Отец, Муж, Писатель, Джанки. На повседневном уровне я жил двойной, тройной жизнью. Меня бросало туда-обратно от крутых хулиганов Лос-Анджелеса к тем набившим оскомину студийным берлогам, из уюта моего только что купленного дома во все более жесткие пределы наркомира… Суровый факт: с каким бы универсумом я ни соприкасался, в Верхнем или Нижнем Голливуде, среди родных, друзей, знакомых модных персонажей, неизменным оставался лишь мой фасад. Я был гангстером с гангстерами. Япом с яппи. Папашей с папашами.

Как я соскользнул в пропасть и как оттуда выбрался — вот вопросы, которым я следую от начала до конца этого произведения.

Правда: эта книга для меня скорее экзорсизм, чем упразднение в пересказе событий. И экзорсизм шизофренический как таковой. Опиаты, по природе своей, ведут к забыванию. Когда находишься в этом наркотическом тумане, память функционирует словно проектор-мутант, настроенный на ад Bell&Howell. Когда пленка движется к одному концу, на другом его немедленно съедает своего рода кислота, растворяя секунду начала событий.

Такова была моя жизнь на наркотиках. Опыт жил, более или менее, а потом успокоительный свист забвения, будто мгновенно сгорают секунды… Изгоняются как дьявол.

Душа, мне кажется, позволяет тебе забыть подобную травму. Она хочет, чтобы ты… Настоящая память об этих годах хранится на клеточном уровне. Сознание хоронит ужас. И хоронит не где-нибудь, а в теле. Поскольку второстепенная в этом деле печень, как мне сказали, может забарахлить через год, это свежее напоминание у меня в мошонке, усталость, боль и ночи в поту и лихорадке — вот что не закончится никогда. Вплоть до полного восстановления.

Дело в том, что я не уверен, как происходит такое путешествие и куда оно ведет. Знаю лишь, что должен пройти этот спуск — снова сползти в тот ад и, молясь Господу в героиновых небесах, выползти обратно.

Часть первая
Нижний Голливуд

Я считал, что выхода нет и что мне осталось просто покончить с собой. И когда меня колбасило в чьем-то запертом туалете, ботинки были в крови, и кто-то дубасил в дверь… И когда моя жена была беременна, и я всеми фибрами своей больной души был уверен, что малыш родится каким-нибудь безглазым уродцем, в лучшем случае — овощем из-за всех тех химикатов, которые я закачал себе в вену, прежде чем извергнуть сперму, оросившую ни в чем не повинную яйцеклетку… И когда меня ломало в больнице и веки царапались, как колючая проволока, а кожу словно обварили кипящим маслом, и каждый выдох зазубренным ножом медленно поднимался из кишок, проходил сквозь легкие и вырывался из содрогающейся глотки… Выхода не было.

И все-таки я оказался здесь, на севере, год без иглы. Моя жизнь больше не напоминает существование живой игольницы. Каждый день я вижу свою замечательную дочурку и ненавижу себя лишь потому, что, видимо, не могу иначе, а не за то, например, что спер горсть скомканных пятерок из кошелька женщины, которая ошиблась, решив, что я чист и до конца излечен, или за то, что растратил деньги на молоко и пеленки.

Очень хочется показаться способным. Чтобы все выглядело дико забавно. Как-то через месяц после завязки я напечатал рассказ о ширке в студии, где снимали «Альфа», когда я поднял в павильоне жуткий шухер, услышав в туалете, как меховое чучело шипит мое имя и скребется в дверь.

В наркотическом помешательстве я вообразил, что эта трехфутовая меховая телезвезда — обычная говорящая кукла — способна видеть сквозь стены уборной. Альф стоял снаружи и таращился на кровь, которой я забрызгал зеркало, на мои пальцы, на крохотные алые лужицы у меня под ногами. Таращился неодобрительно.

Мой рассказ показался забавным, истеричным. И я порадовался. Просто потому, что завязка с джанком не означала, что я перестал быть джанки. А джанки лживы. Это их основное пристрастие. Дело не в том, что я не пережил кровоизлияния в мозг, представив, как прайм-таймовый комок шерсти трогает лапой ручку мужского сортира, пока я шуровал со спидом и пытался стереть бумажными салфетками ярко-красные лужицы с пола. Это все было. Но ничего смешного я в этом не видел. Я глядел в зеркало и втягивал обратно самые гадкие в мире слёзы, слезы желтого цвета, потому что к тому времени печень уже сообщала мне, чего не приемлет мой мозг. Я умирал. Но недостаточно быстро. Мне придется протянуть еще немного, пережить еще больший ужас. Что конечно же означало еще больше героина, того, с чем такой ужас легче вынести.

Понимаете, все не только в дозе. Дело никогда не сводится только к ней. Вся суть в неправильности ситуации. Я не Чет Бейкер, устроившийся на подмостках и дудящий так, что чертям тошно. И не Джонни Квентин, который весь в тюремных наколках выпускает стерео. Я — Джерри Стал, пишущий плохие телесценарии, которые терпеть не могу. И который отчаянно пытается развязаться с позором отвратительной буржуазности того, что он делает, тайно хандря по тому, что представлялось ему настоящим.