— Идёт! — сказал я малышке Л’Эспинасс.

Я решил учиться говорить, как Бебер. Но тайком ото всех. Беберу тоже было знать не обязательно. Забавно все-таки он вел себя в жизни. Все делал по-тихому. Даже говорить предпочитал, прикрыв рот ладонью, за исключением случаев, когда начинал обсирать Амандину Дестине, придумывая для нее всякие диковинные прозвища, каких она в жизни не слышала, та сновала туда-сюда вдоль стойки и прямо клохтала от удовольствия, а он через раз безжалостно что есть силы щипал ее за ляжки. Вот такой Бебер был изувер. Через восемь дней или чуть позже мы снова пришли в Гиперболу за занавеску. Бебер наблюдал за перемещавшимися по площади войсками, горожанами и офицерами. Его интересовала форма армий всех стран. Амандина Дестине ему помогала.

—  Вон там на углу, напоминает замок, это штаб англичан. А те, у кого кепи с красными лентами, они самые богатые.

Она знала это по чаевым.

Стоило мне утром проснуться, как я слышал голос [Каскада]. Он сообщал мне новые подробности об Анжеле, какие у нее были настоящие, цвета красного дерева, волосы, доходившие ей до бедер. Как она трахалась, могла кончить двенадцать раз кряду. Бесподобно просто. Еще она иногда [подворовывала]. С пожарником один раз вообще офигеть, что было, и это все правда...

— Сам увидишь!

Бебер ничем особо не заморачивался. Лишние мысли у него в мозгу подолгу не задерживались. А я хотел побыстрее восстановиться. Мне бы это не помешало. Жизнь становится совсем невыносимой, когда у тебя не встает. Нельзя мириться с такой несправедливостью.

— Расскажи мне еще про Анжелу, — попросил я его, стараясь говорить потише, чтобы никого не разбудить.

И он рассказал мне, как в первый раз вставил ей в [в задницу], ей было так больно, что она орала целый час.

Каждое утро мне казалось, что зуав слева умер, настолько бледным он становился на рассвете. Но потом он начинал едва заметно шевелиться и стонать, откинулся он только на второй месяц...

Я пытался проследить за Л’Эспинасс, мне хотелось знать, кому она еще сейчас дрочит, но раненых было чересчур много, поступало по несколько вагонов в день, так что мои усилия ни к чему не привели. Жизнь в Пердю-сюр-ла-Лис кипела. Навскидку между Большой площадью и бастионами второй линии было размещено по меньшей мере четыре штаба, двенадцать госпиталей, три санитарных пункта, два военных совета и двадцать артиллерийских парков. В местной семинарии собрали резервистов из одиннадцати окрестных деревень. Мадмуазель Л’Эспинасс и тут не осталась в стороне и старалась, как она говорила, сделать этим несчастным что-нибудь приятное.

Именно в глухом дворе за семинарией по утрам и расстреливали. Один залп, а через четверть часа -второй. Где-то дважды в неделю. Из палаты Сент-Гонзеф я постепенно восстановил всю картину. Практически всегда это случалось по средам и пятницам. В четверг работал рынок, а это уже другие шумы. Каскад тоже был в курсе. Он не особо любил об этом говорить. Но я подозревал, что он намылился туда сходить. Просто глянуть на то место. И меня оно интересовало. Однако на сей раз должен был идти кто-то один. Обычно мы всюду ходили вместе. Даже забавно, что нас с ним по раздельности уже и представить было нельзя. А тут потребовалось прогуляться до вокзала. Забрать медикаменты. Я, разумеется, для такой цели не годился, слишком уж далеко было тащиться, да еще и тяжесть на себе нести, тогда как меня самого кому-то нужно было всю дорогу поддерживать, чтобы я не упал. Итак, Каскад собирается идти один. А я сразу обратил внимание, что лицо у него какое-то не совсем такое, как обычно. Он явно что-то задумал и не хотел этим ни с кем делиться.

— Я никуда не иду, — говорю я ему.

А сам, пока он отвернулся, натягивая на себя башмаки, незаметно вытащил у него из оставленной на стуле шинели квиток для камеры хранения. Он уходит. Я выжидаю пять минут, а потом объявляю персоналу.

—  Эй, гляньте-ка, что оставил этот пешедрот. Теперь он свою посылку не получит.

И, само собой, я отправляюсь его догонять.

—  Вот, — говорю я себе на улице, — наконец-то можно сходить и посмотреть, что там у них за семинарией...

Я стараюсь не торопиться, чтобы не нарваться на легавых. Подхожу прямиком к тому месту, где от улицы ответвляется некое подобие тупика. В самом конце запертая на несколько замков железная дверь в загон. Я направляюсь к ней. Нагибаюсь и заглядываю в скважину. Все видно. Там какой-то сад с лужайкой, а в глубине, в метрах ста или даже дальше, стена из ноздреватого известняка, не сказать, чтобы очень высокая. И к чему, интересно, их привязывают? Я не очень понимаю, как это обычно происходит. Но постепенно у меня начинает что-то вырисовываться. Я не вижу следов от пуль. Вокруг полная тишина. Весна в разгаре, щебечут птицы. Свист пуль сливается со свистом птиц. Каждый раз, судя по всему, им приходится устанавливать новый столб. А теперь мне пора на вокзал. Я ухожу. И практически сразу настигаю Каскада. Похоже, он шел к вокзалу еще медленнее, чем я. Мы ничего не говорим друг другу. На лице у него застыла трагическая гримаса. Каждый справляется со своими эмоциями как может. Я вручил ему его квиток.

— Забери коробку, — сказал я ему.

— Пошли вместе, — ответил он.

Теперь уже я поддерживал его по пути в доставку. Позже я понял, что за предчувствие его посетило, когда он меня увидел. На обратном пути мы зашли в Гиперболу. С Амандиной Дестине он не разговаривал, вообще ей ничего не сказал, ни слова. Она даже расплакалась из-за этого. Мы выпили с ним литр кюрасо. Каскад, я уверен, не спал потом всю ночь. Выражение его лица на следующее утро показалось мне каким-то уж чересчур одухотворенным. Не стоит думать, что Бебер был совсем не способен на глубокие чувства. Он мог, например, часами молча лежать, глядя прямо перед собой, погрузившись в свои мысли. Внешне он был вполне себе ничего, насколько я, конечно, могу судить о мужской красоте, мордашка с тонкими правильными чертами и довольно большие выразительные глаза романтика. Годы еще не дали о себе знать. В том, как он сурово обращался с телками, тоже было много еще не успевшего иссякнуть мальчишеского задора, и те как будто чувствовали это, относились к нему с пониманием и все ему прощали. А меня он держал за недоумка, пусть и симпатичного, но задрота с надломленной длительным регулярным трудом психикой. Я все ему про себя рассказал, ну или почти все. Только про малышку Л’Эспинасс я никому не говорил, она была моей тайной, единственной и жизненно важной, иначе не скажешь.

Про коменданта Рекюмеля из совета мы давно уже ничего не слышали. Видели только загон, где все это происходило, и [где] Каскада посетило предчувствие. Так и не нашел наверняка никаких новых доказательств в связи с тем рейдом. Порой мне казалось, что он ко мне обращается, но это мне просто мерещилось, будто я слышу какие-то слова, когда вечером меня снова начинало лихорадить. Я никому не жаловался, чтобы не лишиться прогулок. Малышка Л’Эспинасс больше мне не дрочила, а только приходила меня поцеловать к десяти. Она стала вести себя менее эмоционально, можно сказать. И кюре теперь со мной не беседовал. Он, очевидно, меня побаивался. Даже горе-хирург Меконий и тот стал более покладистым. Бебер тоже отмечал все эти произошедшие вокруг нас перемены, хотя и не мог толком объяснить их причину. Однако главное его внимание было по-прежнему сосредоточено на изучении городских нравов военного времени. В Гиперболе в табачном дыму громыхал гром господень, иначе не скажешь, и это еще, не считая механического пианино. Когда начинали орать сразу все одновременно, я даже переставал слышать шум у себя в ухе. Шум заглушал шум. Правда легче мне от этого не становилось. Голова моя буквально раскалывалась на части от такой шумовой атаки.

— Слышь, Фердинанд, — говорил мне тогда Бебер, — чё-то ты побледнел. Пойдем на речку, прогуляемся, может, тебе полегчает.

И мы туда ковыляли. Полюбоваться на разрывающиеся вдали в небе снаряды. Наконец-то наступила весна, повсюду цвели тополя. Затем мы опять возвращались в Гиперболу, чтобы продолжить свои наблюдения. А уж дефиле войск было прямо как из книжки с картинками. [Несколько неразборчивых слов] к своему апогею это приближалось около восьми вечера, когда происходила смена караула.