Собрания устраивались главным образом для читки газет, но каждый раз, прежде чем начать читку, дядя Муртуз обязательно говорил о колхозных делах. Председатель сельсовета никогда не выступал на собраниях, никогда не произносил речей, он только кивал головой, покачиванием длинного козырька выражая свое полное согласие с тем, что говорил дядя Муртуз. После выступления председателя колхоза слово предоставлялось директору школы газеты читал он. Директор читал громко, отчетливо произнося цифры и названия городов; «немецкие фашисты», «убитые и раненые», «насиловали женщин и девушек» — эти слова попадались чаще других и хорошо мне запомнились. Когда директор произносил слово «убитые», я всегда вспоминал бабушкины похороны и прежде всего старух, обмывавших ее тело; при слове «раненые» я сейчас же представлял себе нашу бесхвостую курицу; суматошно хлопая крыльями, она перелетает через забор и, припадая на перебитую лапку, ковыляет к курятнику…

После читки газет брал слово Имамали. Он распрямлялся во весь свой огромный рост и, выпятив грудь, как делал это, когда бил в барабан, начинал речь. Говорил он громко, внушительно, стараясь употреблять побольше газетных слов.

— Товарищи, — говорил Имамали, поглаживая рукой усы, — захватчики пришли на нашу землю, чтобы поработить нас! Разрушить наши дома, обесчестить наших жен и дочерей — вот чего они хотят! Не вышло! Планы немецких фашистов позорно провалились! Почему, дорогие мои соотечественники? Почему, я вас спрашиваю? Да потому, во-первых, что не на тех нарвались! Мы не какие-нибудь ублюдки, мы — Советская власть! Потому, во-вторых, что мы, семьдесят две свободные нации, соединились вместе! У нас интерсанал!

«В-третьих, в-четвертых, в-пятых…»

Имамали перечислял обычно не меньше десяти пунктов, с каждым счетом загибая по пальцу. Потом клал руку на закрытый повязкой глаз и говорил так:

— Этот глаз, товарищи, я потерял, сражаясь за Советскую власть. Но я, не задумываясь, отдам за нее и другой мой глаз! Все отдам: дом, хозяйство, сыновей, жизнь свою отдам за Советскую власть, за нашу Родину! И вот вам слово коммуниста: пока я жив, я не уйду с этих гор! До победного конца буду бить в свой барабан! Азербайджанцы никогда не были трусами! И пусть молчат клеветники! Наша нация была и останется первой среди других! И я так закончу, товарищи: пусть вечно живет на земле всемирная азербайджанская нация!

В этом месте дядя Муртуз вставал и протягивал выступавшему руку. «Спасибо, Имамали», — с чувством говорил он. Председатель сельсовета согласно кивал козырьком. «Спасибо тебе, Имамали! — кричали иногда из зала. — Дай бог тебе здоровья!» Речи Имамали всем очень нравились, один директор школы испытывал, слушая его, какое-то беспокойство, но поправлять старика не решался.

Потом начинались вопросы. Отвечал на вопросы директор школы, задавали их тоже определенные люди, всегда одни и те же. И вдруг поднялся Мукуш.

— Вы тут читали, — не глядя на директора, вполголоса сказал он, Одессу забрали. А сколько от нее до Москвы?

Тетя Медина опустила голову. Директор взглянул на потолок, словно там было написано, сколько километров от Москвы до Одессы, — он всегда смотрел на потолок, прежде чем ответить на вопрос, — перевел взгляд на Мукуша. Но дядя Муртуз не дал директору ответить.

— Помалкивал бы! — громко сказал он, подняв на Мукуша тяжелый взгляд. Не тебе за Советскую власть болеть! Элемент несчастный!

Наступила тишина; мне вдруг стало жалко Мукуша. И не мне одному. Даже дядя Абуталиб вопреки обыкновению взглянул на дядю Муртуза и укоризненно покачал козырьком. Но это не произвело на председателя никакого впечатления.

— Сколько раз я тебе говорил, — продолжал он еще громче, — привязывай осла! А ты? Вчера смотрю — опять ишак в колхозном тутовнике прохлаждается.

— Вчера мой ишак со двора не выходил, — не поднимая глаз, негромко отозвался Мукуш.

Дядя Муртуз начал кричать на Мукуша, причем теперь председатель сельсовета согласно кивал козырьком. Мукуш молчал. А ведь ишак и правда не выходил вчера со двора; Мукуш весь день заготавливал топливо: свалил старую шелковицу, распилил и, обливаясь потом, охапку за охапкой таскал дрова в подвал.


Когда у Мукуша было легко на душе, он ходил по двору, засунув руки в карманы, и что-то шептал себе под нос.

— Ожил! — презрительно говорила в таких случаях тетя Медина, искоса поглядывая на Мукуша.

Я чувствовал, что в этом слове кроется очень большой смысл, видел это по тетиным глазам, и у меня становилось тревожно на душе, хотя я и не понимал, в чем дело.

В тот вечер, после собрания, у Мукуша было именно такое настроение: он расхаживал по двору, что-то бормотал, будто учил стихотворение, а тетя провожала его недобрым взглядом.

Стемнело, в глубине двора мерцала за деревьями папироса Мукуша; он все ходил, ходил, а я, не понимая, чем он сегодня так доволен, удивленно следил за ним издали. Ишак, как всегда привязанный к дереву на краю двора, тоже, казалось, недоумевал: он внимательно смотрел на Мукуша, нетерпеливо перебирая ногами…

Потом Мукуш поднялся к нам и начал оживленно кружить по крыше. Его огромная тень двигалась по стене дома, скользила по увядшим плетям огурцов…

Мукуш был очень хорошо настроен, а если он радовался, это всегда не нравилось тете. Вот и сейчас, расставляя на скатерти посуду, она вдруг выронила стакан, из которого Мукуш любил пить чай, стакан разбился; мне показалось, что тетя Медина разбила его нарочно. Самое интересное то, что Мукуш даже не заметил разбитого стакана и как ни в чем не бывало продолжал расхаживать по крыше.

— Ну, что? — не выдержала наконец тетя Медина. — Опять волчком завертелся? Думаешь, возьмет Гитлер Москву, землю тебе вернут? Держи карман шире! Ничего не получишь!

«Вернут землю…» Я сразу вспомнил колхозный сад, с четырех сторон обсаженный ореховыми деревьями, и Мукуша, привольно раскинувшегося на траве. Когда мы приезжали за листьями, Мукуш прохаживался по желтеющей траве, бормоча что-то себе под нос, или ложился на траву и часами лежал, глядя в небо и блаженно улыбаясь. В одну из таких минут Мукуш неожиданно сказал мне, что колхозный сад — это его земля, она принадлежала раньше его деду.