Бахмутский приехал в Юзово ненадолго. Он должен был побывать в одном из рудников Юзовско-Петровского района, потом в Макеевке, Мариуполе, а оттуда перебраться в Ростов-на-Дону. В поездку эту он отправился по поручению Центрального Комитета партии. Ему нужно было проинструктировать товарищей, ведущих партийную работу в промышленных районах. Надо было провести несколько тайных сходок с рабочими, где он собирался говорить о соединенных способах легальной и нелегальной работы, об отношении к меньшевикам и о лозунгах большевиков. Имелись у него задачи, связанные с созданием больничных касс и рабочих кооперативов, предстоял разговор о подпольной типографии, было немало вопросов, о которых ему хотелось составить свое мнение, ибо в центре, при постоянно нарушаемых связях, трудно было обо всем знать достоверно: где, в каком районе имеют преимущества меньшевики, каково соотношение сил в правлении больничных касс и кооперативов.
В светлом и теплом зале аптеки было тихо. Крестьянин в коричневой свитке спал на скамье, опершись руками на «пужало» [1], аккуратно обвитое кожаным ремешком. Подле сидела старуха в ватной кофте, в ярко-красных чулках; неторопливо покачиваясь из стороны в сторону, она дремала. Бахмутский подошел к стойке. Девица в белом халате строго, точно в аптеку воспрещалось входить, спросила:
— Вам что? — и поправила пенсне на толстом носу.
— Дайте мне пять таблеток аспирина.
Заплатив за аспирин, он спросил:
— Могу ли я повидать провизора?
— Зачем вам? Я — помощник провизора.
— У меня сложный рецепт, нужно подобрать стекла для очков.
Девушка обиженно повела плечами и, повернувшись, позвала:
— Борис Семенович, вас просят! — Она смотрела сердито и неодобрительно в лицо клиента.
Он оперся на стойку и, позевывая, ожидал.
— Простите, я вас беспокою, — сказал клиент, когда провизор подошел к стойке. — Смогу ли я подобрать у вас цилиндрические стекла вот по этому рецепту?
— Боже мой, одно и то же, — пробормотала девушка и подумала: «Лучше бы я пошла на акушерские, честное слово, или на зубоврачебные...» — И она представила себе, как клиент, не хотевший ей доверить подбор стекол, сидит с широко открытым ртом в кресле и покорными, молящими глазами следит за ее рукой, несущей щипцы... Крак! «Вам Бориса Семеновича?» Снова крак!
Так, сердясь на скуку жизни, думала девушка в белом халате. А в это время клиент негромко, лениво, отказываясь от неподходящей оправы для стекол, говорил:
— В восемь жду вас обоих у доктора Кравченко, к нему день и ночь ходит множество больных, и ваш приход будет совершенно незаметен. Условились, Касьян? Вот и хорошо.
— Носите на здоровье, — весело сказал Борис Семенович уходившему покупателю и, повернувшись к девушке, добавил: — Вот такие дела, дорогая Лия Ароновна.
Первым пришел Звонков. Увидевшись, оба невольно вздрогнули, так внезапно встала перед ними картина их прежней жизни: Бахмутский, с шеей, обмотанной толстым шарфом, в клубах пара входит в избу; Звонков идет к нему навстречу в огромных валенках... Сразу в мгновение возникло и мелькнуло прежнее: и запах дыма, и теплый, кислый дух тесного жилья, и вкус мороженого хлеба, оттаивающего во рту, и звенящий ледок в кадушке в сенях, когда ночью привычно ткнешь в нее деревянный ковш, и тоска, и внезапная радость, что жизнь снова станет прежней, без страшного мороза. И странны были они друг другу в пиджаках, в ботинках, среди этой тонконогой мебели. Идя по темно-красному ковру навстречу Звонкову, Бахмутский быстро глянул под ноги, как делал это сотни раз, переступая через порожек из темных сеней в полусвет избы. Они потянулись поцеловаться, и оба отчего-то остановились, притворившись, что руки их случайно столкнулись. От этого их движения стали неловкими, и заговорили они неестественно и громко:
— Здравствуй, Абрамище, борода.
— Вот ты какой, Алексей, человек божий.
Они оглядывали друг друга и похохатывали, смотрели на ноги, потом со спины, щупали пиджаки, радуясь, что видятся.
— Маша как? Дочку или сына родила? — спросил Бахмутский.
Звонков не ответил. Бахмутский внимательно посмотрел в его лицо.
— Умерла моя жена, товарищ Абрам, — тихо проговорил Звонков, — вскоре после твоего отъезда, я там ее похоронил, и ребенок не родился — не мучился, а жить бы он не стал: Сибирь! — И внезапно высоким молодым голосом Звонков добавил: — Ох, Сибирь, Сибирь.
Они помолчали. «Утешать нельзя, говорить о жертвах нелепо, он все знает не хуже меня», — подумал Бахмутский.
Он испытывал неловкость, не зная, как поступить, что сказать. Машу, эту увядшую, некрасивую женщину с бледными губами, очень застенчивую и, очевидно, мало развитую, он видел редко — она большей частью болела. Но, видимо, Звонкову, ни разу ни с кем не говорившему о смерти жены, сейчас хотелось рассказать товарищу то, что накопилось в душе.
— Да, брат, — задумчиво проговорил Звонков, садясь в кресло, — умерла моя Маша. А как она плакала, когда ты уехал! Два дня слезами заливалась. «Почему?» — спрашиваю. Молчит и плачет, плачет. Она плакать не любила и, даже когда Надя наша умерла, мало плакала, «Маша, почему ты плачешь?» Молчит! Слушать тебя как любила! Все понимала, я даже удивлялся, — она ведь малограмотная, фамилию, имя подписать могла, читала даже с трудом, печатные буквы только, а беседы наши понимала. Ну, конечно, термины не понимала — экономизм, диалектика, диктатура пролетариата. Это ей было трудно.
И, не останавливаясь, подчиняясь какой-то внутренней связи мыслей, видной и понятной ему одному, Звонков продолжал рассказывать:
— Под конец она уж пельмени научилась лепить совсем по-сибирски. А то ведь ее такой смех вначале разбирал, особенно когда их, мороженые, в кипяток бросали. Она даже одно время есть их опасалась.
Он рассказывал, как жена после его ареста уехала к родным в деревню, возле города Ейска, какое письмо она ему прислала. Она собрала, работая полтора года у помещика, восемьдесят рублей и приехала к нему в ссылку.
Бахмутский слушал его с неожиданно возникшим волнением. Как он мог не заметить, что рядом с ним жила такая хорошая женщина! Он понял и ощутил ее жизнь, жизнь человека — драгоценную, полную необычайных, неповторимых подробностей, жизнь молчаливую, застенчивую, хрупкую жизнь милого человека.
— Очень тяжело, Алексей, очень — потерять такого преданного друга, — сказал он.
— Больно, что напрасно гибнут такие люди; я вот, ты — мы ведь воюем, а их, слабых таких... больно думать, — сказал Звонков.
— Тут ничего не сделаешь, — проговорил Бахмутский. — Какой справедливости ждать от жизни, когда жизнь есть вихрь, как Герцен в «Былом и думах» сказал.
— Это верно, товарищ Абрам.
В дверь постучала Марья Дмитриевна:
— Абрам, к вам.
Это был Касьян.
— Как стекла, хороши? — спросил он, смеясь, крепко тряся руку Бахмутского, и, повернувшись к Звонкову, спросил: — Ты давно уже? Рассказывал о нашем житье-бытье?
— Да, сознаться, пришел порядочно, но ни о чем не говорили. Верно, извини, товарищ Абрам, я тебя не вводил в дело. Твой вопрос меня взбудоражил.
— Ну что ж, — сказал Касьян, — что вы нам расскажете? Мы здесь, верно, в ересь впали, сами того не зная, связи наши с центром скрипят, а с Екатеринославским губернским комитетом мы дел предпочитаем не вести — ликвидаторы чистой воды.
Бахмутский сказал:
— Давайте вот какой порядок: вы сперва расскажите о работе, видно будет, что и как; а то стану вас убеждать, в чем вы сами уверены.
— А может быть...
— Нет, давайте уж так. — И негромкий голос Бахмутского прозвучал сухо и сильно, глаза сердито блеснули.
Касьян рассказывал, и Бахмутский время от времени задавал неожиданные вопросы, которые сердили Касьяна.
— У вас по этому поводу с Алексеем разногласий не было? — спросил он, когда Касьян заговорил о переговорах с меньшевистским комитетом, предлагавшим слить рабочие кружки и организовать единое рабочее просветительное общество.
— Нет, какие разногласия, — сказал Звонков, — кому охота самого себя в мешок засунуть.
— Странный вопрос, — сказал Касьян, — ведь мы большевики, а не ликвидаторы.
Со Звонковым Касьян работал легко и хорошо — у них не возникало трений. У Звонкова точно отсутствовало честолюбие, либо он сознательно приглушал его, — Касьян не думал об этом. Звонков уступал ему во всех случаях, где можно было поспорить: «А почему бы не мне?»