Священник внимательно поглядел на нее. Помедлив, он спросил:

— Вы англичанка?

— Да, отец мой.

— Вы протестантка?

— Да.

— Почему же вы не послали за служителем одной с вами веры? В Булони есть пастор.

— Знаю…

Больная покачала головой и горестно вздохнула.

— Так в чем же дело? — настаивал священник.

— Наши пасторы, отец мой, слишком суровы, ведь вера наша непреклонна… А потому я не осмелилась.

— Что ж, дочь моя, тем самым вы воздали немалую хвалу вере моих отцов. Почему же вы не обратились в ее лоно?

— А если бы она отвергла меня?..

— Наша вера приемлет всех, дочь моя. Разве Иисус не сказал доброму разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю»?

— Но разбойник был на кресте, он умирал вместе со Спасителем.

— Кто умирает во Христе, умирает и со Христом, а раскаяние стоит распятия. Ведь вы раскаиваетесь, дочь моя?

— О, искренне и горячо, клянусь вам! — воскликнула грешница, воздев руки.

— Вы раскаиваетесь только лишь из страха смерти?

— Нет, отец мой, покаяние пришло ко мне, как к святому Павлу на пути в Дамаск: словно пелена спала с моих глаз, и я увидела себя такой, какая я есть.

— Но тогда вам должно быть известно, что Господь не только простил святого Павла, но и сделал его одним из своих апостолов, меж тем как тот стерег одежды тех, кто побивал камнями святого мученика Стефана.

— Как вы добры, отец мой, поддерживая и утешая меня так.

— Это мой долг, дочь моя. Когда строптивая овца удаляется от стада, невзирая на лай сторожевых собак, предупреждающих об опасности, добрый пастырь взваливает ее на свои плечи и относит в овчарню, но ведь его не может не обрадовать, если она возвращается сама! Говорите же, поведайте мне о ваших прегрешениях, я готов выслушать рассказ о них, и, если во власти скромного служителя Церкви дать вам отпущение содеянных вами грехов, вы удостоитесь прощения во имя Господа.

— Мое повествование было бы долгим и напрасным: вам достаточно моего имени; когда оно вам станет известно, вы уже будете знать все.

И вновь священник поглядел на нее с удивлением.

— Так каково же ваше имя? — наконец спросил он.

Умирающая склонилась к нему и дрожащим голосом едва слышно прошептала два слова:

— Леди Гамильтон.

— Это имя ничего мне не говорит, дочь моя, — сказал священник. — Мне оно неизвестно, и я слышу его впервые в жизни.

— О Господи! — почти радостно воскликнула больная. — Значит, есть человек, не знающий меня! Есть уста, которые меня не проклинали!

И она откинулась на подушки, вознося хвалу Всевышнему.

Но внезапно по ее лицу промелькнул ужас:

— Но ведь в таком случае я погибла, отец мой, у меня не хватит ни времени, ни сил все вам рассказать. А если я не поведаю вам ни о мучительном ужасе нищеты, ни о лихорадочной тяге к золоту, ни о неотвратимых миражах страсти; если вы узнаете из всей моей жизни только о прегрешениях, а не о соблазнах, вы никогда не простите меня… Ах, если бы вы согласились прочесть…

— Прочесть что?

— Повесть моей жизни, переданную во всех подробностях мною самой как первое искупление. Но прежде всего она послужит моей дочери, отвратив ее от пути, на который ступила я, и позволив не впасть в грехи, в которые впала я…

— Так почему бы мне не прочитать ее, если она написана вами?

— О, клянусь, кровью моего собственного сердца!

— Так почему я не смогу ее прочитать? Ответьте же, наконец, прошу вас!

— Потому что я англичанка и писала ее на английском языке.

— Я пробыл пять лет в Англии, с тысяча семьсот девяностого по девяносто пятый, и говорю на этом языке как на своем родном.

— О отец мой, отец мой! — вскричала умирающая, сжав руку священника. — Воистину, мне вас послал сам Господь, это вселяет в меня надежду на прощение.

Потом с лихорадочной горячностью она прибавила:

— Возьмите, отец мой, — и она протянула ключик, завязанный в уголок платка, который извлекла из-под подушки в виде валика. — Возьмите этот ключ и отоприте ящик вон того туалетного столика. Там вы найдете рукопись, озаглавленную «Му Life»[1]; возьмите ее, прочтите и возвращайтесь так скоро, как сможете, если вы принесете мне прощение. Если же я осуждена, просто пришлите рукопись — я все пойму.

Священник поднялся с кресла, открыл ящик и извлек упомянутую рукопись.

— Дочь моя, — сказал он, — мне придется уделить время и обязанностям, связанным с моим саном. Поэтому я снова смогу повидать вас только завтра в тот же час.

— Думаю, в милосердии своем Господь позволит мне прожить еще один день. Особенно…

Она помедлила, и священник ободряюще поглядел на ее. Она вздохнула и закончила:

— … особенно если вы дадите мне свое благословение.

— Благословляю вас, бедная женщина, и да ниспошлет вам Всевышний свое благословение, как это делаю я!

Молодую девушку и старуху он застал в соседней комнатке на коленях.

— Доверьтесь Господней воле, дитя мое, — сказал он девушке и положил правую ладонь на ее голову.

Старуха без слов схватила его левую руку и поцеловала ее.

Священник вышел.

Больная, пока могла его видеть, не отрывала от него глаз и тянула к нему руки.

На пороге комнаты появилась девушка.

— Матушка, — спросила она, — как вы себя чувствуете?

— Ох, лучше, милая Горация, гораздо лучше! Еще один подобный приход, и этот человек унес бы с собой мое прошлое…

* * *

На следующий день в тот же час священник пришел снова с двумя мальчиками-служками, один из которых нес кропильницу, а другой — распятие.

Больная казалась гораздо более умиротворенной, однако силы ее убывали. Было понятно, что поддерживали ее лишь Вера и Надежда — две дочери Господни.

Священник подошел к кровати, лицо его дышало милосердием.

Девушка и старушка помогли страдалице приподняться и застыли у постели, словно статуи Юности и Увядания по бокам врат жизни. Священник остановился в двух шагах от нее. Она ждала, сцепив пальцы и возведя взгляд к небесам.

— Веруете ли вы в семь таинств, дочь моя?

— Верую, — ответила она.

— Веруете ли вы в пресуществление Иисуса Христа в святое причастие?

— Верую.

— Веруете ли вы в верховенство римского понтифика и его непогрешимость в вопросах веры?

— Верую.

— Веруете ли вы в символы римской Церкви и, наконец, во все, во что верует римская апостольская и вселенская Церковь?

— Верую.

Священник ладонью зачерпнул из чаши немного святой воды и пролил несколько капель на голову умирающей.

— Окрещаю тебя во имя Отца, Сына и Святого Духа; пусть вода крещения смоет твои заблуждения, грехи и даже преступления!

Из груди несчастной исторгся крик радости; она схватила руку пастыря, еще влажную от святой воды, поднесла ее к губам и жадно поцеловала. Затем в порыве одухотворенного блаженства воскликнула:

— Господи, прими душу мою!

И она без сил опрокинулась на подушки, которые ее дочь и старуха перестали поддерживать. Лицо умирающей обрело такую просветленную сосредоточенность, что обе женщины подумали, будто она заснула, и один лишь священник понял: только смерть может придать земным чертам такое небесное спокойствие.

И действительно, она была мертва.

Как она накануне сказала, священник унес с собой ее прошлое, а крестильные воды, струившиеся по ее челу, проникли в самую душу, смыв все: и грязь и кровь!

* * *

А теперь познакомимся с тем, что прочел священник в рукописи, которая называлась «Моя жизнь».

В надежде, что Господь не отринет моего раскаяния и моего смирения, пишутся эти страницы.

Эмма Лайонна, V-я Гамильтон 1 января 1814 года

I

Мои первые воспоминания восходят к 1767 году, когда мне было три или четыре года. Я никогда не знала точной даты моего рождения; неясно, словно сквозь какую-то дымку, я вижу нас с матерью на какой-то дороге в горах: она то несет меня на плечах, то опускает на землю, и я плетусь за ней, держась за руку или вцепившись в ее подол. Время от времени путь нам преграждают ручьи и матушка берет меня на руки, переходит ручей, а затем снова опускает на землю. Должно быть, была зима или конец осени, мне постоянно было холодно, а иногда и голодно.

Когда мы пересекали городок или какое-нибудь селение, моя мать останавливалась перед лавочкой булочника, умоляющим голосом просила у него хлеба и почти всегда получала его.

А вот на ночлег мы редко останавливались в городках или селениях. Обычно мы выбирали какую-нибудь одиноко стоящую ферму и мать просила, чтобы ей позволили переночевать в сарае или хлеву. Те ночи, когда нам разрешали спать в хлеву, были для меня настоящим праздником: наконец-то я согревалась, а рано утром, когда мы собирались в дорогу, фермерша или служанка, приходившая доить корову, давала мне чашку теплого молока, которое казалась мне тем более лакомым, что я к нему не привыкла.

Судя по пройденному нами пути, если предположить, что в день мы делали четыре или пять льё, все это длилось около недели. Наконец мы пришли в город Хоарден, служивший целью нашего путешествия.

Отец мой Джон Лайонс умер, и мать, оставив городок, где его настигла смерть, решилась отправиться к его семейству, обосновавшемуся в Хоардене, и попросить помощи, чтобы воспитать меня и не пропасть самой.

Затем мою память снова заволакивает туман и я вижу себя уже через несколько месяцев пасущей стадо овец на хуторе — там мою мать взяли прислугой.

После испытанных ранее мытарств я полагала себя счастливой. Наступила весна, все зазеленело, и стало тепло. Склон холма, где паслось мое маленькое стадо, превратился в широкий ковер, расшитый тимьяном и вереском, и мои овечки с большим удовольствием щипали траву, а я плела себе венки из цветов. По вечерам я возвращалась на хутор и укладывалась спать в овчарне вместе с овцами. Корзинка с хлебом, кусочком масла или сыра, иногда крутым яйцом — это вполне утоляло мой голод на протяжении дня. Моя собака делила со мной хлеб и казалась столь же довольной заведенным порядком. После завтрака и обеда мы шли напиться к ближнему источнику; там из земли бил ключ, создавая крошечное озерцо хрустально-чистой воды, и уже из него струя серебряной нитью змеилась по склону холма.

Так протекли три или четыре года, и никакие происшествия не оставили следа в моей памяти, ничто не нарушало прелестной монотонности моего существования.

Однажды, склонившись, как обычно, к источнику, чтобы напиться, и приблизив губы к воде, я взглянула на свое отражение в венке из цветущего розового вереска и маргариток и заметила, что стала хороша собой.

Я неверно выразилась, написав так: собственно, я не знала толком, что значит быть красивой. У меня никогда не было под рукой зеркала, в которое я могла бы поглядеть на себя. Но лицо, отразившееся в озерце, мне понравилось, я улыбнулась ему и приблизила губы к воде не столько для того, чтобы напиться, сколько чтобы поцеловать ту, что я там увидела.

С этого дня источник сделался моей туалетной комнатой: подле него я примеривала, расплетала и плела вновь свои венки, пока не оставалась довольной произведенным впечатлением, и выражала свое удовлетворение тем, что целовала личико, отражавшееся в воде.