Пока идешь через лес, надо чем-то занять голову, и Ганка занимала ее тем, что рассказывала сама себе всякие истории — не вслух, а молча, про себя. Истории эти по мере того, как Ганка взрослела, становились все длинней и запутанней.

Вот, скажем, десяти лет от роду она придумала историю про девочку, которая несет пирожки больной бабушке (непонятно, с чего больная бабушка ни с того ни с сего поселилась в одиночестве в лесу, но такие мелочи Ганку не интересовали), и волка-оборотня, который повстречался ей, все выведал, а потом побежал вперед, бабушку съел, а сам обернулся бабушкой, улегся в бабушкину постель, натянул чепчик и стал говорить тоненьким голосом всякие глупости. А потом, когда волк уже тянул к девочке страшные когтистые лапы, ворвались в избушку вместе с холодным зимним светом и снежным колючим вихрем братья девочки, углежоги, как раз заготовлявшие дрова для куреня, и зарубили волка топорами. Бабушку было немножко жалко, впрочем, понятно было, что все это понарошку — настоящая бабка Ганки, та, которая излупила поленом вилию, волку бы тоже спуску не дала, даже в свои нынешние годы…

А двенадцати лет она воображала себе, что вот идет она по лесу и видит, как на тропинку падает чья-то тень, и путь ей преграждает прекрасный юнак… Этот юнак — графский сын, он упал с горячего коня и расшибся, преследуя страшного свирепого вепря, и клык вепря пропорол ему бок, и коварный егерь, который давно уже искал подходящего случая, чтобы отомстить (а за что, кстати, отомстить? — наверное, этот юнак влюбился в егерскую женку, и та ответила ему взаимностью), бросил его в лесу, а всей свите сказал, что тот ускакал в горы и упал в пропасть, и вот этот юноша… И он падает, бледный и окровавленный прямо к ее, Ганкиным ногам, и она его относит на пригорок и накладывает ему на рану мох и паутину, и он просит только, чтобы она никому не открывала его убежища… а почему, кстати? Наверное, дело все-таки не в егере, а в том, что его замыслил погубить собственный отец, или лучше — отчим. Вот он-то и заплатил егерю, и тот оставил графского сына один на один с разъяренным секачом, и вот юнак последним отчаянным усилием вонзает кинжал вепрю в горло и, значит, еще одним последним усилием выползает из-под страшной вепревой туши, и бредет по тропе, и встречает Ганку, и Ганка, как уже было сказано… тем более, что у нее с собой баклага с пивом и круг сыра, и вот она дает ему подкрепиться, и…

И тут он, конечно, понимает, что страсть его к егерской женке была ошибкой юности (значит, была все-таки егерская женка, хм…), а любит он лишь одну Ганку, дочь углежога, и вот он берет ее руки в свои, и ведет в замок, а коварный отчим, конечно, против, и мама против, и они строят козни и придумывают какую-то ужасную пакость, которая их разлучает (на этом месте Ганка начала хлюпать носом), и когда вытерла грязной ладошкой глаза, поняла, что тропинку пересекает чья-то тень.

На какой-то миг Ганка решила, что это волк — волка она придумала раньше, чем прекрасного юнака. Потом — что все-таки это прекрасный юнак, поскольку на волка незнакомец был мало похож. И он, несомненно, был юным. И, безусловно, — чужаком, и чудным притом. Хрупким и тонким, таким тонким и хрупким, что, казалось, растворялся в полосах теней и света. И еще — рыжеволосым, ярко, огненно-рыжеволосым, и бледным, чуть ли не в прозелень бледным — как бы сразу и огонь и вода. И глаза у него были зеленые, как вода, стоячая вода в углублении поросшего мхом камня, и на дне этой воды — солнечные золотые вспышки.

Такого никак невозможно бояться, подумала Ганка, хотя и одет чужак был чудно: в какую-то юбку, плетеную из сухой травы, и солнечные пятна прыгали по голой бледной его груди и по босым грязным ногам. Зато на рыжих волосах красовался пышный венок из папоротника, диких злаков и поникших лесных фиалок, колокольчиков и маргариток. Существо, отважившееся нахлобучить на себя такой венок, кем бы оно ни было, не может быть страшным, решила Ганка.

Она набрала в грудь воздух, и осторожно, словно боясь спугнуть мотылька, выдохнула его вместе с вопросом:

— Ты эльф?

Чужак поправил венок, так, что тот съехал с правого уха на макушку, и сказал:

— Наверное. Нравится?

— Венок? — поняла Ганка, хотя при известном воображении это «нравится» можно было отнести к чему угодно.

— Да! — обрадовался эльф, — правда, красивый? Я его долго плел… солнце сначала стояло вон тут, а потом, когда я закончил, ушло вон туда. Вон за ту сосну.

По всему получалось, что венок был вчерашний.

— Могу тебе подарить, — великодушно предложил эльф.

— Лучше новый сплети, — практично сказала Ганка, — этот скоро завянет.

— Все красивое вообще быстро вянет, — грустно ответил эльф, — и если я сплету тебе новый, он тоже завянет на следующее утро.

— Ну так хотя бы на следующее.

Венок, украшавший голову эльфа, подумала она, до следующего утра никак не дотянет.

Эльф по-прежнему топтался на тропинке, мешая пройти, и Ганка не знала, что делать. Прогнать? Он может обидеться, а обида эльфа — дело страшное и опасное, эльфы злопамятны и непредсказуемы и еще управляют странными силами. И еще могут отобрать удачу. Потому Ганка, помолчав, осторожно сказала:

— Какую дань ты потребуешь, лесной дух? Только я могу дать тебе разве что что-то из вот этой корзинки… И то не все — иначе мои братья и отец у клети останутся голодными.

Тут она приврала — она несла всего лишь десяток яиц, домашний пышный хлеб новой выпечки, молодой лук, круг колбасы и круг сыра, так, побаловаться, а кашу для кулеша братья давно уже сварили, и даже в расчете на нее, Ганку.

Эльф потянул коротким носом:

— Там что у тебя? Сыр?

— Ну, — согласилась Ганка.

— Ух ты! — сказал эльф, — давно уж я не ел сыра.

— Угощайся на здоровье — Ганка развернула сырую тряпицу, в которую сыр был завернут. Сыр пах так вкусно, ну, скажем, не вкусно, забористо пах, что она и сама вдруг почувствовала, что ужас до чего хочет есть…

На обочине тропки лежала удобная коряжка: высеребренная солнцем и дождями, сухая и крепенькая, такая крепенькая, что даже муравьи отказались в ней селиться, и Ганка, усевшись бок о бок с эльфом, отломила ему и себе щедрый кусок сыра и не менее щедрый ломоть свежего, пахнущего кислинкой хлеба.

Эльф лопал так, что Ганка испугалась:

— Ты это, — сказала она, заглотнув внушительный кусок, — осторожней. Этот хлеб только утром подошел, он еще сырой, его нельзя так быстро…

— А чего будет? — спросил эльф, — и торопливо, словно боялся, что отберут, отгрыз полгорбушки разом.

— Живот заболит, вот чего, — солидно сказала Ганка, — скрутит так, что и помереть можно… — Она подумала, что эльф может обидеться или подумать, что она пожалела ему сыра и хлеба, и вместо того, чтобы наслать удачу, отобрать ту, что уже имеется, а потому торопливо добавила. — Я ж ничего… ты не торопись только… я ж не отберу. А хочешь, еще принесу?

— Завтра? — обрадовался эльф.

— Нет, — Ганка покачала головой, — завтра не выйдет. Дней через пять, оно, пожалуй… Яйца у них как раз к тому закончатся, и сыр… То есть, — она поглядела на то, что осталось от сыра, полкруга, не больше, — сыр у них закончится раньше.