Какие [бедра] у Биона под рубищем[33].

(Од. XVIII, 74)

И в самом деле в этих высказываниях Эратосфен обнаруживает слабую сторону своего утверждения. И вследствие этой слабости, хотя он сам учился в Афинах у Зенона из Кития, он не упоминает ни одного преемника Зенона, но, напротив, говорит о тех философах, которые разошлись с учением Зенона и не основали своей школы, что они процветали в его собственную эпоху. Его сочинения под заглавием «О благах» и «Упражнения в декламации»[34] и все, написанное им в этом роде, показывают его направление: он колебался между стремлением к философии и боязнью всецело посвятить себя этой профессии, но достиг только того, что казался философом или делал для себя из философии лишь в некотором роде отвлечение от других повседневных занятий для времяпрепровождения или даже для забавы. И в других своих сочинениях Эратосфен в некотором смысле обнаруживает такое же направление. Но это мы оставим. Для моей цели теперь надо попытаться, насколько возможно, исправить географию Эратосфена и прежде всего в том смысле, как только что указал выше.

3. Эратосфен указывает, что цель всякого поэта — доставлять наслаждения, а не поучать. Древние же, напротив, утверждали, что поэзия есть нечто вроде начальной философии, которая с детства вводит нас в жизнь и, доставляя нам удовольствие, формирует наш характер, чувства и поступки. И наша школа[35], сверх того, утверждает, что «только мудрец является поэтом»[36]. Поэтому-то различные государства Греции первоначально воспитывают молодежь на поэзии; конечно, не для простого развлечения, но ради морального назидания. Поэтому также и музыканты, обучаясь петь, играть на лире или на флейте, претендуют на понимание этого искусства: ведь они утверждают, что эти занятия имеют воспитательное значение и способствуют нравственному усовершенствованию. Такие утверждения можно услышать не только от пифагорейцев, в таком же духе высказывается и Аристоксен. И Гомер называет аэдов моральными руководителями, когда говорит о страже Клитемнестры,

[стражу] ... которому царь Агамемнон,
В Трою готовяся плыть, наблюдать повелел за супругой,

(Од. III, 267)

и добавляет, что Эгист не мог овладеть Клитемнестрой, пока

Тот песнопевец не был сослан на остров бесплодный,
Где и оставлен.
Он же ее, одного с ним желавшую, в дом пригласил свой.

(Од. III, 270)

Но и, кроме этого, Эратосфен противоречит себе: ведь немного раньше упомянутого заявления и в самом начале своего трактата по географии он говорит, что с древнейших времен все поэты стремились показать свое знание географии. В самом деле, говорит он, Гомер внес в свои поэмы все, что он узнал об эфиопах и жителях Египта и Ливии; при описании Греции он увлекся даже излишними подробностями, называя Тисбу «любезной стадам голубиным» (Ил. II, 502), Галиарт — «многотравным» (Ил. II, 503), Анфедон — «предельным» (Ил. III, 508), Лилею же — находящейся «при шумном исходе Кефисского тока» (Ил. III, 523). Эратосфен добавляет, что Гомер никогда напрасно не бросает эпитетов. В таком случае, спрашиваю я, похож ли поэт на человека, который развлекает или поучает?[37] «Конечно, клянусь Зевсом, последнее правильно, — скажет он, — но несмотря на то что Гомер употребил эти эпитеты с целью поучения, все, что находится за пределами его наблюдения, и он и другие поэты наполнили мифическими небылицами». Тогда Эратосфену следовало бы сказать, что «всякий поэт в одном случае пишет для развлечения, в другом — для поучения». И Эратосфен совершенно напрасно старается, когда спрашивает: что прибавляется к высокому достоинству поэта от того, что он стал знатоком географии, военного дела, земледелия, риторики или любой другой области знания, которую некоторые пожелали ему приписать? Поэтому стремление наделить Гомера знаниями во всех областях можно рассматривать как свойство человека, честолюбие которого перешло должные границы; как если бы, по словам Гиппарха, кто-нибудь повесил на аттическую иресиону[38] яблоки и груши или еще что-нибудь, чего она не может произвести; так нелепо было бы наделять Гомера всеми знаниями и всеми искусствами. В этом случае, ты, Эратосфен, пожалуй, и прав, но не прав, когда отнимаешь у Гомера великую ученость и объявляешь поэзию старушечьими сказками, где позволялось, как ты говоришь, выдумывать все, что кажется подходящим для цели развлечения; но разве, действительно, поэзия ничего не прибавляет к высокому достоинству тех, кто слушает поэтов? Я имею в виду опять, что поэт является знатоком географии, военного дела, земледелия или риторики — всех предметов, знание которых, естественно, приписывают поэту слушатели.

4. Однако Гомер приписал Одиссею все знания в этих областях: он украшает героя всяческими доблестями предпочтительно перед всеми другими героями. Ведь у него Одиссей

Многих людей города посетил и обычаи видел.

(Од. I, 3)

Он:

Муж преисполненный козней различных и мудрых советов

(Ил. III, 202)

Он постоянно называется «градоборцем», взявшим Илион:

Словом, советом своим и искусством обманным[39].

И Диомед говорит о нем:

Если сопутник мой он, из огня мы горящего оба
К вам возвратимся.

(Ил. X, 246)

Более того, Одиссей хвалится уменьем обрабатывать землю; например, относительно косьбы он говорит:

Если бы весною... по косе одинаково острой нам дали
В руки.

(Од. XVIII, 368)

И относительно пахания:

Сам ты увидел, как быстро бы в длинные борозды плуг мой
Поле изрезал.

(Од. XVIII, 375)

Но не только Гомер обладал такой мудростью в этих делах, но и все образованные люди ссылаются на поэта как на свидетеля, слова которого правдивы, в доказательство того, что практическое знание такого рода в высшей степени способствует мудрости.

5. Риторика же, конечно, есть знание, имеющее отношение к речи. И Одиссей обнаруживает это знание во всей поэме: в «Испытании», в «Мольбах», в «Посольстве»[40], где Гомер говорит:

Но когда издавал он голос могучий из персей,
Речи, как снежная вьюга, из уст у него устремлялись!
Нет, ни единый бы смертный стязаться не смел с Одиссеем!

(Ил. III, 221)

Кто же подумает, что поэт, который мог вывести других людей в роли ораторов или полководцев и в других ролях, способными к риторическому искусству, сам является одним из болтунов и шарлатанов, который способен только морочить фокусами слушателей, а не помогать им. И мы не можем сказать, что какое-нибудь другое высокое достоинство поэта (каково бы оно ни было) превосходит то, которое позволяет ему подражать жизни словесными средствами. Как же человек, не имея жизненного опыта, будучи глупцом, может подражать жизни? Конечно, мы говорим о достоинстве поэта не в том смысле, как о достоинстве плотника или кузнеца. Ведь их достоинство не связано с врожденным благородством и величием, тогда как достоинство поэта соединено с достоинством самого человека, и нельзя стать хорошим поэтом, не сделавшись раньше хорошим человеком.

6. Итак, лишать Гомера риторического искусства — значит совершенно пренебрегать нашими основными положениями. Ибо что же в такой степени свойственно риторике, как не стиль? Что же так свойственно поэзии? И кто же превзошел Гомера в отношении стиля? «Да, клянусь Зевсом, — ты ответишь, — но ведь стиль поэзии отличен от риторического». «По виду — да; так же как в самой поэзии, стиль трагедии отличается от стиля комедии, и в прозе стиль истории отличается от стиля судебных речей». Не является ли речь термином, выражающим родовое понятие, виды которого — ритмическая и прозаическая речь? Или же речь в самом общем смысле является скорее понятием родовым, тогда как ораторская речь не является родовым понятием и стиль есть просто достоинство речи? Но прозаическая речь (я имею в виду художественную прозу) есть подражание поэтической. Ибо поэзия как искусство первой выступила на сцену и первой снискала к себе уважение. Затем появились Кадм, Ферекид, Гекатей и их последователи с прозаическими сочинениями, в которых они подражали поэзии, отбросив стихотворный размер, но сохранив все характерные особенности поэтического стиля. Далее, последующие писатели в свою очередь постепенно отбрасывали какую-нибудь из этих особенностей и, придав прозе ее теперешнюю форму, как бы низвели ее с некоей высоты. Точно так же о комедии можно сказать, что она получила свою структуру от трагедии и, отступив от трагической возвышенности, дошла до так называемого теперь «прозаического» стиля. И тот факт, что древние употребляли слово «петь» вместо «говорить»[41], свидетельствует именно о том, что поэзия была источником и началом витиеватого или риторического стиля. Ведь публичное исполнение стихов сопровождалось песней. Это была речь мелодическая или «ода»[42]. И от слова «ода» стали говорить рапсодия, трагедия и комедия. Если слово «говорить»[43] сначала употреблялось в отношении поэтического «стиля»[44] и если этот стиль у древних сопровождался песней, то термин «петь» у них означал то же самое, что и «говорить». Затем, после того как они употребили первый из этих двух терминов в неточном смысле по отношению к прозаической речи, это неточное употребление перешло также и на последний. Кроме того, тот факт, что неритмическая речь была названа «пешей»[45], показывает ее нисхождение на землю с некоей высоты или с колесницы.

7. Однако Гомер, по словам Эратосфена, говорит не только о странах, которые находятся по соседству и в самой Греции, но даже и о многих отдаленных странах; и при изложении мифов Гомер более точен, чем последующие писатели, так как он не во всем видит чудеса, но в поучение нам употребляет аллегории, перерабатывает мифы или стремится снискать расположение слушателей, особенно в рассказе о странствованиях Одиссея; говоря об этом странствовании, Эратосфен допускает много ошибок; он объявляет пустыми болтунами не только толкователей Гомера, но и самого поэта. Но об этом стоит сказать более подробно.

8. Прежде всего я должен отметить, что не только одни поэты признавали достоверность мифов. Ведь государства и законодатели гораздо раньше поэтов признавали мифы из соображений их полезности[46], так как всматривались в чувственную природу разумного человеческого существа. Ведь человек отличается любознательностью, и в этом коренится его любовь к мифическим рассказам, которая побуждает детей слушать и все более и более принимать участие в этих рассказах. Причина в том, что миф для них есть какой-то новый язык — язык, который говорит им не об этом реальном мире, а о другом, существующем помимо этого. Новизна же и неизвестность сюжета доставляют удовольствие. И это как раз и внушает человеку любознательность. Но если сюда присоединится элемент диковинного или чудесного, то тем самым усиливается удовольствие от рассказов, которое и является как бы приворотным зельем для обучения. В начале обучения детей необходимо употреблять такие приманки, но по мере того как они начнут подрастать, следует подводить их к познанию реальных предметов, так как их разум уже окреп и больше не нуждается в том, чтобы ему угождали. И всякий невежественный и необразованный человек является в некотором смысле ребенком и, как ребенок, любит мифы. Этим отличается и человек полуобразованный, ибо его разум недостаточно развит и, кроме того, сохраняет привычку, приобретенную с детства. Но так как чудесный элемент в мифах не только доставляет удовольствие, но даже внушает страх, то мы можем пользоваться мифами того и другого рода для детей и взрослых. Детям мы рассказываем мифы, доставляющие удовольствие для поощрения к добру и внушающие страх, чтобы отвлечь их от нехороших поступков. Таковы, например, Ламия, мифы о Горгоне, Эфиальте и Мормолике. Мифы, доставляющие удовольствие, побуждают к добру большинство населения государств. Так бывает, когда люди, живущие там, слушают рассказы поэтов о мифических подвигах, например о подвигах Геракла, Фесея или о почестях, дарованных им богами, или же видят картины, примитивные статуи или скульптурные произведения, изображающие какую-нибудь такого рода внезапную перемену судьбы мифических героев в противоположную сторону. Но эти люди отвращаются от злых поступков, когда узнают из описаний или путем символического изображения невидимых предметов о божественных карах, ужасах и угрозах или когда верят, что люди подверглись таким испытаниям. Ведь имея дело с толпой женщин или со всяким простонародьем, философ не может убедить их разумными доводами или вселить в них чувства благочестия, набожности и веры: в этом случае необходим суеверный страх, а его невозможно внушить, не прибегая к сказкам и чудесам. Ведь молния, эгида, трезубец, факелы, драконы, копья-тирсы — оружие богов — все это сказки, так же как и все древнее учение о богах. Но основатели государств признали священными эти сказки, превратив их в некие пугала, чтобы держать в страхе людей простодушных. Так как сущность мифологии — в этом и поскольку она оказала благотворное влияние на общественные и политические формы жизни, так же как и на познание реальных фактов, то древние сохраняли свою систему воспитания детей до наступления зрелого возраста: они считали, что с помощью поэзии как воспитательного средства можно в достаточной степени справиться с задачей воспитания во всяком возрасте. Но спустя много времени выступили на сцену, сменив поэзию, история и нынешняя философия. Философия, однако, доступна лишь немногим, тогда как поэзия более полезна для широкой публики и способна привлечь народ в театры; и это в высшей степени справедливо для гомеровской поэзии. Первые историки и физики были также и сочинителями мифов.

9. Поскольку Гомер относил свои мифы к области воспитания, он обычно заботился об истине. Но Гомер «вставлял сюда же» (Ил. XVIII, 541) и неправду, чтобы снискать расположение народа и хитростью привлечь его на свою сторону:

Как серебро облекая сияющим золотом мастер,

(Од. VI, 232)

Гомер смешивает мифический элемент с действительными событиями, придавая своему стилю приятность и красоту. К тому же он имеет одинаковую цель с историком и с человеком, излагающим факты. Так, например, он взял эпизод о Троянской войне — исторический факт — и украсил его своими мифами; то же самое он сделал и в рассказе о странствованиях Одиссея. Но нанизывать пустые небылицы на какую-то совершенно ложную основу — это не гомеровский прием творчества. Ведь, без сомнения, кому-нибудь случается солгать более правдоподобно, если он примешает ко лжи какую-нибудь долю самой истины, о чем говорит и Полибий, разбирая странствования Одиссея. Это имеет в виду Гомер, говоря об Одиссее: