— Ну вот! — воскликнула она. — У меня отваливается каблук. Как хотите, я не могу идти дальше!

Госпожа Жоссеран пришла в ярость:

— Говорят вам, идите!.. А я почему не жалуюсь? Мне-то разве пристало шататься по улицам по такой погоде, да еще в столь поздний час? Еще будь у вас порядочный отец!.. Он-то себе барином сидит дома и прохлаждается… Будто это моя забота — вывозить вас в свет! Сам-то поди не согласился бы на такую каторгу! Ну так вот, заявляю вам, что мне это осточертело! Пусть теперь ваш отец сопровождает вас, если это ему нравится!.. Что касается меня, то убей меня бог, если я еще буду водить вас в дома, где со мной совершенно не считаются! Обманул меня россказнями о своих способностях, а теперь к тому же изволь вымаливать у него малейшую уступку! О боже праведный! Если б можно было вернуть прошлое, я бы вышла за кого угодно, только не за него!

Молодые девушки молча слушали эти жалобы. Им хорошо была известна нескончаемая повесть о разбитых надеждах их матери. С прилипшими к лицу кружевными косынками, в промокших туфельках, они почти бежали по улице Сент-Анн. Однако на улице Шуазель, у самого дома, г-жу Жоссеран ждало еще одно унижение — экипаж возвращавшихся домой Дюверье обдал ее грязью.

Встретив на лестнице Октава, мать и обе барышни, раздраженные и до смерти усталые, постарались держаться как можно грациознее. Но едва только за ними закрылась дверь, они бросились бежать по темной квартире и, задевая за мебель, влетели в столовую, где их отец что-то писал при скудном свете маленькой лампы.

— Опять сорвалось! — крикнула г-жа Жоссеран, в бессилии опустившись на стул.

Резким движением сдернув с головы косынку и швырнув на спинку кресла свою меховую шубку, она осталась в отделанном черным атласом ярко-оранжевом платье, тучная, низко декольтированная, с открытыми, еще красивыми, но напоминавшими лоснящийся лошадиный круп плечами. Трагическое выражение ее квадратного лица с отвислыми щеками и крупным носом придавало ей сходство с разгневанной королевой, которая еле сдерживается, чтобы не разразиться площадной бранью.

— Вот как, — только и мог сказать Жоссеран, ошеломленный столь бурным вторжением своего семейства.

Охваченный беспокойством, он усиленно заморгал глазами. Жена совершенно подавляла его, когда обнажала свою исполинскую грудь, которая, казалось ему, вот-вот всей тяжестью обрушится ему на затылок. На нем был старый, потрепанный сюртук, который он донашивал дома, и на его словно выцветшем и изнуренном лице оставило следы его тридцатипятилетнее прозябание в канцелярии. Он с минуту смотрел на жену, широко раскрыв свои голубые и какие-то безжизненные глаза, затем откинул за ухо прядь седеющих волос и в полном замешательстве, не зная, что ответить, попытался снова взяться за прерванную работу.

— Вы что, не понимаете? — пронзительным голосом продолжала г-жа Жоссеран. — Я, кажется, ясно сказала вам, что еще одна партия вылетела в трубу! И это уже четвертая по счету!

— Да, да, знаю, четвертая!.. — еле слышно произнес он. — Досадно, очень досадно…

И чтобы скрыться от устрашающей наготы своей супруги, он с ласковой улыбкой повернулся к дочерям. Те тоже сбросили кружевные косынки и бальные накидки, после чего старшая осталась в голубом платье, а младшая — в розовом. В их вечерних туалетах слишком вольного покроя, с чрезмерно пышной отделкой, было что-то вызывающее. Ортанс, девушка с желтовато-бледным лицом, очертания которого портил унаследованный от матери нос, придававший ей выражение презрительного упрямства, было двадцать три года, хотя на вид ей можно было дать двадцать восемь. У Берты, которая была на два года моложе сестры, был тот же семейный овал лица, но оно сохраняло у нее детскую миловидность и сверкало белизной, хотя и обещало годам к пятидесяти расплыться наподобие материнского.

— Да перестанете ли вы наконец смотреть по сторонам! — вскричала г-жа Жоссеран. — И бросьте, ради бога, свою писанину, она действует мне на нервы!

— Ведь я, милая моя, надписываю бандероли, — миролюбиво возразил Жоссеран.

— Знаю, знаю, ваши несчастные бандероли по три франка за тысячу! Уж не рассчитываете ли вы на эти три франка выдать замуж своих дочерей?

Действительно, стол, тускло освещенный маленькой лампой, был завален широкими полосами серой бумаги. Это были печатные бандероли, на которых Жоссеран должен был заполнять пробелы по заказу одного крупного издателя, выпускавшего несколько журналов. Так как его жалованья кассира не хватало на содержание семьи, он проводил ночи напролет за этой неблагодарной работой, всячески скрываясь и краснея при мысли, что кто-нибудь может догадаться об их бедности.

— Три франка, что ни говори, это все-таки деньги, — медленно и устало ответил он. — Эти три франка позволяют вам украшать лишними бантами платья и по вторникам угощать гостей пирожными.

Но он сразу пожалел, что у него вырвалась эта неосторожная фраза, так как почувствовал, что нанес жене удар в самое сердце, растравил ее уязвленное самолюбие. Кровь прихлынула к ее оголенным плечам, и казалось, она вот-вот разразится гневной речью. Однако, не желая ронять своего достоинства, она сдержалась и лишь прошептала:

— Ах, боже мой, боже мой!

Затем, посмотрев на своих дочерей, она величественно вздернула свои исполинские плечи, словно желая этим движением окончательно сокрушить своего мужа и как бы говоря: «Каково! Вы слышали? Ну и болван!» Дочери сочувственно кивнули головой.