Все ниже падал обесцененный царский бумажный рубль. До войны я считал рубль огромным богатством и видел его лишь у чужих людей. А теперь мне доводилось держать в собственных руках и побольше денег, но купить на них можно было совсем мало. В Жлобине появился совсем другой вид торговли — мена.

На пристанционном базарчике, а то и просто среди эшелонов всегда толпился народ: солдаты из стоявших на путях воинских эшелонов, беженцы, пассажиры, ожидавшие пересадки, рабочие из депо, местные крестьяне, какой-то пришлый люд, неизвестно чем живший. Каждый что-то покупал, продавал, но взять старался не бумажные кредитки, а натуру. За буханки хлеба, куски густо посоленного сала, сахарные головы в синей оберточной бумаге получали новые солдатские сапоги, тупоносые австрийские ботинки, гимнастерки. Меняли платки, махру, отрезы ситца. Все это делалось тайком, из-под полы, чтобы не видели офицеры или станционные жандармы.

Впоследствии об этой бойкой торговле начальство узнало, но уже ничего поделать не могло.

Не однажды на пристанционном базарчике толкался и я с товарищами. Интересно было посмотреть разный люд, послушать, о чем толкуют. Подвыпившие солдаты не боялись открыто ругать порядки.

Меня поразил один из них, с георгиевским крестом на широкой груди. Солдат был в шинели, накинутой на плечи, в грязных сапогах, рука висела на перевязи. Рябое горбоносое лицо от выпитого раскраснелось, зоркие черные глаза смотрели смело, пронзительно, и говорил он громко, не заботясь о том, кто его услышит. Вокруг собрались слушатели и просто зеваки.

— Многие в тылу кричат «за веру и царя». Многие. Особливо, кто с интендантами заодно. Им выгодно, пускай солдаты кровь проливают. Не своя кровь — чужая. А в это время им золото в карманы льется. Аль плохо? Мы ж в окопах по колено в воде сидим, крысы по нас бегают. Называется воюем — только чем? Снаряды пришлют, а они к орудиям не подходят. Сапоги выдадут, как попали в дождь — подметки расползаются. Картонные. Сухари плесневелые привозят. А деревни обезлюдели. Баба сеет, баба жнет, баба подати несет.

— Жандарм, — негромко предупредил чей-то голос.

Рябой солдат глянул в сторону медленно подходившего блюстителя порядка, зло, многозначительно бросил:

— Вот такие… фараоны рот всем запечатывают. Ну, да не всегда коту масленица — гляди, как бы пост не наступил.

И как бы нехотя, вразвалку направился к вокзалу, затерялся среди солдат.

Много тогда пришлось слушать рассказов о храбрости русских воинов, о бездарности генералов. Впервые стали появляться туманные слухи о взяточничестве, об измене военного министра Сухомлинова. Намекали, что, мол, царица-то немка, а он с ней в сговоре. Много толков было о «святом старце» Григории Распутине, о его влиянии на Николая Второго, об оргиях, которые этот бывший сибирский конокрад устраивал с придворными дамами.

Все заметнее становилось брожение и в нашей местности.

Помещик Цебржинский взял на работу в свое огромное имение полтысячи австрийских военнопленных. Военнопленные были самой дешевой рабочей силой. После этого Цебржинский уже более не нуждался в наемных батраках из соседних деревень и в беженцах. Среди уволенных поднялся ропот.

— Женщин повыбрасывал на улицу, будто сор какой, — толковали в народе. — А за что им хлеб покупать? Чем детей кормить? Мужья на фронте, иных уж нет, а панам лишь бы мошну набить потуже.

Но всесильный, спесивый магнат оставил без внимания проявления недовольства.

Больше того, под предлогом, что ему нужны помещения для военнопленных, решил выселить из фольварка прежних батраков-беженцев, а дома переделать в казармы. Беженцы заволновались, ходили объясняться в контору.

Управляющий, толстый поляк с холеными усами, ходивший со стеком, которым иногда хлестал женщин и ребятишек, вскочил из-за стола.

— Бунтовать вздумали?! Вы у меня за это поплатитесь.

— Нам терять нечего. Нищему пожар не страшен.

— Красным петухом грозите? Или давно вам казаки спины не чесали нагайками?

— Пугаете нас, пан управляющий. Только весь народ не перепорете. А справедливости мы добьемся.

Часть беженцев разбрелась по соседним деревням, ища крова у мужиков. Другие остались ночевать под открытым небом у болота, до утра жгли костры. Управляющий вызвал объездчиков и поручил им зорко охранять имение.

Наутро по просьбе Цебржинского местный полицмейстер Климов затребовал из уездного города Рогачева отряд жандармов. Среди уволенных начались аресты. «Зачинщиков» — нескольких вернувшихся по ранению фронтовиков и женщин-беженок — под конвоем отвезли в уезд, заключили в тюрьму.

Помещик хотел запугать «холопов», а вышло совсем наоборот: бывшие батраки устроили сходку, потребовали вернуть им жилье, работу. Угрожающие выкрики долетали и до панского замка.

В окрестных деревнях внимательно следили за событиями. Отец в эти тревожные, полные напряжения дни ходил еще более суровый, сумрачный. При мне он говорил соседу:

— Похоже, Цебржинский осекся на этот раз. Не удастся ему отыграться на мужицких спинах. Время не то. Народ озлоблен: слышь, какие речи говорят? Того и гляди за вилы возьмутся, как в девятьсот пятом. Разнесут усадьбу. Да сколько солдат на станции. С оружием. Думаешь, их жандармы не боятся? Ведь мужья-то у баб, которых пан выгнал, на фронте!

Я тоже с волнением наблюдал, как развертываются события. На моей памяти таких «беспорядков» наша округа еще не знала. Я смутно понимал, что каким-то образом события в поместье имеют отношение и ко мне. Я тоже чувствовал себя крошечной частичкой трудового народа. Сумеют ли люди отстоять свое достоинство, права? Перестанут ли наконец с ними обращаться, как с бессловесным рабочим быдлом?