Все общества живут в неопределенности. Даже древнейшие цивилизации, о которых до нас дошли сведения, прекрасно понимали, сколь уязвим Homo sapiens. С тех пор как род человеческий начал запечатлевать свои мысли в искусстве и литературе, вероятность вымирания — или «конца света» — возросла до угрожающих масштабов. Как мы увидим в первой главе, перспектива апокалипсиса — грандиозного последнего, Судного дня — занимала в христианском богословии центральное место, после того как о нем пророчествовал сам Иисус. Драматическую развязку, о которой повествовало Откровение Иоанна Богослова, пророк Мухаммед внес в ислам. Подобные картины разрушения мы находим и в других вероисповеданиях, даже в тех, которым более свойственна цикличность, — в индуизме и в буддизме, — а кроме того, в скандинавской мифологии. Часто, и временами неосознанно, мы, современные люди, толкуем в эсхатологических терминах смысл пережитых или увиденных бедствий. А приверженцы светских идеологий, особенно марксисты, порой жаждут «мирского» апокалипсиса (в котором капитализм рушится под гнетом своих противоречий) столь же истово, как христиане-евангелисты — Восхищения Церкви. Есть нечто знакомое и в том, с какой страстью радикальные пророки катастрофического изменения климата требуют решительного «покаяния» экономики во избежание конца времен.

Слово doom — рок, фатум, смерть и Страшный суд — впервые встретилось мне в Восточной Африке, когда я был еще мальчишкой: так назывался популярный инсектицид, который в настоящее время порой используется в религиозных целях[22]. Оно восходит к староанглийскому dōm, древнесаксонскому dóm и древнескандинавскому dómr — словам, означающим официальное решение или приговор суда (как правило, неблагоприятные). «Для всех неотвратим судьбы закон»[23], — говорит Ричард III. «Иль эту цепь прервет лишь Страшный суд?»[24] — вопрошает Макбет. Конечно же, мы боимся рока. Но мы им и очарованы — отсюда и обилие литературы о «последних днях человечества» (так иронически назвал Карл Краус свою великую сатирическую драму о Первой мировой войне). Научная фантастика и кинофильмы изображали наш конец бесчисленное множество раз. Смертоносная пандемия — лишь один из многих вариантов того, как в массовой культуре человечество сметается с лица земли. Примечательно, что в дни первых американских локдаунов, вызванных появлением COVID-19, одним из самых популярных фильмов на Netflix стала картина Стивена Содерберга «Заражение» 2011 года, которая повествует о пандемии (впрочем, гораздо более страшной)[25]. Я сам, словно завороженный, пересматривал «Выживших» от Би-би-си (драматический сериал 1975 года) и читал трилогию Маргарет Этвуд про Беззумного Аддама. Рок притягателен.

И все же нам стоит бояться не конца света — не наступая по расписанию, он неизменно разочаровывает милленариев, — а серьезных бедствий, которые многим из нас доводится пережить. Они могут принимать разные формы. Они невероятно разнятся по масштабу. И даже если их удается предсказать, они влекут смятение особенного рода. Редко когда в литературе находит свое отражение реальная катастрофа, приводящая в оцепенение — и все же убогая. Замечательное исключение — пронизанное цинизмом свидетельство Луи-Фердинанда Селина о вторжении немцев во Францию в 1914 году, ставшее частью его романа «Путешествие на край ночи» (1932). «Когда ты лишен воображения, умереть — невелика штука, — замечает Селин, — когда оно у тебя есть, смерть — это уже лишнее»[26][27]. Мало кто из писателей сумел так ярко запечатлеть хаос грандиозной катастрофы и абсолютные ужас и растерянность, охватывающие каждого в отдельности. Франция понесла кошмарные потери в начале Первой мировой войны. И все же кажется, что циник Селин, изображая искалеченные души обитателей французского дна (от аванпостов во Французской Экваториальной Африке до парижских окраин), предвещает еще большую беду — которая ждала впереди, в 1940-м.

Летом 1940 года Франция пала. «Странное поражение» — так назвал свою книгу, посвященную этому краху, историк Марк Блок[28]. Таких странных поражений — бедствий, которые нетрудно было предсказать, но тем не менее сокрушительных — в истории было много. В столкновении с COVID-19 и Америка, и Великобритания, пусть и каждая по-своему, потерпели во многом именно такие поражения. Они воспринимались лишь как колоссальный провал правительств, не сумевших надлежащим образом подготовиться к катастрофе, вероятность которой, как известно, всегда была достаточно высокой. Винить в этом лишь самонадеянных популистов — слишком легко. С точки зрения избыточной смертности в Бельгии дела обстояли так же плохо, если не хуже, хотя там премьер-министром была Софи Вильмес, сторонница прогрессивных взглядов.

Почему некоторые общества и государства реагируют на бедствия намного лучше других? Почему некоторые распадаются, большая часть сохраняет цельность и лишь немногим удается стать сильнее? Почему политика порой приводит к катастрофам? Этим вопросам и посвящена моя книга. И ответы на них совсем не очевидны.

Неопределенность катастрофы

Насколько легче было бы жить, умей мы предсказывать бедствия! Авторы веками пытались доказать, что исторический процесс предсказуем, с помощью кучи разнообразных циклических теорий — религиозных, демографических, поколенческих, денежно-кредитных… Во второй главе я рассмотрю такие теории и задамся вопросом: помогут ли они предвосхитить очередное несчастье — и если не избежать его, то хотя бы ослабить удар? Ответить можно уже сейчас: не особо. Проблема в том, что все, кто верит в подобные теории или в любую иную форму прозрения, не понятную широким массам, неизбежно оказываются в роли Кассандры. Они видят будущее — или думают, будто видят его, — но не могут уверить в этом окружающих. Если так посмотреть, многие катастрофы — это истинные трагедии в античном понимании этого слова. Пророк, предвещающий горе, бессилен убедить хор скептиков. Царь не волен избежать своей участи.

Но есть веская причина, по которой Кассандры не могут никого убедить: они не способны предсказывать точно. Когда именно наступит катастрофа? Как правило, им это неизвестно. Да, некоторые беды — это «предсказуемые неожиданности», подобные «серым носорогам», которые, грозно топоча, несутся прямо на нас[29]. Впрочем, иногда в тот миг, когда «серые носороги» наносят удар, они преображаются в «черных лебедей» — в поразительные события, которых «никто не мог и предвидеть». Отчасти так происходит потому, что многие катастрофы, причисленные к «черным лебедям» — пандемии, землетрясения, войны, финансовые кризисы, — подчиняются не нормальному распределению вероятностей, который наш мозг легко воспринимает, а степенным законам. Нет средних пандемий и средних землетрясений — есть несколько грандиозных и великое множество малых. И нет никакого надежного способа предсказать, когда придет большая беда[30]. В обычные времена мы с семьей живем у разлома Сан-Андреас. Мы знаем, что «нечто серьезное» может случиться в любой момент. Но насколько серьезным будет это «нечто»? И когда именно все произойдет? Этого никто сказать не в силах. То же относится и к рукотворным бедствиям — к тем же войнам и революциям (которые чаще пагубны, нежели благотворны). Это справедливо и для финансовых кризисов: они приводят к меньшему числу погибших, но их последствия часто оказываются столь же разрушительными. Как покажет третья глава, у истории есть одна определяющая черта: в ней намного больше «черных лебедей» — не говоря уже о «драконьих королях» (событиях столь масштабных, что они выходят даже за рамки распределения по степенному закону[31]), — чем можно было ожидать в мире, подвластном нормальному распределению. Все такие события лежат не в области рассчитанного риска, а в сфере неопределенности. Более того, мир, который мы построили, со временем становится все более сложной системой, подверженной стохастическому поведению, и в нем возрастает доля нелинейных отношений и распределений с толстым хвостом. Такое бедствие, как пандемия, — это не простое событие, оторванное от других. Оно неизбежно ведет к другим видам катастроф — экономическим, социальным, политическим. Могут возникнуть, и часто возникают, волны или цепные реакции бедствий, и мы видим это тем чаще, чем сильнее мир объединяется в единую сеть (четвертая глава).

К сожалению, наш мозг не эволюционировал так, чтобы наделить нас способностью понимать мир «черных лебедей», «драконьих королей», сложности и хаоса, — или хотя бы смиряться с ним. Было бы замечательно, если бы развитие науки освободило нас хотя бы от толики иррациональности, свойственной древнему и средневековому мирам. («Мы согрешили. Это суд Божий».) Но пусть религиозные верования и ослабли, развились другие формы магического мышления. «Эта катастрофа разоблачает заговор» — так теперь все чаще говорят, услышав о неблагоприятном событии. А еще есть смутное почтение к «науке», которое при ближайшем рассмотрении оказывается новой разновидностью предрассудка. «У нас есть модель, мы понимаем этот риск» — подобные слова не раз звучали перед недавними катастрофами, как будто наука — это сделанные на скорую руку компьютерные симуляции с готовыми переменными. У нас есть фундаментальный труд оксфордского историка Кита Томаса «Религия и упадок магии» (Religion and the Decline of Magic), а в пятой главе я делаю предположение, что нам стоит готовиться к написанию книги «Наука и возрождение магии»[32].

Справляться с бедствиями становится еще сложнее потому, что наши политические системы все чаще выдвигают на ведущие роли тех, кто особенно склонен игнорировать проблемы, упомянутые в предыдущих абзацах. Это не суперпрогнозисты, а высокорисковые предсказатели. Психология военной некомпетентности была предметом прекрасного исследования[33]. Меньше пишут о психологии политической некомпетентности, которой посвящена шестая глава. Как известно, политики редко обращаются за советом к экспертам (разве что ими движет какой-нибудь скрытый мотив)[34]. А еще экспертов довольно легко отодвигают на второй план, если их знания неудобны. Но можно ли определить общие формы политической несостоятельности, когда речь идет о подготовке к бедствиям и о смягчении их последствий? На ум приходят пять категорий: