Пахло пылью, едва виднелись в темноте недвижные деревья, позвякивали удилами невидимые лошади.

Наконец подошел поезд, светя двумя яркими фонарями, с шипением выпуская пар, — неторопливый и словно нагретый теплом летней ночи, из которой он вынырнул и в которую снова уходил.

Мать показалась Валереку молодой, изящной, еще более красивой, чем прежде, в этой новой шляпе с зелеными лентами. Он бросился к ней на шею, потом взялся тащить большие желтые коробки и кожаные чемоданы. По пути к экипажу Валерек рассказывал обо всех важных событиях — что в саду уже появились абрикосы, что он уехал тайком от Оли и что на ужин сегодня была качка.

— Боже мой, качка[5] на ужин! — удивилась Ройская. — Ведь это очень вредно!

Валерек смеялся:

— Это я только так называю. Кашка была, краковская кашка!

Экипаж увозил их в темную ночь, все дальше от станции. Было очень тепло, глаза уже свыклись с темнотой. Слушая болтовню Валерека, Ройская то и дело задумывалась: «Может, я и в самом деле напрасно оставила Юзека в Одессе? Может, Спыхала прав? Бедный мальчик!»

И она с каким-то страхом посмотрела на Валерека. Правда, с Юзеком у него мало общего, но ведь и для него через несколько лет начнется опасный период. Как все это сложно!

Валерек, загорелый, растрепанный, тихо сидел в глубине коляски. Ночь разморила его, он наконец умолк и уснул. Мать с любовью смотрела на спокойное, с правильными чертами лицо сына.

«Как он непохож на Юзека. У Юзека лицо такое изменчивое, и взгляд всегда такой беспокойный… Хотела бы я знать, какой была бы теперь Геленка! А Валерек истинно польский ребенок!»

Коляска подъехала к дому. На крыльце показались слуги и тетя Михася, родная сестра Ройской, как всегда с подвязанной щекой.

— Побойся бога, Михася, опять у тебя флюс!

Ройская сняла шляпу и вошла в столовую. Пан Ройский читал газету и поздоровался с женой довольно равнодушно. Оля, целуя тетку, покраснела до ушей. Ей хотелось тут же спросить, как решено — поедет ли она в Одессу, но не осмелилась. Оля смотрела на тетку большими голубыми глазами, и лицо ее выражало немой вопрос. «А Оля становится все красивее», — подумала Ройская.

И ласково улыбнулась девушке.

Оля была дочерью тети Михаси, уже в старых девах вышедшей замуж за какого-то сомнительного доктора. Тотчас после рождения Оли она осталась одна, доктор бросил ее, и ей с дочерью пришлось поселиться в Молинцах, примирившись с ролью приживалки. Оля была энергичной, крепкой девушкой, превратности жизни сделали ее не по годам взрослой. Свое униженное положение она переносила безропотно. Впрочем, Ройская относилась к ней нежнее, чем мать.

Ройский изучал земледелие по английским агрономическим журналам и пытался привить в украинском поместье английские способы ведения хозяйства. Он то увлекался разведением кур и уток, то брался за коневодство. Нужен был поистине самоотверженный труд эконома Троцкого и долготерпение великолепного украинского чернозема, чтобы Молинцы как-то выдерживали его безрассудные эксперименты. В этом году пришла очередь узкорядного посева пшеницы.

Оля толкнула под столом Валерека за то, что он без нее удрал на станцию, но Валерек, проснувшись, тут же опять стал клевать носом. Он не слышал, как поздно вечером пришел Януш Мышинский, их ближайший сосед, — молинецкий сад примыкал к парку усадьбы Мышинских.

Януш отнес спящего Валерека наверх, в его комнату, раздел, уложил и возле кровати оставил записку.

Затем он спустился к Ройской и с полчаса слушал ее рассказы об Одессе и о семье Шиллеров. Он уже собрался уходить, как вдруг Ройская сказала:

— Знаешь что, Януш, я хочу на днях отправить Олю на несколько недель в Одессу. Ты не мог бы ее проводить? Дорогу я оплачу…

Януш остолбенел от неожиданности.

— А отец?.. — только и сказал он.

Ройская улыбнулась.

— Это я беру на себя, сама с ним поговорю. Завтра утром я зайду или заеду к вам.

Януш шел домой с тяжелым сердцем. Он знал, что дело это будет нелегкое.

Молинецкий сад переходил в дубовую рощу, за ней сразу же начинался запущенный сад Маньковского поместья. Януш шел под темными кронами дубов, вдыхая грибной запах земли, и думал о море. Он никогда еще не видел моря. Не мог даже вообразить его.

Отец не спал, сидел в кабинете и готовил ноты для пианолы. Перед ним была раскрыта большая нотная тетрадь, острым ножом он старательно вырезал соответствующие нотам отверстия в куске вощеного полотна.

При появлении сына старый граф не прервал своего занятия. Януш ходил взад и вперед по полутемной комнате. После долгого молчания старик поднял свою красивую голову, прищурил глаза и сказал как бы в пространство:

— Очень интересная вещь, совсем новая. Соната ми бемоль минор Эдгара Шиллера.

— У этих Шиллеров сейчас гостит Юзек Ройский.

— В Одессе?

— Ага…

— Но это мне Зимрок прислал из Лейпцига…

И граф Мышинский снова склонился над нотами.

Януш лег в постель, но не спал. Около полуночи раздались звуки пианолы. Отец проигрывал то, что вырезал. Медленная часть сонаты Эдгара Шиллера звучала полно, широко и в то же время как бы приглушенно и печально. В ней трепетала скрытая и очень сильная жизнь.

Воздух за окном вздрогнул, словно взволнованный этой музыкой, хотя она и была исполнена на бездушной пианоле.

Поднялся ветер. Януш смотрел, как раскачивались едва различимые в ночи ветви деревьев, и всем своим восемнадцатилетним существом отдался одной мысли: «Жить, жить! Иначе, лучше, полней, глубже!»

Небольшой и пустой дом их спал, бодрствовали только старик и Януш, чужие друг другу, равнодушные, одинокие. Бодроствовала музыка — трудная, но такая сильная и сочная!


Валерек проснулся рано и тотчас увидел записку Януша: «Приходи пораньше утром, поедем кататься верхом». Но Валереку не хотелось ехать кататься. Он уже условился пойти на рыбную ловлю. Утро было неожиданно пасмурное, будто возвещало приближение осени. Валерек отправился к пруду. На прибрежных липах он заметил ветки с пожелтевшими листьями — им уже не хватало солнца.