свое обещание.
— Лучше подписать вексель, чем взяться за карты, — внушала мне матушка, — ведь, подписывая вексель, мы знаем, на что идем; к тому же порядочный человек не станет брать на себя обязательства, которые он не в состоянии выполнить. Взявшись за карты, мы попадаем в полную неизвестность и блуждаем в потемках.
Герцог Орлеанский, осведомленный о моем образе жизни, в шутку называл меня Маленьким Голубым Плащом.
Однако, когда шла речь обо мне и герцога спрашивали: «Чем все-таки занимается ваш друг Макс, монсеньер?» — он отвечал с серьезным видом:
— Макс приносит пользу.
Герцог был знаком с моей матушкой и уважал ее. Женившись, он хотел сделать ее придворной дамой своей супруги-принцессы, но матушка отказалась.
После смерти моего отца она покинула свет и не хотела бередить старые раны.
В 1842 году принц погиб. Это было для меня страшным потрясением — я даже могу сказать, что это было для нас страшным потрясением, не так ли? Вы вернулись тогда из Флоренции, и мы вместе оплакивали нашего друга.
В Дрё, где Вы снова изъявили желание путешествовать вместе со мной, я дал Вам адрес моей матушки, пояснив, что во Фриере всегда будут знать, где я нахожусь.
В самом деле, именно там меня отыскало Ваше письмо. О друг мой! Матушка была тогда при смерти.
В тот самый день, в пять часов утра, я узнал, что с ней случился удар. Я добрался поездом до Компьеня и оттуда верхом во весь опор помчался во Фриер.
Бедная матушка лежала безмолвно и неподвижно, но глаза ее были открыты.
Казалось, что она кого-то ждет.
Никого ни о чем не спросив, я устремился к постели больной с криком:
— Матушка! Вот и я! Вот и я!
Тотчас же слезы, которые я сдерживал на протяжении всего пути, хлынули из моих глаз, и я разрыдался.
И тут матушка едва заметно подняла глаза к Небу, и на лице ее появилось необычайное выражение благодарности.
— О! — воскликнул я. — Она меня узнала! Матушка, бедная моя матушка!
Она сделала над собой отчаянное усилие, и ее губы слегка дрогнули.
Я уверен, что матушка хотела сказать: «Сын мой!»
Затем я сел у изголовья больной и больше не отходил от нее.
Здесь же я получил Ваше письмо и ответил на него.
Врач ушел от матушки незадолго до моего приезда. Он пустил ей кровь и поставил горчичники на ступни и голени.
Я был достаточно сведущ в медицине, чтобы понять, что больше ничего нельзя сделать, но все же вновь послал за доктором.
Когда я встал и подошел к двери, чтобы позвать слугу, что-то словно заставило меня обернуться к постели матушки.
Она следила за мной с тревогой, хотя ее голова оставалась неподвижной.
Догадавшись, чего она боится, я упал на колени перед ее кроватью и воскликнул:
— Будь спокойна, матушка, не волнуйся, я не покину тебя ни на минуту, ни на миг!
Ее взгляд снова стал спокойным.
Когда пришел врач, он застал меня стоящим на коленях.
Как только мы обменялись несколькими словами, он спросил:
— Так вы изучали медицину?
— Немного, — ответил я со вздохом.
— Стало быть, вы должны понимать: я сделал все что нужно. Более того, вы должны знать, на что остается надеяться и чего нужно бояться.
Увы! Это было мне известно, поэтому я и позвал его, стараясь обрести надежду, которой у меня не было.
Беседуя с врачом, я отошел от постели матушки.
Обернувшись к ней, я увидел, что она смотрит на меня с грустью.
Глаза матушки, казалось, говорили: «Все это лишь удаляет тебя от меня — и ради чего?»
Я вернулся к ее изголовью.
Взгляд матушки опять стал спокойным.
Я положил под ее голову свою руку.
Глаза больной засветились радостью.
Очевидно, в этом умирающем теле жили только глаза и сердце, соединенные невидимыми нитями, по которым они передавали друг другу сообщения.
Врач подошел к матушке и пощупал ее пульс. Я не решался этого сделать, предпочитая пребывать в неведении.
Ему пришлось долго искать пульс; наконец, он нашел его не на запястье, а на середине руки — пульс поднимался к сердцу.
Увидев этот зловещий симптом, я зарыдал еще больше. Мои слезы капали на лицо матушки, но я даже не пытался их скрыть — мне казалось, что они подействуют на нее благотворно.
В самом деле, две слезинки брызнули из-под ее век, и я осушил их губами.
Врач стоял передо мной. Я смотрел на него сквозь слезы, и мне показалось, что он хочет мне что-то сказать, но не решается.
— Говорите, — попросил я.
— Ваша матушка набожная женщина? — спросил он. — Она сама сказала бы, чего хочет, если бы могла говорить. Вы знаете мать лучше, чем я; стало быть, вам надлежит сделать необходимые распоряжения вместо нее.
— Послать за священником, не так ли? — сказал я.
Врач кивнул.
От ужаса я покрылся потом до корней волос.
— О Боже, Боже! — воскликнул я. — Значит, надежды больше нет? Разве нельзя еще попробовать электричество?
— У нас нет аппарата.
— О! Я поеду за ним в Сен-Кантен или Суасон.
Я осекся: бедная матушка глядела на меня с отчаянием.
— Нет, нет, — заверил я ее, — я не покину тебя ни на минуту, ни на миг.
Я снова опустился в кресло; моя голова лежала на подушке рядом с головой матушки.
— Священника, — попросил я, — пошлите за священником.
Врач взял свою шляпу, но, когда он уже собрался уходить, я спросил:
— Боже мой! Доктор, я вижу, что матушка меня узнает, но неужели она ничего мне больше не скажет?
— Иногда случается, — ответил врач, — что перед кончиной человека смерть как бы смягчается, словно вняв последней мольбе души, покидающей тело, и позволяет умирающему проститься с близкими, ведь даже осужденному на казнь дают на эшафоте то, что он просит. Однако… — добавил он, качая головой, — однако такое бывает редко.