— Ну-ка, как тут у нас… Емельян Аристархович, заглядывая на обложку «истории», сказала она,что специалисты пишут… Ну что ж… по-моему, просто все великолепно, Емельян Аристархович. Ни у кого к вам никаких претензий. Давайте я послушаю вас.

Она послушала его фонендоскопом, прикладывая холодящую никелированную гирьку мембраны с некоей преувеличенной осторожностью, помяла живот, уложив Евлампьева на кушетку, и смерила затем давление. Давление было сто пятьдесят на сто десять.

— А вот давление… да… подгуляли с давлением, — улыбаясь укоряюшей улыбкой, словно он специально нагнал его себе, сказала она. И шмыгнула носом.Слабость, шум в ушах, головные боли есть?

— Есть,сказал Евлампьев.

— Так что же вы не говорите… Выпишем-ка вот вам аскорутин… дибазол, попринимаете…

Евлампьев оделся, медсестра подала ему рецепт, и врач произнесла, прощально-благожелательно улыбаясь:

— Всего хорошего, Емельян Аристархович. Будете себя плохо чувствовать, приходите. Давление у вас неважное.

— Ага, давление…— покивал Евлампьев, двигаясь к двери задом. — Благодарю вас… понятно.

Толпы возле регистратуры уже не было — все талоны к врачам розданы, и толпа распалась на отдельные очереди у дверей кабинетов. Часы у входа, на боковой стене гардероба — круглая плоская нашлепка с циферблатом и стрелками, — показывали половину одиннадцатого. Гардеробщица в углу у окна, сидя за тумбочкой, пила чай с сахаром вприкуску и отозвалась на просьбу Евлампьева выдать пальто после третьего оклика. Его примерно возраста толстая одышливая старуха, которой было тесно в узком проходе между стойкой и рядами вешалок.

— Да и чайку ведь попить хочется, — сказала она Евлампьеву, беря у него номерок и эдак по-свойски — ровесник! — подмигивая ему. — А напарница, вишь, заболела, так ухитряйся…

У киоска «Союзпечати», выйдя из поликлиники, Евлампьев столкнулся с Коростылевым. Коростылев стоял у боковой стенки стеклянной будки и, опираясь обеими руками на выставленную вперед палку, навалившись на нее всем весом, рассматривал гибкие грампластинки, прикрепленные разноцветными пластмассовыми прищепками к натянутым вдоль стекла бечевкам.

— А, привет, Емельян! — увидел он Евлампьева, переместил тяжесть тела с палки на ноги и шагнул к Евлампьеву. — Рад тебя видеть.

— Здравствуй, Авдей, здравствуй. — снимая перчатку, протянул руку Евлампьев. И я тебе рад.

С Коростылевым они работали в одном бюро после войны, лет восемь, до пятьдесят четвертого, пока тот не перешел в другой отдел, а знакомы были еще с тридцатых, вместе в футбол играли, с тех лет у Коростылева и хромота — неудачно срослась кость после перелома. А сломал ему ногу он, Евлампьев,подсек неловко на тренировке, вот теперь н с палкой уж ходить приходится, тяжело, видно…

Они пожалн друг другу руки, и Коростылев, качнув головой в сторону пластинок за стеклом киоска, сказал с усмешкой:

— Что, на пляс, думаешь, потянуло? Внуку подарить хочу. Четырнадцать лет парню, от музыки от этой они, знаешь, просто сами не свои делаются… как коты от валерьянки. Все что угодно за музыку…

Коростылев, помнилось Евлампьеву, был с ним ровесник или чуть постарше, в молодости был как все, ничем не выделялся, а в войну стал вдруг носить, какие уж и те, что постарше, поскоблили, никем на всем заводе, можно считать, не носимую, остроклинную бородку с усами, его все донимали расспросами — ну зачем ты носишь, ну что за смысл? —и все с такими расспросами больше других приступало начальство, другой бы, чтобы отстали от него, сбрил бы, а Коростылев только все отшучивался и носил вот бородку с усами и теперь, только теперь уж они были сплошь седыми и на расплывшемся вширь лице, с отвисшей на подбородке кожей, смотрелись как приклеенные.

— День рождения у внука-то? — спросил Евлампьев.

— Ну. Смотрю-смотрю — и не знаю: а ну купишь, а ему это и не ко двору. Вкусы у них… понимаешь. У тебя-то как, у тебя ж двое?

Евлампьев отрицательно покачал головой:

— Ты о внуках? Нет. Внучка. Одна. У дочери. Поменьше твоего чуть-чуть — тринадцать. Все еще впереди. С музыкой, правда, тоже: уроки без магнитофона — никак, да чтоб еще орал на полную мощь.

— Ну, то же самое! — воскликнул Коростылев с радостью сообщника в голосе, и было видно, что он вообще рад встрече, возможности пообщаться, поговорить.

— Сейчас промтоварные откроются в одиннадцать, пойду еще в промтоварные схожу, там все ж таки послушать можно.

— Конечно, сходи, — согласился Евлампьев.

— А ты здесь чего? — спросил Коростылев. — Газету какую купить?

— Да нет. Шел вот из поликлиники, просто поглядел, что лежит, а тут и тебя увидел.

— Ну, ясно. А лежать-то — так чего лежит… ничего не лежит. Я вот нынче «Литературку» не выписал, так как не приду — нет все да нет. Потом договорился, гривенник за номер приплачиваю — и всегда есть. В поликлинику-то чего ходил?

Евлампьев махнул рукой.

— Да… на диспансеризацию понесло. Из совета ветеранов позвонили — давайте, говорят, постановление парткома вышло, чтоб ветеранов не забывать… вне очереди, говорят… Ну и пошел.

— А, — сказал Коростылев, снова усмехаясь. Эту его постоянную усмешку при разговоре Евлампьев помнил еще с довоенной поры — будто Коростылев знал о людях, и о себе в том числе, что-то такое греховное, но и вссслое вместе, что не мог удержаться, не выдать это знание хотя бы усмешкой. — Нет, я решил — ну его. Мне тоже звонили. А толку-то от диспансеризации от этой? У меня вон бок ноет, и что они мне? Только загоняют от одного к другому… Ноет н ноет, ну и ладно, давно уж притерпелся. Живу, ничего. К ним лучше не ходить. Не ходишь — и здоров.

— Это так… — снова согласился Евлампьев. — Бог знает, чего понесло. Позвонили, жена и начала: сходи да сходи…

— Как она у тебя, Мария Сергеевна-то? — спросил Коростылев. — Сколько уж лет не встречал.

Гляди-ка ты, помнит, как зовут жену. А он вот, Евлампьев, убей бог не вспомнит, как у него,у Коростылева. Он развел руками:

— Да как… Так. Тоже на пенсии, сам понимаешь. Пять уж лет.

— Ну, привет ей от меня, — сказал Коростылев. — Вообще-то как она, жизнь? Ничего?

— Ничего, — отозвался Евлампьев. — А у тебя?

— Да тоже ничего. Счастливо тебе.

— И тебе.

— Мужики! — остановил их из окошечка будки киоскер. Это был их возраста мужчина, несмотря на подступавшее тепло, в черном, большом ему милицейском полушубке, но без шапки, с бильярдно лысой круглой головой, и в облике его оттого проглядывало что-то черепашье. — Пенсионеры, нет?

— Ну! — отозвался Коростылев.И что?

— А вижу вот, стоите, треплетесь, время переводите… Чего делом не занимаетесь?! Делом надо заниматься, а не время в мусор переводить!

— На пару к тебе в киоск, что ли? — спросил Коростылев.

— На пару ко мне не надо, так управлюсь, а в киоск вообще очень вам советую. Самое милое пенсионное дело — в киоск, не пожалеете, Народному хозяйству польза, и вам не без нее!..

Видимо, у него не было по дневной поре покупателей, он скучал, н ему хотелось почесать языком.

— Договорились, прямо сейчас бежим устраиваемся, — сказал Коростылев.

Они обменялись с Евлампьевым насмешливыми взглядами и, ничего больше не говоря, разошлись.

2

Маша уже вернулась с рынка и была дома. В прихожей у стены стояли ее растоптанные, крепко поношенные черные сапоги, на вешалке висело пальто. Лиса на воротнике была старая, свалявшаяся — так это и бросалось в глаза. Лет уж двенадцать, как справили ей это пальто, как раз, помнится, только пятьдесят ей минуло, а воротник сняли еще с прежнего.