Шолмер явно переоценил протестный потенциал Гулага, поскольку исходил из многократно (более чем в десять раз) завышенной и приемлемой только для пропагандистских целей численности лагерного населения (15 миллионов человек), преувеличенных представлений о реальной доле «политических» в общей массе заключенных. Но зато он оказался первым и, кажется, единственным из авторов, писавших о восстаниях политических заключенных, кто обратил особое внимание на международный контекст событий 1953-1954 гг. в Гулаге, на глубинную связь между выступлениями политических узников в СССР и Берлинским восстанием июня 1953 г. К сожалению, описательная историография последних десятилетий, как российская, так и западная, ориентированная главным образом на более или менее адекватное воспроизведение событийной канвы, оставила без внимания эти принципиально важные для понимания событий свидетельства Шолмера.

Появившиеся на Западе в 1950-1960-е годы публикации, посвященные Гулагу вообще, протестному движению заключенных, в частности6, заложили первый камень в источниковедческий фундамент будущих исследований. Однако западные историки-профессионалы, всегда неуютно чувствующие себя в «одномерном» пространстве мемуарных свидетельств и «устной истории», привыкшие ориентироваться на подлинные документы и архивные материалы, долгое время избегали всерьез заниматься этой проблематикой. Прорыв в разработке темы, в конце концов, совершили не историки, а писатель, и не на Западе, а в России.

В 1970-е гг. "Архипелаг Гулаг", универсальный символ тотального зла, стал достоянием мирового исторического и культурного опыта благодаря великой книге Александра Солженицына. Именно Солженицын восстановил (в основном, по устным свидетельствам очевидцев) конфликтную историю сообщества заключенных 1930-1940-х гг. и описал ход и исход беспрецедентных по размаху восстаний узников особых лагерей в 1953-1954 гг. В определенном смысле его труд можно сравнить с первыми мореходными картами: при всей неточности и легендарности тех или иных конкретных сведений исследование Солженицына превратило историю Гулага из «terra incognita» в реальное, интеллектуально постигаемое пространство, в факт мировой истории.

Что касается последовавших за восстаниями в лагерях волнениях и массовых беспорядках «на воле», то о большинстве из них (особенно ранних) ни в самом СССР, ни тем более за его пределами практически ничего не знали. Первые попытки исторической реконструкции «засекреченных» советскими властями событий начались после восстания в Новочеркасске. В 1964 г. появилась статья Альберта Бойтера «Когда перекипает котел»7, собравшая воедино обрывки просочившейся через «железный занавес» информации. По современным критериям, эта работа ни в коей мере не удовлетворяет требованиям научности. И дело не в том, что статья основана исключительно на слухах и устных свидетельствах, за это как раз можно винить кого угодно, кроме Бойтера. У него другой информации просто не было. Главное, в тенденциозности анализа и излишней доверчивости автора к своим источникам - слухам, пересказанным западными корреспондентами, и рассказам анонимных советских туристов. Бойтер ограничился обсуждением двух случаев массовых беспорядков (Новочеркасск, 1962 г. и Кривой Рог, октябрь 1963 г.). Еще девять эпизодов были упомянуты мимоходом.

На протяжении последующих 30-ти лет статья была основным источником информации о бунтах и рабочих протестах 1960-1964 гг. Ее часто цитировали. Предварительный и весьма неточный перечень событий, в конце концов, стал общепризнанным, вошел в западные обобщающие работы и учебники по советской истории. В ряде случаев на первоисточник, А. Бойтера, даже не ссылались, воспринимая его информацию как истину в последней инстанции. В концептуальном плане западная историческая литература, в которой, так или иначе, затрагивалась интересующая нас тема, отличалась весьма упрощенной интерпретацией событий в Новочеркасске, понимаемых почти исключительно как «борьба с коммунизмом», в лучшем случае, как начало (после долгого перерыва) борьбы рабочего класса за свои экономические права. Волнения в Новочеркасске заняли особое место и в третьем томе «Архипелага Гулаг». А.И. Солженицын не только описал эти события, назвав их (с известной долей преувеличения) поворотной точкой всей советской истории, началом борьбы народа против коммунистического ига, но и коснулся предшествовавших им беспорядков в Муроме и Александрове в 1961 г.

Открытие архивов и спецхранов, рассекречивание миллионов архивных дел, критический анализ собственного историографического опыта и исследований западных советологов и славистов позволили российским историкам существенно продвинуть вперед как фактографию советской истории, так и ее концептуальное осмысление. Но в изучении послевоенной истории СССР и российским, и западным историкам фактически пришлось начинать с нуля - не столько «переосмысливать» «либеральный коммунизм» и «добирать» информацию по отдельным малоизученным проблемам, сколько двигаться по архивной целине, рискуя к тому же натолкнуться на завалы «частичного рассекречивания» целых комплексов документов.

Парадоксальность ситуации, сложившейся в российской историографии «либерального коммунизма» после распада СССР и краха советской системы, заключалась в том, что даже серьезные авторы, писавшие о послевоенном периоде, нередко попадали в своеобразную методологическую ловушку. Воспринимая коммунистическое прошлое как «неполноценное настоящее» и часто опираясь на либеральную «западническую» модель желаемого типа развития, они склонны были рассматривать эпоху Хрущева и Брежнева в контексте некоей готовности (или неготовности) общества и власти к «реформам». Тупики, в которых каждый раз оказывались подобные «реформы», оценивались как исключительная вина коммунистических правителей, страдавших то ли доктринальной слепотой, то ли бюрократическим идиотизмом. В сущности, некоторые распространенные на рубеже 1980-1990-х гг. интерпретации «оттепели» и «застоя» страдали подменой прагматической динамики государственного управления ее искаженным идеологическим образом, упрощением реальных взаимоотношений народа и власти в авторитарных политических системах.

Ответом на подобные публицистические и журналистские упрощения стал уход серьезных историков в сферу «позитивного эмпиризма» в начале 1990-х гг.8. Результатом накопления и осмысления совершенно нового фактического материала стало появление ряда профессиональных исследований по истории власти и общества в СССР. Как историки власти, так и социальные историки рассматривали в своих работах особенности «либерального коммунизма» как системы политики, идеологии и власти, механизмы принятия решений, способы «переработки» значимой социально-политической информации в структурах управления, динамику взаимодействия «управляющих» и «управляемых», изменения в массовой психологии и в сознании элит, историю «интеллигентского» инакомыслия.

Одновременно обозначились контуры новых проблем, связанных с пониманием кризиса взаимоотношений народа и власти, порожденного стрессом ускоренной модернизации, последствиями Большого террора и репрессий 1930-1940-х гг., Второй мировой войны и распадом сталинского «террористического социализма». Будучи эскизно очерчены в новейшей историографии, эти проблемы практически не подвергались серьезному анализу. В большинстве случаев поиск информации о событиях и процессах, специально загонявшихся коммунистическими правителями на периферию «видимой» истории, требовал очень кропотливых и длительных архивных поисков. Помимо этих очевидных профессиональных трудностей были еще и другие, не столь явные, но может быть более существенные. В разгар политических бурь последних десятилетий исследователям было довольно трудно увлечься историей событий, весьма слабо облагороженных политическими требованиями и часто крайне сомнительных с моральной точки зрения. Во многих случаях граница между «антисоциалистическим» и «антиобщественным» была настолько размыта, что массовые беспорядки как форма социального протеста просто выпадали из основного потока «переосмысления прошлого» и выглядели недостаточно респектабельно. Неудивительно, что российские исследователи и публикаторы документов с б0льшим энтузиазмом посвящали свои работы организованным и политически очевидным формам сопротивления коммунистической власти - антисоветским мятежам периода гражданской войны и перехода к новой экономической политике9, крестьянским волнениям периода коллективизации10, событиям, подобным мятежу на противолодочном корабле «Сторожевой» в 1975 г.11 и т.п.