И решила, что нет, — красавицы беленькие, розовенькие, синеглазые, вроде ледяных девок, а она, Ганка, как была чернявой, так и осталась. Правда, что-то в ней появилось новое, самой ей непонятное, потому что зеленокутские парубки что-то уж очень часто стали ходить мимо их окошек, в распахнутых тулупчиках, поигрывая топориками с резной рукоятью. И как бы просто так ходят, а нет-нет, да и кинут взгляд в окошко, за которым сидит за пяльцами Ганка и вышивает то крестиком, то гладью.

И матуся говорит, что весной, пожалуй, надо будет принимать сватов, а батя молча кивает.

И еще матуся тихо плачет ночами… Батя храпит, ничего не чует. Но Ганка слышит.

Ганка и сама ночами плачет и прислушивается все, прислушивается — не ходит ли кто вокруг хаты под холодной полной луной, не трется ли о плетень… А морозным синим утром как подоит корову, тихо-тихо обходит хату, сначала посолонь, а потом и противосолонь… И пока никто не видит, снимает с жердины жалко обвисший, покрытый инеем веночек — из зеленых еловых веток, из рыжих сухих листьев дуба, и аккуратно обирает ладонью свисающие с плетня космы рыжей шерсти. А следов на снегу уже нет, потому что перед рассветом прошла поземка.