Фаворит жадно втянул первый глоток, подождал со вторым, как бы оценивая вкус воды. Вода была не холодная, не теплая. Боль в горле немного утихла. Тогда он отпил еще и еще. Он бы выпил всю воду, но помня, чем это кончится, взглянул на мальчика, умоляя убрать ведро. И в этот раз мальчик понял его.

Мальчик, подтащив ближе ящик, взобрался на него, мыл коня осторожно, едва касаясь спины мыльной мочалкой. Смыв пену, попятился, полюбовался на белое пятно, снова принялся мыть, теперь уже смелее.

Когда за сараем послышались шаги, мальчик спрыгнул с ящика, подбежал, чтобы закрыть дверь. Она скрипнула ржавой петлей, выдала.

— Андрюша?

Мальчик успокоился — это была мать.

— Здесь я, — ответил он. — Смотри, кто у нас.

— Кто? — насторожилась мать, успев разглядеть разбитую дверь, следы от машины. — Где отец?

— Смотри, кто у нас, — повторил мальчик.

Мать подошла, долго всматривалась, спросила тихо:

— Откуда такой взялся?

— Как из сказки, правда?

— Не лягается? — спросила мать и, лучше рассмотрев коня, ответила сама себе: — Нет. Добрый конь. Такой не лягается.

— Я его мою, — сказал мальчик.

Расхрабрившись, передвинул ящик, стал смачивать мыльной пеной гладкую шею коня.

— Дай, ма, гребенку, — сказал он. — Я ему гриву расчесывать буду.

— Моя не годится, — возразила мать. — Железную надо.

Сильно припекая, солнце погнало женщину в тень. Пройдя к поленнице, она села на чурак, смотрела на сына, на коня. Потом взгляд ее устремился вдаль, отыскал в ней что-то полузабытое, должно быть, свое. Женщина видела себя — тоненькую девчонку. Стояло раннее лето. Девчонка сидела за плетнем, пугливо и жалостливо глядела на фронтовика, который, поминутно давясь табачным кашлем, водил за уздечку коня. Конь был красивый, черный, как вороново крыло, с сизым отливом. Вместо передней ноги, ниже колена, — деревяшка, поэтому конь спотыкался, резко, болезненно вскидывал голову.

Говорили, что Тихон Подъячев, кавалерист, в последней месяц войны на каких-то альпийских лугах чуть не догнал свою смерть. На всем скаку влетел в минное поле.

Сам контуженный, не дал пристрелить коня, залечил рану, привез в деревню.

Девчонкой это запомнила женщина и теперь, еще раз насмотревшись на белого коня, на мыльные, напряженные руки сына, снова набрела глазами на свою далекую, будто подернутую дымом фигуру. Ей пошел уже семнадцатый год, когда она, пожив у бабушки в Сибири, вернулась в деревню. Может, и не вспомнила бы Тихона Подъячева с его хромым конем. Не было ни того, ни другого — конь умер на неделю раньше хозяина.

Но раз в сенокосный день, лежа на копне, поймала она слухом конский топот, гадала лениво: откуда бы?

Присела. По чисто скошенному лугу ровным наметом нес седока конь — черный, блестящий, будто выточенный из камня. Подскакал прямо к ней, закружился, раскидывая всеми четырьмя копытами сенную труху. Спрыгнул с коня, крепко ступая молодыми ногами, подошел и протянул флягу с водой парень, сын Тихона… С сыном того же хромого коня, Жиганом.

Потом бывало, едва спустится она к реке, не успеет снять с плеч коромысла, возникает вдали знакомый уже копытный стук. И вдруг тесно делалось в груди зачастившему сердцу. Она входила по колено в воду. Полоскала белье, желая, но не смея взглянуть туда, где парень расседлывал Жигана. Вздыхала и пугалась, словно тихие ее вздохи слышала вся деревня. Забываясь постепенно, смотрела, как переплывает реку Жиган, несется, черный и мокрый, по скошенному лугу с черным от загара седоком на спине. Возвращались сухие, обветренные; с полого берега на всем скаку влетали в воду, и бежала с того места кругами чистая, зеленая рябь. Проплывая мимо, парень украдчивым движением руки бросал ветку малины с перезревшими уже, докрасна настоявшимися ягодами.

Осенью забрали его в армию вместе с конем. И случилось так, что на письмо его с погранзаставы ответить она не смогла…

— Сынок, — сказала женщина. — Видела я, как коня моют. Его жгутами моют, полотенцем натирают. Тогда он блестит как орех… Я тебе воды согрею.

— Тебе он тоже нравится? — спросил сын, подойдя к матери, ласкаясь. — Где же еще я его видел?..

Белое пятно, высоко захватив шею и спину коня, клином сходилось к животу, лоснилось. Понемногу мать и сын представили, каким станет конь, если его вымыть всего. Внезапно Андрюша встрепенулся, глаза его округлились, метнули радостный свет. Он вспомнил… На экране — застывшие четкими квадратами войска, Красная площадь. Из Кремлевских ворот выезжает всадник на белом коне. Следом второй — тоже на белом. Два белых коня плавно движутся к войскам, танцующими ногами цокают по брусчатке…

— Ма, — прошептал, рванулся Андрюша. — Ма, он парадный. Юбилейный парад помнишь? Ну, прямо вылитый! На нем парад принимают. Всех родов войск.

— Как же он к нам-то попал?

Андрюша потускнел, сказал боязливо:

— Может, отец… Купить он не мог, конечно.

— Кто ему продаст такого?

— Да я так… Вырвалось. Он же кричал, помнишь: «Я все могу купить…»

— А ты слышал, значит?

— У меня что — ушей нет?

Сильно печалясь, мать привлекла к себе сына, обняла, опять посмотрела на коня, видя в нем другого, надо думать, Жигана.

— У него, кажется, губа в крови, ма…

Она не ответила. Из открытой двери сеней, из дома донесся нечеткий, приглушенный звук, будто там кто плакал.

Грахов проснулся в слезах. Еще во сне неизвестно откуда подобралась к сердцу тоска, от нее сейчас избавлялся Грахов короткими облегчающими всхлипами. Ноздри процеживали запахи сухой полыни, и тоска делалась острее, забиралась глубже. Не помнил Грахов, чтобы он когда-нибудь так вот слезливо жаловался на свою судьбу. Но и беспричинно не мог он плакать. И раньше у него бывали нелады с самим собой. Для ежедневного удобства Грахов заглушал в себе всякую тревогу, придумывая ей первую же легкую, угодливую причину.

Сейчас, глядя на пыльные, позолоченные отраженным светом стропила, он еще раз попытался отстраниться от тоски. И какую-то часть ее неожиданно взял на себя, вспомнившись, дядюшка.

Жил Грахов у дядюшки пять лет, пока учился в институте. Не особенно дружил с ним, но не избегал, с самого начала установилось между ними негласное соглашение не навязываться друг другу. С одной стороны — дядюшкина чуть наигранная ироническая откровенность, с другой — граховское снисходительное почтение. Дядюшка, вот кто любил и умел жить, как он сам говорил, не мешая жить и другим. Он охотно пояснял, как это дается: не всегда слышать то, что слышишь, и видеть, что видишь.

Порочная мудрость, облачаясь в речах дядюшки в шутливое одеяние, не настораживала, лишь забавляла. Так же, забавляя других и себя, дядя занимался науками — сразу тремя. Секрет, судя по его исповеди, был несложен. Когда двое, видя велосипед, говорили изобретателю, что перед ними перпетуум-мобиле, он присоединял свой голос, становясь третьим.